
Полная версия:
Одна маленькая правда
Уже ничто не спасет этот дом.
Уже никто в нем не поселится.
Поднявшись по лестнице на третий этаж, Алтунин различил голоса из квартиры рядом. Дав знак не шуметь, он беззвучно двинулся вперед, трое бойцов следовали за ним.
Алтунин украдкой глянул в стенную щель. В большой комнате стоял стол, посередине которого мерцал свет керосиновой лампы. На столешнице была разложена карта, со схемой города и прилегающей местностью. Трое солдат были в комнате: один стоял у входной двери, двое других сидели на разбитом диване. Руки свои они положили на автомат, готовые в любую секунду открыть огонь.
За столом сидел человек лет пятидесяти, в форме подполковника немецкой армии. Его аккуратно убранные волосы уже тронула седина, а угловатое лицо покрылось мелкими, разбегающимися у глаз морщинами. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что он опытный военачальник и через многое прошел. Рядом сидел лейтенант и командир механизированного корпуса – видимо подполковник ставил перед ними боевую задачу. Больше ничего рассмотреть было нельзя, керосиновая лампа плохо горела.
– Подполковника берем, остальных в расход, – шепотом сообщил Алтунин. – Стрелять прицельно, огнем не поливать.
Он подкрался к двери. Разведчики тянулись за ним, точно хвост удава, бесшумно и плавно. В разведшколах их обучали выживать в лесу, бесшумно передвигаться и многому другому, но Елагин был простым рядовым-пехотинцем, он не обучался в разведшколе и даже не знал, что такие есть. Осколок стекла предательски хрустнул под его ногой. Немцы, как коршуны, повернули головы и насторожились. Офицеры потянулись к кобурам, голос подполковника оборвался на полуслове. Солдаты начали подниматься с дивана, а тот, что стоял возле дверей, вышел из комнаты.
Важнейший фактор внезапности был потерян. Алтунин выхватил нож и бросился на солдата, повалив его на пол. В комнату ворвались разведчики и открыли огонь. Елагин очередью из автомата убил еще одного, не успевшего даже наставить на противника оружие. Младший командирский состав был убит, но пуля, выпущенная из пистолета подполковника угодила в плечо бойцу.
Алтунин с силой ударил подполковника прикладом в грудь. Разведчики кинулись на него и через мгновение офицер был связан и обезврежен, во рту у него был кляп, сделанный и оставленного на столе носового платка. Все это произошло в несколько секунд, слишком быстро, чтобы успеть что-нибудь подумать. Солдаты собрали со стола карты и документы, после чего начали быстро спускаться с лестницы, таща за собой упирающегося подполковника.
Выйдя на улицу, они быстро направились в обратный путь. Сзади раздался топот ног и выстрелы. Иногда кто-нибудь из разведчиков оборачивался и выпускал наугад короткую очередь.
Для Елагина это было похоже на страшный сон. Черные глазницы окон продолжали глядеть на него, смеяться и улюлюкать, беззвучным, но жутким скрежетом зубов-осколков. Герман все ждал, что сейчас его настигнет пуля. Неожиданно, он повалился на разбитую мостовую, а затем кубарем скатился в открытый подвал, пересчитывая ребрами ступеньки. А когда наконец стукнулся о камень, лежал, зажмурив глаза и боясь пошевелиться. Некоторое время он был уверен, что все-таки поймал свою пулю, но никакой резкой боли так и не почувствовал. Ноги Елагина подкосились не от ранения, а от страха, и когда солдат понял это, к чувству ужаса примешалось чувство стыда. Он обхватил руками голову и беззвучно взвыл.
Но надо было подниматься, срочно вставать и догонять своих, пока он не потерял их из виду. Сами они уже не вернутся, таков военный закон: если захватил языка, уже не оборачиваешься, кто отстал – тот отстал. Герман открыл глаза и начал осторожно опираться на локти, как вдруг увидел над собой дула автоматов, так близко, будто бы какое-то существо, наклонившись, смотрело на него пустыми отверстиями вместо глаз. На шинелях солдат он заметил орлов с распростертыми крыльями, и больше не смог запомнить ничего. Холодный пот пробежал по его спине, а сердце, подпрыгнув в груди, забилось учащенно, так, что даже немцы, казалось, слышат его испуг, слышат его дрожь и прерывистое дыхание. Герман бросил автомат и медленно поднял руки вверх.
