
Полная версия:
Моя жизнь
Только после бешеного скандала, который я устроила (невольно) в кабинете начальника, нам устроили деньги и билеты. Приехали в Москву. На вокзале нас встречали все Флоренские, и Прасковья Яковлевна, и Николай Васильевич Гусев, и Юрий, и Леня. Погрузили папу на тележку для багажа, довезли до извозчика и привезли на Остоженку, 30, где мы жили втроем: папа, Леня и я.
Ужасное воспоминание осталось от этого пути. Поезд остановился на какой-то станции. Вечер. Вагон освещен одной свечой в начале вагона, второй свечой – в конце. И сквозь окна наружу от таких свечей падает тусклый свет. В вагоне тишина, все замерли, по стеклам вагона кто-то стучит. Я спрашиваю: «Что это?» – «Голодающие». Я пошла на площадку, взяв с собой какие-то куски хлеба. Во всем поезде двери были наглухо закрыты. Я открыла дверь, и то, что я увидела, было так ужасно, что трудно передать. К этой открытой двери бросились люди. Я видела только освещенные белые изможденные лица и белые с длинными пальцами вытянутые ко мне руки. Их были десятки или сотни, не знаю, но они все кричали: «Хлеба!» Я от ужаса бросила им куски хлеба. Вагон стоял довольно высоко. Люди бросились на землю, стали давить друг друга. Прибежала проводница, втащила меня в тамбур и сказала: «Что вы делаете, они передавят друг друга». Я вошла в вагон. Люди сидели молча, в отчаянии, что помочь не могут ничем, и поезд тронулся с плотно закрытыми дверями, набитый людьми относительно сытыми, так как все имели хлебные пайки. Эта картина спустя вот уже 57 лет мерещится мне иногда, когда я думаю о том, сколько хлеба я выбрасываю в мусоропровод. Тогда появилось слово «АРА». Это была общественная организация Америки, возглавляемая Гувером. В невероятных количествах ввозилось из Америки в Россию продовольствие. Были спасены от голода миллионы людей, целые города. У всех на языке было «АРА»[47]. Она существовала до 1930 года, когда голод немного стих.
В связи с этой поездкой на моей душе лежит тяжелый камень. Когда я приехала в Омск, я не знала, куда мне двинуться, и встретила томскую студентку, которая жила с матерью у вокзала. Она пригласила меня к себе оставить чемодан и налегке идти в город. Я с радостью согласилась. У них с матерью была одна комната. Мать лежала больная на кровати. Они меня так встретили, что мне стало не так страшно в незнакомом холодном городе. Я поставила чемодан в угол около кровати и пошла по своим делам. Потом, не помню при каких обстоятельствах, я встретилась с этой милой студенткой. Она мне сказала: «Мама умерла от сыпного тифа, видимо, кто-то из проезжих с вещами занес к нам тифозную вошь». О том, что я была единственной из посетителей в то время, она не сказала. Вши – это было бедствие не только потому, что они были отвратительны, главное, что они были переносчиками «сыпняка». Ослабленные голодные люди сплошь болели им. Как меня пронесло, непонятно, так как папа болел дизентерией после сыпного тифа.
Голод, сыпной тиф (он же голодный тиф), вши были грозными врагами советской власти. Было слово «помгол» (помощь голодающим) – советская организация помощи голодающим[48]. Много помощи было оказано людям, но страдания миллионов людей были неимоверны. Нас же это касалось понаслышке. Мы жили и работали, и имели хоть недостаточные, но все же ежедневные хлебные и другие пайки. Ленино здоровье выдерживало, а мое – нет. Я уже, видимо, тогда была tbc[49], но не подозревала об этом. Вскоре папа уехал в Ветлугу к сестре Елизавете Яковлевне, а я ему вслед написала письмо, что мы с Леней собираемся жениться. Папа в растерянности написал: «Пожалуйста». Леня тоже написал своим родителям, которые написали: «Пожалуйста». 27 сентября 1922 года мы зарегистрировались. Было это так: «Юра, сходи узнай, когда откроют ЗАГС». Через месяц: «Я забыл узнать». Через два месяца: «Завтра узнаю». Наконец, в восемь утра, чтобы не опоздать на работу (был ужасный дождь), мы попали в полуподвальную комнату, где стояло три стола. На одном регистрировали смерть, на другом – рождение, на третьем – брак. Нам велели купить какой-то очередной заем. Мы отдали все деньги, что у нас были. Не помню, по-моему, даже сесть нам не предложили. Через пять минут я стала Гинцбург. 30 сентября, в день моих именин, к нам в Шереметьевский переулок – Трахтенберги уже уехали за границу – пришли тетя Паня, Николай Васильевич Гусев, Таня Флоренская и Юрий. В живых сейчас один Юрий.
