Читать книгу Моя жизнь (Вера Александровна Флоренская) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Моя жизнь
Моя жизнь
Оценить:
Моя жизнь

5

Полная версия:

Моя жизнь

Благополучно добрались до Красноярска. Там все изменилось. Отец был в Омске на большой работе. Начальник ЧК за излишнюю жестокость был, говорили, расстрелян. Я не помню его фамилии. На Часовенной горе еще были лагеря, по-моему, уже только офицеров, с которыми разбирались, а солдат уже распустили. Было голодно, меняли вещи, кругом Красноярска были все-таки богатые села. Как-то стало спокойнее. Железная дорога работала, хотя и с перегрузкой. Но дорога на Москву была возможна. Дом юношества после прихода Красной армии был передан комсомолу, то есть его инвентарь, библиотека. Так как помещений не было, Дом юношества работал по вечерам в помещении Землемерного училища. Членам Дома юношества было предложено вступить в комсомол. Некоторые вступили сразу, например Лиля Франкфурт, другие – немного погодя. Многие остались беспартийными. Остальные главным образом разъехались по учебным заведениям в другие города. Сколько мне потом приходилось встречать членов Дома юношества – все получили высшее образование. Многие стали профессорами: Анатолий Козлов, Костя Потарицкий – геологи, Гинцбург Борис – механик, Гинцбург Леонид – юрист. Многие кончили Томский технологический и Томский медицинский. Но очень много мобилизованных и вообще всех учащихся гимназистов погибло в белых войсках. Многих погубил тиф.

Мы с Леней сразу же после прихода Красной армии решили ехать во что бы то ни стало в Москву и оформляли мне перевод в Московский университет на четвертый курс историко-филологического факультета. Леня переехал уже как аспирант, кажется, Фиолетова. Все петербургские профессора, которые бежали от «красных», теперь переехали в Москву. Билеты на железную дорогу было купить невозможно. Отец Лени, врач, достал какую-то «бронь» в международный вагон[40]. Первый и последний раз в жизни мы ехали в международном вагоне.

Доехали мы до Омска, где я хотела встретиться с моим отцом. А Леня слез за компанию. Помню, как я приехала в Омск: уже кончился рабочий лень. Я нашла учреждение, где работал отец. Помню, иду длинным пустым коридором, а наверху идет человек с рыжеватой бородой до пояса. Отец всю жизнь до этого ходил бритым. Только столкнувшись совсем близко, мы узнали друг друга. «Почему у тебя такая борода?» – «Дал себе слово, что, пока большевики у власти, не буду брить бороду». – «Но ведь ты такую большую ответственную работу ведешь, для кого?» – «Для народа». Через месяц он ее сбрил. Жил он при конторе в комнатушке. Было у него только солдатское одеяло. Вместо подушки было белое березовое гладкое полено. Он, как ответственный работник, получал паек: табак махорку, нитки, иголки, пуговицы и еще подобную дребедень, которую на рынке меняла на продукты уборщица. Он был очень здоровый человек. Большой и по-русски красивый. Большие серые глаза, умные и очень добрые, высоченный лоб, нос правильной формы. Он весь излучал доброту. Видимо, он не хотел обращаться ни с какими просьбами к мачехе, а она не догадывалась ему послать белье, подушку, одеяло хотя бы. Снабдил нас отец деньгами, мы поехали в Москву. Приехали. Москва мертвая. Ходят один-два маршрута трамваев, «Аннушка» по кольцу А и, кажется, по кольцу Б, и все. Сесть могли только молодые и сильные. На дверях гроздьями висели мужчины. Женщины не отваживались.

Леня поселился у своего троюродного дяди Моисея, старого холостяка, у которого были две маленькие комнаты, запущенные до невероятия. На окне примус. Что это за аппарат, теперь никому не известно. Это был резервуар с керосином, керосин нужно было поршнем выкачивать наружу, зажигать, и он тогда горел розеткой. Этот аппарат невероятно часто портился и иногда взрывался. На таком сооружении готовила почти вся Москва. Вся квартира дяди была прокопчена. Но это была крыша над головой, и приветливый человек рядом. Все это находилось в Мыльниковом переулке в районе теперешней улицы Кирова. Я же с письмом от отца приехала на Остоженку, в Бутиковский переулок (кажется, так). Там был дом от фабрики Бутикова. Это была старая фабрика прошлого века, которая вырабатывала сукно. Ткацкая фабрика. За углом была сама фабрика и огромное общежитие рабочих, главным образом женщин. Я была в одной из комнат. Это, собственно, не комната, а целый этаж, не разделенный перегородками, где стояли кровати, разделенные тумбочками. Под каждой кроватью стоял чемодан или сундучок. Покрыты кровати были по-разному. В основном пестрыми одеялами, сшитыми из лоскутов. Деньги к тому времени не имели цены, считались на миллионы. Пайки были ничтожны. Поэтому работницам, кроме зарплаты, выдавали «натуру», то есть отрезы сукна. Они их продавали за баснословные деньги. При этой фабрике были курсы по художественному ткачеству, которыми заведовала сестра моего отца, моя тетка Прасковья Яковлевна Флоренская – тетя Паня. Эти курсы существовали еще до войны 1914 года. А когда я приехала, это была одна фикция. Не было материалов, и учиться было не для чего, так как работы на фабрике сворачивались. Однако должность заведующего и какое-то число учеников числились. На них получали хлебные карточки. Меня тоже зачислили на курсы секретарем. Я тоже стала получать какую-то карточку, хотя даже не видела помещения курсов. Так перебивались кто как мог. Тетя Паня занимала в одном из Бутиковских домов комнату, большую, метров 25–30. Там жили сама тетя Паня, ее дочь Таня и Николай Васильевич Гусев, фактический уже много лет (25–30) муж тети Пани и отец Тани, формально же муж старшей сестры Лизы, которая жила в Ветлуге с их детьми. Для отвода глаз на Остоженке, 30 у дяди Николая Васильевича была комната. Там он принимал земляков из Ветлуги и делал вид перед ними, что живет в этой комнате и не имеет отношения к тете Пане. Тетя Паня, здоровая лет 45 женщина, часто ездила по деревням, меняла вещи на еду. Привозила кормовую свеклу и пр. Из пайковой ржаной муки и кормовой свеклы на опаре она ухитрялась печь в плите большие пропеченные пышные буханки хлеба и каждый день варила чугун постного борща. Как только кто-нибудь приходил в гости или просто так, перед ним ставилась тарелка горячего борща с куском хлеба, так как всякому было ясно, что каждый человек голоден. Все это радушно, приветливо, доброжелательно и весело. Вообще это стиль Флоренских. Такой же была тетя Лиза и мой отец.