Обыск и допрос
Стоя под угрожающе наставленными глазницами автоматов, Герман Елагин чувствовал, как, залезая во все карманы, его ощупывают руки немецкого офицера, беспрерывно бранящегося и ругающегося. Ловкие пальцы пробежали по ребрам, опустились к поясу, а затем прошли по ногам.
– Jacke! – Выкрикнул один из солдат, указывая на пленника. – Jacke! Schnell!
Все те же ловкие и крепкие пальцы рывком сорвали с Елагина куртку, проверяя ее на наличие тайников. Бесцеремонно, разрывая теплую подкладку и распотрошив все карманы, офицер откинул уже не нужную вещь в сторону. Герман стоял, как вкопанный, боясь шевельнутся, чтобы ее поднять – слишком страшно горела искра в этих бездонных глазах.
– Leer. – Удовлетворенно кивнул он: «Пусто» и прибавил по-немецки: – Ни оберегов, ни фотографий. Нам будет трудно на него давить.
– Не волнуйся, – в тон ему ответил другой, – этот не похож на опасного человека. Посмотри, как дрожат его колени. Если не умрет от страха – это уже будет огромным плюсом для нас. Ведите его! Vorwärts.
Тогда черные дула уставились Герману в спину, как копья, подгоняя его по заледеневшей дороге. Опустив раскалывающуюся от боли голову, мужчина поплелся туда, куда его гнали эти пугающие штыки.
Без куртки было холодно, пушинки снега падали на плечи, заставляя музыканта вздрагивать от их жуткого прикосновения.
***
Его вели по темным коридорам полуразвалившегося дома, странного похожего на тот, куда свою группу привел лейтенант Алтунин.
– Russisch Schwein. – Зубоскалили немцы: «Русская свинья».
Один из них держал в руке зажженную свечу, позволяющую лишь ему видеть окружающее пространство. Все остальные передвигались практически на ощупь, различая только мелкие очертания предметов. Наконец, когда они завернули, показался еще один человек – со второй свечой, готовый принять пленника.
Германа втолкнули в комнату. Того немногого освещения, что было, все же оказалось достаточно для того, чтобы разглядеть ободранные доски стен с застывшими на них багровыми пятнами краски… а, может быть, крови. По периметру были расставлены старые ящики с какими-то припасами, то выступающие из мрака, то исчезающие в темноте неосвещенных углов. Чуть поодаль, у стола, происходило какое-то движение – еще один немецкий военный готовился к допросу.
Пленник вздрогнул и попятился назад, но тут же наткнулся на знакомые железные штыки, чуть впившиеся в его холодную спину.
– Besser nicht zu bewegen. – С ненавистью прошептал немец: «Лучше не двигайся».
Из темноты прилетел сквозняк, пламя в руках фашиста вздрогнуло, и огромные, непропорциональные тени покачнулись от этого порыва. Свечу поднесли к столу, и Герман с трепетом взглянул на одутловатое лицо немецко-фашистского главнокомандующего. Вид его был ужасен: костяного цвета лицо, без тени под глазами, как бледное пятно, нечаянно поставленное на мрачном холсте, оно выделялось из общей картины, далеко посаженные от переносицы, немигающие глаза, на гордо вздернутой голове свалявшиеся волосы придавали ему вид бунтаря, почему-то резко остепенившегося и успокоившегося. Медленно скользя взглядом по пленному, он надменно вздымал голову, подставляя свету выбритый, исцарапанный подбородок.
– Setzen Sie sich. – Тихим, поскрипывающим голосом произнес он и жестом подозвал человека, недавно встречавшего группу военных со свечой в руках.
Герман почувствовал, как штыки снова вонзаются в его спину и сделал пару шагов вперед, пока крепкая рука конвоира, упав ему на плечо, не опустила его на единственный в помещении стул. Это ввело его в еще большее недоумение. Максимыч всегда говорил, что пленный дает свои показания стоя, иначе допрос принимает вид дружеской беседы, чего допускать никак нельзя. Может, они подумали, что физическое состояние Германа не позволит ему долго стоять? Или вовсе не допрашивать они его привели? В любом случае, такое новое и неизведанное совсем не интересовало Елагина, а лишь вселяло панику, заставляющую перебирать догадку за догадкой, одну неверную мысль за другой.
Стало еще тише. Солдаты, грузно прошагав к выходу, встали в дверях, приготовив свои автоматы и замерли, словно статуи, часть скудного убранства прогнившего дома.