Леня занимался невероятно много, главным образом философией и юридическими науками, поскольку это нужно было по программе. Виделись мы с ним мало, так как я с работы бежала в университет. Сознаюсь, что от таких занятий было мало толку. Однако мы успевали бегать по театрам. Чехов и Коонен нас потрясали до слез, Мейерхольд, «Ревизор», «Счастливый рогоносец»[50] удивляли. Прошло более полувека, и я могу со всеми мелочами вспомнить эти спектакли. Попали мы однажды в Политехнический музей на вечер, где выступали поэты. Зал был битком набит. На сцене сидели несколько человек: Жаров, кажется, Безыменский, еще кто-то. Но только появился Маяковский, как в зале начался рев: кто кричал: «Хулиган», кто орал «за», кто «против». На сцене ощущалось явное замешательство. И вот вышел вперед Маяковский, огромный, он встал в позу, точно такую, как сейчас стоит памятник на его площади, протянул руку и рявкнул: «Тихо!» Не сразу помогло, он еще долго перекрикивал зал. Я ничего не запомнила из того, что они все читали. Запомнились только его фигура и атмосфера кипения страстей вокруг него.
Приехал Трахтенберг проверять, как тут у него дела с квартирой, так как они собирались из‐за границы домой. Он обнаружил, что в его отсутствие без его согласия и без его правки вторым изданием вышла его книга «Бумажные деньги»[51]. Он весь кипел, но сделать уже ничего было нельзя. Мы должны были подыскивать себе новое жилье. Через родителей Лене нашли какого-то адвоката Попова, который из старой развалюхи на Знаменке, 2 строил себе квартиру. За какую-то мзду он уступил Лене одну комнату с условием: знакомых не водить, домой возвращаться не позже одиннадцати часов, кухней не пользоваться и т. д. Симпатичной в этой семье была только домработница, которая нам симпатизировала и предупреждала, если нам со стороны хозяев грозили какие-нибудь неприятности.
Трахтенберги приехали. У нас с плеч свалилась забота об их делах. Весной Леня освободился раньше меня и уехал в Красноярск к родителям отдыхать. У меня еще не были сданы какие-то два экзамена. Я пошла в поликлинику ВСНХ, попала к известному тогда легочнику случайно и говорю: «Доктор, я совершенно здорова, но я работаю и учусь и не успела сдать два экзамена. Если вы мне не дадите какой-нибудь справки, меня исключат из университета». Он говорит: «Хорошо, но я должен вас посмотреть все-таки, чтобы к чему-то прицепиться». Дали мне термометр, который тут же показал 37,5°. Долго они смотрели меня, потом сказали дословно: «Если вы сейчас же не уедете в Давос – вы умрете». Я засмеялась, так это было нелепо. Однако они дали мне такую справку, по которой местком ВСНХ мне выделил немедленно двухмесячную путевку в туберкулезный санаторий в Ялте. Всякая учеба мне была запрещена. Я послала Лене в Красноярск телеграмму, что уезжаю в Ялту. Он ответил: «Немедленно приезжай в Красноярск». Я тут же собралась и поехала.
Встретили меня хорошо. В то время там жили Ревекка Абрамовна и Яков Львович Гинцбург, потом приехали Борис, Аня и Эдик, муж Ани. Квартира была на втором этаже большого деревянного дома, с высокими потолками, светлая, трехкомнатная. Одна из комнат была кабинетом Якова Львовича. Жизнь была очень размеренная. Утром рано Яков Львович на лошади ехал по пациентам частным образом, потом работал в родильном доме, которым заведовал. В три часа приходил домой, обедал, ложился отдыхать. В пять часов принимал у себя дома больных. Вся жизнь подчинялась этому режиму. Нас с Леней через два-три дня отправили на дачу «За монастырем». На высоченном берегу Енисея (на горе) в сосновом лесу была эта дача. Каждый день на лодке нам привозили продуты, и Леня спускался к реке. Каждый день я должна была съедать, кроме прочих вкусных вещей, литр сметаны, сбитой с сахаром. Кроме того, свежие куры, дичь. Мы с голодухи набросились на все эти сокровища. Ели и гуляли целый месяц. Когда мы спустились с этих блаженных высот, оказалось, что я потолстела на десять фунтов (четыре кг). Все платья мои мне были узки. С тех пор я больше не болела tbc. Вот вам и Давос. У Лени кончился отпуск, он уехал в Москву. Я еще некоторое время оставалась в Красноярске. Когда я приехала в Москву, Лени уже там не было. Он уехал в Саратов. Там он получил работу в Саратовском университете. Он писал, что квартиру ему дали, а работу кроме университета получить невозможно, так как в Саратове безработица. Я продолжала работать в ВСНХ и сдавала последние экзамены в университете. Получила свидетельство об окончании (тогда не было дипломных работ) историко-филологического факультета. Надо сказать, что в ВСНХ работал такой осетин Кесаев. Его судьба характерна для тех времен. Он в своей Осетии успешно справлялся с местной промышленностью (представляете размеры!). Долгов, председатель ВСНХ[52], восхитился порядком на общем фоне и решил, что нашел талант по управлению промышленностью. Перетащил Кесаева в Москву и ни много ни мало сделал начальником отдела местной промышленности ВСНХ. Это был добродушный красивый молодой человек, малоразвитый. Он понятия не имел, что надо делать. Сидел в своем огромном кабинете за огромным пустым столом, ждал, когда его позовут на какое-нибудь совещание. Как-то раз и я пришла его звать на заседание какого-то совета. Он тут же от нечего делать в меня влюбился. Немного погодя я ему как-то сказала, без всяких задних мыслей, что муж в Саратове не может найти себе работу. Он тут же поднес мне письмо к председателю Саратовского СНХ (совнархоз) Алексееву с рекомендацией и советом принять Леню на работу. Почерк у него был каллиграфический. Я была очень тронута, но не очень верила в действенность этого послания. Однако оказалось наоборот. Лене в Саратове сразу же предложили должность ревизора. Он согласился.
3. Первые годы работы
Саратов, Москва (1926–1934)
Но чтобы быть ревизором, надо знать бухгалтерию, а он не знал, что такое «баланс, дебет и кредит». И он сел за книги, начал читать учебник по бухгалтерии. Поэтому, когда он меня с вокзала привез в дом, мы поели, он сказал: «Ложись спать, я буду заниматься». Комната была в огромном доме (бывший дом графа Нессельроде, там сейчас Дом ученых). Она была большая, светлая, с огромными окнами, с очень высоким потолком, с линолеумом на полу, словом, по моим понятиям, роскошная. Правда, у нас потом открылся один недостаток – дом имел «аммосовское отопление»[53], то есть стены были полые и в них пропускался горячий воздух. Это отопление не работало, и бывало, когда Леня поздно приходил домой, я сидела одна, в стенах выл ветер и скреблись какие-то животные, и мне было жутковато. Но это были пустяки, и было потом, а в тот момент я лежала на полу, так как в комнате была мебель: один стул и один столик. Но чистота была стерильная. Леня постарался. Всю ночь я видела Леню склоненным над бухгалтерией, а утром он умчался в СНХ. Вид у него был очень юный, и над ним посмеивались. Он отпустил бороду, она у него была густая и рыжая.
Несмотря на свою молодость (22 года) и занятость в университете, Леня завоевал авторитет. Его сделали начальником ревизионного отдела. Тогда он сбрил бороду.
Начался наш саратовский отрезок жизни. Дом Нессельроде – низкий одноэтажный большой угловой особняк. Комнат было много. Они были соединены коридором. Одни комнаты были парадные, например красная гостиная с потолком куполом, разрисованным золотом, остальные были простые, покрашенные масляной краской. Дом этот населен был научными работниками, которые недавно приехали в Саратов из других городов. В каждой комнате по семье. Мебель почти у всех была – табуретки и простые столы. Денег – зарплаты – не хватало, жили скудно. Говорили, что в 1937 году почти всех посадили. Партийцев среди них не было.