Теперь музыкант был предельно близок к командующему, и, потянув носом, смог почувствовать сильный запах пота и табака, исходящие от него. Чуть поодаль пахло чем-то горелым и запекшейся кровью, шелестели бумажные страницы – второй офицер, которого подозвал к себе главнокомандующий, перелистывал маленькую книгу.
Елагин замер в одной позе: прикованный к оппоненту взор, не жалостливый и не уверенный, а скорее туманный и безучастный, голова чуть опущена, руки свешиваются вниз, как у тряпичной куклы. Он не старался выглядеть по-геройски достойно, не старался производить впечатления несломленного бойца. Сейчас он жил теми эмоциями, которые плотно засели в его сердце: страхом, непониманием, разочарованием. И даже дыхание его не было размеренным – Герман с замиранием сердца хватал воздух, и ему было плевать, что они скажут об этой «трясущейся грязной свинье».
– Rufen Sie seine Namen. – Просипел главнокомандующий, обращаясь к Елагину.
– Ваше имя? – С сильным акцентом спросил солдат, сидящий рядом, и отложил в сторону свою книгу. Вернее, не книгу, а небольшой блокнот, куда записывал все свои сведения. Только тогда Герман понял, что тот являлся переводчиком, а не простым офицером.
– Герман Елагин. – Прошептал он, не в силах говорить громче.
– Herman Elagin. – Четко произнес мужчина, пока его командир что-то старательно записывал. – Впредь прошу Вас не говорить так тихо.
– Rang?
– Назовите Ваше звание.
– Рядовой. – Откашлявшись, отвечал Елагин.
– Громче!
– Рядовой. – Повторил он срывающимся голосом и снова закашлял.
– Einfacher Soldat. – Продекламировал переводчик, и главнокомандующий снова что-то записал. – Профессия?
– Музыкант.
– Musiker.
– Из какой части и что делали в Сталинграде?
Герман еще не знал, что, кроме желания узнать необходимое, немцы задумывали еще кое-что. Он понятия не имел, о чем сейчас думает главнокомандующий, этот мрачный, грузный мужчина с лицом самого настоящего варвара, что, кроме информации о нем, Германе Елагине, он записывает в свой блокнот.
Его бледное лицо мертвеца то освещалось, то становилось темней в мерцании свечки. Все плыло перед глазами пехотинца: огромная тень, словно страж, возвышающаяся за спиной главнокомандующего, хмурый взгляд переводчика, полуразваленный стол, вереница наставленных ящиков… все было как-то не так, словно бы… словно они знали, что этот человек, этот русский музыкантишка – самый настоящий трус. Знали, что он не кинется на них, не спрячет лезвие в ботинке, не кинет свечи в лицо поганым фашистам, они даже не убрали ящиков, которым умелый боец тоже нашел бы применение. Караульные открыто зевали в дверях и даже перестали держать руки на автоматах – они поняли, что этот человек некуда не денется.
Герман честно ответил:
– Тридцать восьмая общевойсковая армия.
– Что Вы делали в Сталинграде?
Нет, на это он не станет отвечать. Мужчина потупил взгляд и шумно вдохнул.
– Что Вы делали в Сталинграде? – Терпеливо повторил переводчик.
И снова молчание.
Главнокомандующий оторвался от записей и произвел неизвестный Герману жест рукой, как-то своеобразно подзывая одного из солдат с оружием. Один из немцев, стоящий в дверях, специально громко вышагивая по половицам, подошел к допрашиваемому.
– Отвечайте. – Уже убедительней произнес офицер.
Елагин только покачал головой, и тут же получил сильный удар в зубы, заставивший его повалиться на пол.
– Steh auf. – Медленно и снова тихо проговорил командир.
– Встать! – Рявкнул переводчик.
Музыкант, кряхтя и отплевываясь, начал подниматься с пола. Солдат снова ударил его, и снова звук падающего тела раздался в комнате.
– Встать, я сказал!
Облокачиваясь о стул, Герман начал карабкаться выше, заливая прогнивший пол своей кровью. Усмехнувшись, солдат отошел на место и уже успел перекинуться парой фраз со своим боевым товарищем. Елагин чувствовал себя жалким, беспомощным, как маленький ребенок, ему было стыдно и мучительно больно. Он стоял перед немецкими военными, дрожа от страха и хрипло дыша.
– Встать и стоять! Не садиться! – Лицо офицера-переводчика покраснело от злости, в то время как главнокомандующий оставался практически невозмутимым. – Что Вы делали в Сталинграде? – Снова прозвучал тот же вопрос.