Саратов расцветал с каждым месяцем: открывались частные магазины, где товаров было немного, но всегда можно было найти что-нибудь привлекательное. Саратов славился своим Крытым рынком. Теперь он был набит продуктами. Особенно много было рыбы, и цены на нее были доступными. Мы, например, ели осетрину за всяко-просто. Живые сазаны, стерлядь, щука (сомов покупали те, кто имел собак). Копченую корюшку Леня приносил постоянно. СНХ помещался напротив рынка. Поскольку я еще подтемпературивала и доктор сказал, что у плиты мне стоять не надо, то к нам приходила женщина готовить обеды и стирать. Словом, жили обеспеченно. Несмотря на все наши протесты, родители присылали нам деньги. Потом я взбунтовалась, и мы отправили очередную получку обратно, чем обидели родителей. Безработица была безнадежная. Я попыталась ходить в школу учительницей-практиканткой в надежде пролезть на работу. С этим ничего не вышло, и я поступила учиться в университет на промышленное отделение юридического факультета, потом названного экономическим. Леня на этом факультете вел занятия и читал лекции. Он пользовался большой популярностью среди студентов, и я не хотела учиться в качестве «супруги». Поэтому однажды, идя мимо ЗАГСа, я сказала: «Идем разведемся». Он сказал: «Идем». Мы зашли, и я получила обратно свою фамилию и стала снова Флоренской уже до конца жизни. Здесь я училась тоже кое-как, так как на нашем семейном фронте происходили разные события. Приехал с семейством Борис (Боб) с женой Эстер и грудным ребенком Аней. Они въехали к нам в комнату. Аня была больным ребенком, она не усваивала материнское молоко, ее тут же рвало. Приходилось часами болтать в руках бутыли (1/4 ведра), чтобы сбилось масло, и пахтаньем кормить Аню. Она была невероятно худа и синего цвета, а выросла в такую здоровую женщину. Нужно было найти им комнату. Леня бегал и хлопотал. Эстер стала учиться на медицинском факультете. Мне приходилось сидеть с ребенком, меня просил Яков Львович помочь этой молодой паре, и я не смела ему отказать. Хотя в возрасте у Лени и Боба не было полного года разницы, так повелось в семье, что Боб всегда нуждался в помощи, а Леня всегда должен был всем помогать. Потом приехали родители. Бросили свой Красноярск, в котором прожили более двадцати лет. Оставили свою любимую работу, друзей, прекрасную квартиру. Двинулись за детьми. Они были уверены, что мы так и останемся в Саратове. Начали хлопотать о жилье для них. У Гинцбургов в Саратове был родственник, Вальдман, фотограф. У него еще с дореволюционных времен была большая квартира, где он жил с семьей и помещалась фотография. В одной из комнат провалился потолок. Комната была большая, более двадцати кв. м с большим окном, которое выходило на веранду, и поэтому комната была полутемной. Другого выхода не было: произвели капитальный ремонт. Поселились родители. Благодаря бабушкиному уменью и чистоте комната при электричестве выглядела уютной. Мы с Леней часто говорили, что родители сделали ошибку, гоняясь за детьми, так как мы потом уехали в Москву, они за нами. Яков Львович менял работу, что в его возрасте [было] трудно. С другой стороны, если бы они остались в Красноярске, то в 1937 году Яков Львович погиб бы в тюрьме, как погибли Крутовский и другие видные врачи города.
Лето мы проводили под Саратовом на бывшем свечном заводе в Разбойске. Все уходили на работу, Боб, Леня, Эстер – в университет, а я с девочкой-домработницей и Аней оставалась дома. Мне было тяжело, так как я была беременна старшим сыном Леней. Аня была уже тяжелая, и я взбунтовалась: «Не могу больше быть нянькой». Борис и Эстер взяли домработницу, и, переехав в город, мы разделились хозяйством. У нас уже была маленькая комната с плитой, где помещались наша и Бобина домработницы.