– Ходил в разведку…
– Один?
К горлу подступала тошнота, голова кружилась и хотелось куда-нибудь упасть, чтобы больше никогда не подниматься, лечь и умереть. Только не здесь.
– Один?!
Медлить с ответом было нельзя.
– Да. – На этот раз Герман соврал.
И снова комнату наполнило молчание. Затем переводчик заговорил с главнокомандующим по-немецки. Они долго что-то обсуждали, пока командир наконец не выдавил:
– Das ist interessant. – «Это интересно». – Sagen Sie ihm. – «Скажи ему».
Он протянул офицеру блокнот.
– Герман Елагин, – обратился к мужчине переводчик, заметно сбавив тон, – мы пришли в вашу страну не убивать. Мы не воюем с мирным населением, Вы должны это усвоить. Понимаете меня?
– Да.
– Мы воюем против большевиков и большевизма. – Тут он снова закричал, но уже без злости, с нотами пафоса в голосе: – Эта ваша утопическая идеология просто смешна! Эти ваши вожди только и твердят вам о партии, а сами ничего не хотят делать. Мы же ведем вас к новому времени. Вместо этой утопической России будет новое, мощное государство. Нам нужны, такие как Вы. Вы – настоящий солдат. Новой Россией кто-то ведь должен управлять. И мы предлагаем Вам управлять ей. – Он запнулся, сначала посмотрел на командира, затем на пленника: – Все еще понимаете меня?
– Нет. – Ответил Елагин.
– Мы предлагаем Вам сражаться за то, за что должен сражаться каждый честный человек.
– То есть, за вас?
– За свободу. – Переводчик захлопнул блокнот и подошел к музыканту почти вплотную, так, что он мог слышать его дыхание. И чувствовать запах гари. Вот, откуда он шел: не от свечи и не от бумаг, а от самого офицера. – Ну что, Вы согласны?
Концлагерь
Грязно-серое небо весело над землей. Начинал накрапывать мелкий дождь, словно кто-то сверху выжимал мокрую половую тряпку. На ровном участке тянулись грязные бараки, окруженные забором и колючей проволокой. То тут, то там возвышались пулеметные и смотровые вышки. Солдаты с собаками патрулировали периметр, топча сапогами редкую жухлую траву.
Слышались отрывистые крики команд. Люди, облаченные в робы, выглядящие все на одно лицо, пытались построиться в две шеренги, каждый возле своего блока. Где-то позади бараков послышался одиночный выстрел из винтовки.
Периодически на огороженную территорию въезжал поезд, тянувший за собой несколько вагонов. Из вагонов выходили люди. Здесь были все: дети, старики, женщины. Большинство из них было из деревень и оккупированных районов. Они выстраивались в колонну и шли вдоль рельс. Там их ждал доктор, проводивший быстрый осмотр. Именно он решал, кому продлить жизнь на один месяц, два, на полгода, а кому она не нужна совсем. Именно он был здесь всемогущим Богом. Старики, дети, беременные женщины – они не могли работать, их называли «лишние люди» . Они, по его указанию, шли вперед, думая что их ожидает баня и теплый суп. Но там ждала лишь газовая камера, как конвейер, выпускающая восемьсот трупов за десять минут, которые потом сжигались. Перед тем, как отправить их на кремацию, с трупов срезали волосы, вытаскивали золотые зубы. Волосы, пол марки за килограмм, продавали. Из них делали парики, набивали подушки, матрасы. Зубы переплавлялись тут же на территории в слитки, которые потом отправляли в Банк Третьего Рейха. Сожженный прах использовали как удобрение или же кормили им в пруду рыб. Говорили, что вокруг лагеря хорошо растет картошка и капуста.
Те, кому доктор позволял жить, шли налево. Их селили в бараки, брили на лысо, выдавали робы. Больше у них не было имен. Их заменял пятизначный номер. На груди, на рукаве, на плече, на спине. Везде были эти цифры.
Подъем начинался в пять утра с переклички. Все выстраивались возле своих бараков, в которых они спали – это называлось блоками. Если кто-то путал и вставал с другими, получал несколько ударов кнутом, прикладом или же просто ногами.

Четырнадцатый блок выстраивался возле своего барака: множество людей в рабочей форме, походящих один на другого и отличающихся лишь порядковым номером. У соседних бараков тоже заключенные пытались выстроиться в две шеренги, копошась, как сонное стадо. Где-то близко прозвучал гудок паровоза.