4 декабря 1925 года родился Леня – наш сын. Роды были тяжелыми. Яков Львович был уверен, что у такой женщины, как я, должны быть легкие роды. Я была неосторожна. Леня был в командировке и должен был приехать. Я собралась встречать его на вокзале. Живот у меня был большой, мне трудно было застегнуть ботинки. Я прижала как следует ногу к животу и почувствовала, что из меня что-то течет, пошла к соседке, та говорит – воды отходят, начались роды. Видно, я раньше срока спустила воды. Так как все были уверены, что все хорошо, меня не увезли в родильный дом. Потом приехал Леня. Помню, они сидели с отцом, играли в шахматы, а я пряталась по темным углам и стеснялась кричать. Потом я уже не стеснялась. Случилось, что ребенок пошел не головкой, а иначе и встал головой на солнечное сплетение. Поэтому отчаянные боли были не родовыми, а непрерывными. Хорошо, что Ревекка Абрамовна, опытная фельдшерица, все-таки приготовила и кипятила у себя дома инструменты, кого-то послали за помощью, дали мне хлороформ, и я уснула. Вытащили моего сына щипцами, повредили ему лицо и вывихнули ножку. Помню, как меня привели в чувство, и я из блаженного небытия снова вернулась к жизни. Сначала услышала, потом увидела, потом ощутила кожей, потом спросила: «Мальчик или девочка?» Потом, увидев, как его пеленала Эстер, я сказала: «Почему ножка кривая?» Эстер сказала: «Мы и не заметили, только мать с одного взгляда может понять беду ребенка». Положили его в бельевую корзинку, в которых носили белье на речку полоскать, и стал он расти. У меня же получился паралич ног, и я лежала одна с Ленечкой в комнате, так как все были на работе, а вечером собирались у Боба в комнате в другом конце дома. Мне в хозяйстве помогала молоденькая девушка из немцев Поволжья. Мне было очень плохо и тоскливо, и я подумала: «Если я останусь инвалидом, Леня меня, конечно, бросит». Поэтому я решила назвать сына Леонидом.
Леня в это время получил из Москвы от «Энциклопедии государства и права» под редакцией Стучки[54] заказ на статью «НЭП». Это была большая (14 страниц в два столбца) и очень ответственная статья, ведь был НЭП, он еще не кончился. Говорят, что она вызывает интерес и в наше время, а Лене было 24 года.
Я лежала по ночам недвижно и смотрела, как он сидел за столом и, не отрываясь, по многу часов работал. Хорошо, что маленький Леня был спокойный. Родители из Красноярска привезли для Лени рояль, и Леня возобновил свою игру на нем. К этому времени мы получили в этом же доме две смежно-изолированные, как теперь говорят, большие комнаты рядом с кухней. А Боб с семьей перебрались в нашу в том же коридоре. Все стало гораздо удобнее. Кроме того, в один прекрасный день явилась Дуняша, которая потом стала членом нашей семьи. Маленькая, черненькая, беззубая, хотя ей было около 40 лет, она сразу полюбила Леньку как своего сына, Леонида Яковлевича обожала, меня терпела. Она и готовила, и стирала, и с Ленькой возилась. Словом, для меня было счастье. Я могла ходить в университет. Друзей у нас было мало. Во-первых, потому, что Леня был занят с утра до ночи. А самое главное – он не пил вина. Где бы ни собиралась компания, везде пили, особенно кто помоложе. Леня же сидел и скучал. Это не значит, что мы не пытались; пытались и звали к себе в гости. Но как-то не получалось. Леня даже попытался напиться несколько раз. Я испугалась – сопьется. Вообще-то в Саратовском университете была партийная молодежь среди преподавателей, но уровень ее был невысок. И вот это пьянство еще. Однажды мы были в гостях у одного видного партийца. Я забыла его фамилию. Я с ним как-то осталась вдвоем в комнате. Он показывал какие-то фотографии. Потом говорит: «Копите деньги!» – «!??» – «Останетесь одна без мужа с детьми, без денег плохо». – «Почему я должна остаться без мужа?» – «Потому что революция пожирает своих сыновей. Мы с женой копим». Это был 1925‐й или 1926 год. Его предсказания сбылись, только и жены не остались с детьми и деньгами. Что было – забрали. Это был НЭП, и с какой стороны он ждал, что его уничтожат, – не знаю.