– Опять привезли. И откуда они только берут их? – Прошептал заключенный и тут же получил удар.
***
Герман упал из вагона лицом вниз и слушал, как следом выпрыгивают грузные немецкие солдаты, как подошвы их тяжелых сапог опускаются на мерзлый грунт. Поезд издал гудок и поехал дальше, шумом колес сотрясая землю.
По-немецки прозвучала команда встать, и Елагин, с завязанными за спиной руками, постарался подняться с дороги.
– Löse den Händen.
Кусок бечевки, до сих пор резавший запястья, потихоньку начал ослабевать, постепенно перекочевал в руки офицера и наконец оказался в его кармане.
Двое солдат, больно схватившись за плечи, подняли пленника и впихнули в длинную колонну, состоящую из людей всех возрастов: сгорбленные старики, дети, ищущие помощи большими невинными глазами, солдаты в рваных гимнастерках, множество людей с оккупированных территорий, создающие эту, казалось, бесконечную вереницу людей, так близко подступивших к смерти. Где-то впереди воздух разрубал четкий командный голос, с каждым вскриком которого колонна двигалась вперед. Вытянув шею, Елагин разглядел военврача, который указывал прибывшим куда им идти. Старичок, трясущийся, еле ступающий перед Германом, был отправлен прямо, вслед за израненной женщиной, а самому Елагину, мельком осмотрев его фигуру, врач указал налево.
Колонна, шагающая налево состояла исключительно из мужчин, разновозрастных, крепких, но еле ковыляющих от сильных побоев. Все они, пройдя несколько шагов, скрывались в каком-то здании, в дверях которого стояло еще несколько немецких солдат.
Внутри их ожидал начальник лагеря.
– Раздевайтесь! – Коротко рявкнул он на ломанном русском.
Трясущимися руками Герман начал расстегивать пуговицы на воротнике гимнастерки, будто ожидая смертного приговора. Глядя на начальника затуманенным взглядом, он пытался запомнить все, что мог углядеть в этот короткий промежуток времени: бумаги, множество подчинившихся приказу военнопленных и безукоризненное, хоть и слегка угловатое лицо немца. Внешне он походил на робкого юношу, не предающегося мирским порокам, чистым, но голос его, крик издыхающего ворона, наоборот, производил впечатление древнего старца.
– Имя? – Так же отрывисто последовал вопрос. По стеклу слуха провели ножом.
– Герман Елагин. – Робко ответил мужчина, вспоминая слова переводчика:
«
Впредь прошу Вас не говорить так тихо
».
– Герман Елагин. – Повторил начальник, старательно выводя имя в толстой книге. – Nummer 10642. Im fünfzehnten davon! -
«В пятнадцатый его!».
Один из солдат сунул Елагину новую одежду и выпихнул его во двор. Вместе с другими пленными Германа вели по грязной дороге между бараками, пока не дошли до строения, на стене которого значилась цифра пятнадцать. Дверь открылась и всю группу, как схваченных за холку котят, втолкнули внутрь.
Почти ничто, кроме голых стен, больше не окружало пленников. На полу были разложены грязные тряпки и тюфяки, именуемые здесь, по всей видимости, постелью. По плотно утрамбованному земляному полу, не стесняясь, пробегали мыши и насекомые, забивались в простыни и вообще считали себя здесь полноправными хозяевами.
Вдруг, все заключенные подернулись, заслышав на улице немецкие крики, сопровождаемые ругательствами на русском языке, которые, впрочем, оставили безразличными меньших обитателей жилища. Кричали громко, отчетливо слышался звук ударов, будто били человека. Слышно было, как тот, кого били, хрипел, даже не пытаясь возражать своему мучителю. Затем все стихло, и через несколько секунд в лачугу вбросили еще одного человека.
Лицо его было опухшим от побоев, из разбитой скулы текла кровь. Он был так слаб, что не мог подняться и продолжал лежать, как его кинули, пока заключенные не помогли ему сесть. Слипшиеся волосы, изрядно покрытые сединой, свисали на лицо грязными сосульками. Казалось, он был очень стар, так стар, что уже никогда не сможет подняться. Растерянными глазами он пробежался по лицам своих сотоварищей.
– Вас только сегодня привезли?
Ответом ему было множество утвердительных кивков.
– А… – Голос его еле слышно шелестел, и чтобы услышать его, всем пришлось затаить собственное дыхание.