В совнархозе Леня пользовался все большим авторитетом, и его постоянно посылали в Москву для проталкивания разных дел: то отстаивать производство сарпинки, то табачную фабрику. Наконец он взмолился, что не поедет в Москву без жены. Тогда с финансами в СНХ было проще. Мы, т. е. я, Леня, Дуняша и сынишка (ему было несколько месяцев), жили в Москве больше месяца. Варили ему манную кашу в гардеробе, так как администрация запретила держать керосинку в номере. Сами мы ходили много по Москве по театрам. Театры были нашей страстью. За всю эту поездку Леня сдружился с Пашуканисом и познакомился со Стучкой. Знакомство состоялось так. Леня пришел в здание теперешнего Института государства и права, туда, где теперь столовая. Там тогда помещался филиал чего-то, потом ставший институтом. Он подошел к Пашуканису и сказал: «Я Гинцбург, ваш единомышленник в таких-то вопросах». Пашуканис был молодой литовец, черный, коренастый, немного старше Лени. Они поговорили. Пашуканис потащил Леню к Стучке. Старик, латыш высокий, имел вид интеллигента. У них сразу же появилось много общих дел. Стучка заказал Лене статью «НЭП» и другие статьи в журнал. Они стали его уговаривать переехать в Москву. Леня отказывался из‐за родителей, которых не хотел оставлять в Саратове.
А в Саратове мы прожили с 1925‐го по 1929 год, около пяти лет. Летние месяцы мы проводили сначала на свечном заводе, где у нас гостили отец мой А. Я. Флоренский, тетка Прасковья Яковлевна с дочерью Таней. Боб с Эстер ездили всегда с нами, только снимали дачу рядом. Одно лето приезжала Ревекка Абрамовна. Потом стали ездить в Беково и Хвалынск под Саратовом. Помню, что в Хвалынске была масса рыбы и фруктов. У наших хозяев был сливовый сад, и осенью мы не могли в него войти, так как сливы лежали толстым слоем и давились под ногами. Собирать их не имело смысла, потому что на базаре их никто не покупал – своих у всех было достаточно, а вывозить было не на чем.
В Бекове, не помню, какой это был год, я работала в народном суде, проходила практику. Была народным заседателем. Было заседание нарсуда. Судья молодой, лет тридцати пяти, два народных заседателя: я и еще какой-то человек, и девушка-секретарь. Перед нами стоит крестьянин лет сорока. Одет в поддевку и сапоги, аккуратно причесан, говорит безупречным русским языком. Видно, начитан. Поодаль стоит добротно и чисто одетая его красавица жена – народ в тех краях красивый. Судья нервничает. Крестьянин сдержан, говорит с большим достоинством. Судья спрашивает: «Почему не сдаете продналоги?» – «Я сдал продналог, сдал “обложение”. Вы знаете, что я работал только со своей семьей, и знаете, сколько у меня земли. Я сдал все что имел, для себя самого покупаю на рынке. Батраков никогда не держал». – «Не скрывайте от государства». – «У меня больше ничего нет». – «Значит, не хотите. Ответите по закону». Уходим совещаться. Я говорю: «Он не виноват». – «Он кулак». Кулаком по столу: «Что я, не понимаю, что он не виноват? Но если я его не засужу, меня посадят». Это судья. Дальше: «Без вас обойдемся». И обошлись без меня. И этим моя карьера кончилась. Началась первая пятилетка. Ликвидация кулачества как класса. Кто такой кулак? Если не бедняк, то кулак. Начались «перегибы местных властей». Брата Юрия послали из Москвы на коллективизацию и на раскулачивание. Он был свидетелем этих перегибов – это ужас. Описывать не стоит, это уже много раз описано в литературе. Юрий почувствовал, что еще немного, и он сойдет с ума и что участвовать в этом он не может, и он тихонько сбежал. Ему грозили большие неприятности, но в этой кутерьме и неразберихе его не заметили. Леню тоже послали «на коллективизацию». Коллективизацию вообще проводили люди из города, часто и в деревне-то не бывавшие. На счастье, Леня как раз приехал сразу после статьи Сталина «Головокружение от успехов»[55], и на его долю выпало разъяснять, что были перегибы и что виноваты местные власти. Оказывается, гениальный отец народов ничего до сей поры не знал. Последствия этой деятельности нужно описывать и писателям, и экономистам. Еще не сказано по этому поводу настоящего слова. Поехал на коллективизацию добровольно Яков Львович. Он врач – акушер-гинеколог, ему было уже около шестидесяти лет. Он не верил газетам, где писали, что крестьяне «добровольно» сносили кур, коз и коров в общие дворы, и не мог поверить рассказам обо всех ужасах. Поэтому поехал. В тех деревнях, куда он приезжал, он открывал прием больных. Слава о нем быстро распространилась, и он работал по многу часов в день. Хоть он и поехал после «Головокружения», он вернулся очень мрачным. Но разговаривать особенно было опасно.
Между этими всеми событиями у меня родилась дочка. Она была «выплаканная». Дело в том, что Яков Львович, напуганный первыми тяжелыми родами, сказал, что, если я хочу жить, я должна сделать аборт. Тут я начала плакать до тех пор, пока он сердито не сказал: «Раз решилась – не реви!» Ходила я очень легко. В Бекове летом татары на лошадях останавливались, чтобы посмотреть на меня, настолько я соответствовала их понятиям красоты: круглая, румяная. Когда у меня начались схватки 26 сентября 1928 года, мы с Леней пошли на трамвай, чтобы поехать в роддом. Около остановки была витрина нэпманского магазина, там была льняная желтая скатерть. Мне было весело и почему-то смешно, Леня был озабочен. Я сказала: «Хорошо, если муж догадается мне подарить эту скатерть, если будет дочка». Сказано было среди шуток, и я тут же забыла об этом. Приехали мы в родильный дом, которым заведовал Яков Львович. Роды начались к вечеру. В это время в Саратов приехала московская оперетта. Ревекка Абрамовна ушла, а Яков Львович остался в родильном доме ждать родов и не отпускал двух самых опытных акушерок, так как очень боялся за меня. Время идет, и я кричу, а толку нет. Подходит ко мне одна акушерка: «Голубушка, потужьтесь, я не успею переодеться в театр». Я постаралась, и они успели в театр. Яков Львович вздохнул легко. Я уснула и спала всю ночь. Наверное, в бреду – у меня была небольшая температура – я слушала «Царскую невесту». С тех пор это одна из любимых моих опер. Дочка была маленькая, кругленькая, крепенькая, крикунья ужасная. Волосы были черные мягкие, но почему-то торчали иголками, глаза были большие и черные. Домой приехали всем семейством на извозчиках. На столе лежала желтая скатерть. Она у меня жива до сих пор. Храню как знак внимания мужа. Были цветы и было весело. Дуняша сказала: «Ленечка – это ребенок, которого люблю, а это дитя больше похоже на дьявольское отродье, нянчить не буду». Коротко и ясно. Назвала я ее Катей. Две недели у нас была дочка Катенька. Через две недели мы пошли ее регистрировать в ЗАГС. Идем по дороге, Леня говорит: «Екатерина Леонидовна – это слишком длинно, надо короче и созвучнее». Стали придумывать, Елена, Ольга. Он выбрал Ольгу. Я была счастлива, что он проявил интерес к семейным вопросам, и тут же согласилась. Пришли домой: «Катенька плачет, хочет есть». А Катеньки нет, есть Олечка. У Олечки скоро выпали все черные волосы, выросли золотистые кудри и глаза стали серые, большие, сияющие, лукавые, веселые и умные. Она превратилась в Дуняшиного кумира на всю нянькину жизнь. Вот и стали расти наши дети: всегда сосредоточенно-спокойный Олькин покровитель и защитник Ленечка и веселая, умная, лукавая, прелестная Олька. Ей было года полтора, она озорничала в кровати и не хотела засыпать. Отец ей сказал: «Подойди ко мне и дай правое ушко, я тебя выдеру». Она охотно вылезла из кровати, прошлепала босыми ножками и показала на ушки: «Это левое и это левое». Мы остолбенели и потом долго смеялись, и она с нами.