– А Вы долго здесь? – Наклоняясь к бедняге, спросил Елагин.
– Да уже два месяца или чуть больше. Я сбился со счета, – продолжал человек. – Надеюсь, скоро уйду отсюда.
– Как? Отсюда есть выход?
– Да, есть один. В трубу печи крематория. До нас всех очередь дойдет, не сомневайтесь. – Он усмехнулся, и тонкая струйка крови стекла по губам, превращая едва обозначенную на лице улыбку в злобный оскал.
– Сколько Вам лет? – Спросили откуда-то.
– Всего лишь двадцать восемь. Знаю, я выгляжу гораздо старше, но и Вы станете такими же очень скоро. Если вы пообщаетесь со мной, то удивитесь, как быстро заползают в молодую голову мысли старика. Даже у меня складывается такое ощущение, что я уже давно прожил свою жизнь, а старуха-смерть все запаздывает, экая блудница…
Среди окружающих начались перешептывания. Все хотели задать вопросы, еще очень много вопросов, но боялись утомить единственного информатора или задеть его чувства.
– Спрашивайте, не бойтесь. – Словно прочитав их мысли, сказал мужчина.
Молодой парень из толпы робко выкрикнул:
– За что Вас сегодня били?
– Сегодня? – Заключенный неподдельно удивился. – Меня бьют каждый день, это уже как прием лекарства.
– Но человек не может столько выдержать! – Крикнул кто-то другой.
– О, поверьте мне, человек может выдержать все и сколько угодно. Конечно, если ему это надо. – Он подобрал ноги под себя. – Люди – единственные существа, способные на самое прекрасное чувство. И я сейчас не о любви. – Голос его как будто немного окреп, и мужчина уже попытался создать некую интригу вокруг своего длительно повествования. – Эгоизм. Вы никогда не задумывались почему люди плачут, когда кто-то умирает? От чего именно им грустно?
– Наверное, жалко человека…
– Люди – эгоцентричные твари, им жалко только себя. Они плачут не потому, что покойник не сможет больше ничего сделать, а потому что он ничего не сможет сделать для них. Мы хотим держать людей рядом с собой вечно, нам так легче, и когда кто-то умирает, в душе окрещиваем его предателем. А еще это страх. Мы боимся оставаться одни. И боимся, что больше будет не с кем поговорить. Опять же, все происходит во славу личной выгоде.
– Вы странно рассуждаете…
– Бьюсь об заклад, через пару недель вы тоже начнете так рассуждать. Жаль только, я этого не увижу. – Веки медленно опустились. Человек перевел дыхание. – Ну что, еще вопросы?
На этот раз спрашивал Герман Елагин, до этого момента молчаливо сидящий возле столь скоро постаревшего человека.
– Почему они нас сюда привозят?
– А ты не догадался еще? На перекличке поймешь. Посмотри на лица заключенных. Казахи, грузины, славяне, даже евреи попадаются иногда. Все они здесь. Цель таких лагерей, как этот – истребление нации. Все мы проедем через газовую камеру, никто не избежит этой участи.
– Но почему так?
– Потому что для Гитлера есть только один народ, а все остальные – мусор. Это и есть самая высшая степень человеческого эгоизма.
Затем он снова закрыл глаза и забылся сном, в том положении, в каком и находился, опершись спиной о стену.
Трое добровольцев уложили его на один из тюфяков и разошлись в разные стороны, настолько, насколько позволяли стены барака.
Размышления
Что можно рассказать по глазам человека без видимых на них отметок? Что может прочесть по глазам простой обыватель, если они не заплаканы или, наоборот, не светятся искрой безумного счастья? В мысли Германа забурились самые разные глаза: обреченные, совершенно пустые и мертвые зрачки заключенных, уже давно находящихся здесь, затуманенные, превратившиеся из зеркала души в простые, бессмысленные стекляшки и грустные, но еще полные надежды, с все еще тлеющей в них искоркой глаза новоприбывших. Лагерные старожилы не выражали никаких эмоций. Может, лишь изредка поглядывали на новичков с еле уловимой тенью сострадания, а потом брели дальше, по выработанной траектории, точно так же, как и каждый день. Смирившиеся со своей участью, они воспринимали боль как данность, страх, как необходимость и смерть, как долгожданный итог. Тем, кого только доставили в лагерь, этого было не понять, как впрочем, не понимали и многие другие, пришедшие до них. Не понимали, а затем приняли так, будто провели подобным образом всю свою жизнь.