Николай Васильевич Гусев был толстовец. Он ходил с бородой, с пышными волосами, в «толстовке». Любил играть в шахматы. В комнате у него стоял станок, и он все время что-то пилил (физический труд). До революции он был управляющим у каких-то известных ветлужских лесопромышленников, сплавлял ветлужский лес по реке Ветлуге и по Волге, в основном пиломатериалы «беляками». Беляки – это баржи, состоящие из пиловочника. По прибытии на место они разбирались целиком. Теперь он не работал, чем подрабатывал – не помню. Он дружил со скульптором Коненковым. То ли он ему делал болванки, не помню, только в комнате было много маленьких фигурок из деревянных чурок: ведьмы, лешие, еще кто-то. Был молчалив, но очень приветлив, никогда не раздражался. А раньше очень развеселой жизнью жил, семья в пять человек его не смущала, он ездил по всей Руси, и немало было у него дам сердца. В Ветлуге же у него было имение Отрада, где жила его жена Лиза, которая воспитывала его детей. Дочь Таня, которая звала отца «дядя» и не хотела называть его отцом, была некрасива, вся в отца, ужасно смешливая и остроумная. Студентка-химичка. У нее было две подружки: Аня Егорова (впоследствии жена академика Колмогорова) и Соня Крапивина, дочь профессора. Три неразлучные подружки. Жива сейчас одна Аня.

В этом семействе меня встретили как родную, да и почитали родной. Леню тоже встретили очень радушно. Все-таки я им, конечно, очень мешала, но сама ориентироваться в вертепе, называемом Москва, не могла по неопытности и молодости (19–20 лет). Словом, меня поселили в дядину комнату на Остоженке, 30 с условием, что, когда к дяде будут приезжать земляки, я бы исчезала и он бы представал как хозяин комнаты. Комната эта была в четырехкомнатной прекрасной квартире на третьем этаже каменного дома. В ней жила семья покойного профессора Бочкарева. В одной комнате жила жена профессора, в другой – его дочь лет 35, которая всегда ходила в гипсовом корсете, – библиотекарь. В третьей – сын, какой-то тоже профессор. Был у них еще брат – слепой историк профессор Бочкарев. Семья была до ужаса интеллигентная, приветливая, без всяких предрассудков. Когда впоследствии у меня поселился Леня, мы еще не думали жениться – они ни слова не сказали. Потом, когда мы уже стали взрослыми совсем, имели детей, у нас с ними сохранились хорошие отношения. Все невзгоды жизни они переносили стоически, без жалоб. На нас они смотрели с благожелательным недоумением. Наверно, так же, как мы смотрим на длинноволосых с их «трепом». Словом, еще одни хорошие люди. Кухней мы не пользовались. На окне стоял примус, на котором готовилась пища: не то каша, не то суп из пайковых продуктов. Сначала-то я жила там одна. Только Леня каждый день пешком ходил ко мне с Мыльникова переулка, транспорта не было.

Мы приехали учиться. Леня стал ассистентом на юридическом факультете. Я – студенткой четвертого курса историко-филологического факультета. Леня еще как-то занимался. Я же помню, что университет тогда представлял из себя полный бедлам. Полчища голодных студентов, больше приезжих вроде нас, слонялись по коридорам, читали тысячи объявлений, что такой-то профессор будет читать в такой-то аудитории или принимать зачеты. У меня в голове не осталось ни одной лекции, чтобы запомнилась. А экзамены мы сдавали так. Был, например, предмет «Экономика переходного периода» по Бухарину. Читали мы с подругой, читали. Пошли сдавать. Сколько-то недель ловили того, кто этот предмет принимает. Спрашивает: «Читали?» – «Читали». – «Поняли?» Неуверенно: «Поняли». – «Я читал и ничего не понял, давайте зачетные книжки». Преподаватели сами голодные, растерянные. Они еще должны были преподавать «Азбуку коммунизма»[41]. Помню, что мы все-таки что-то зубрили и как-то сдавали, и знали, что если не сдашь, то будешь отчислен. Но надо было как-то жить. На Ленину ассистентскую стипендию жить было нельзя. Пришлось искать работу. Безработица была невероятная. Биржа труда была заполнена и окружена голодными безработными.

В 1922 году мы с Леней были в Третьяковской галерее, и только остановились у какой-то картины, как я увидела в нескольких шагах от нас четырех человек. Видела только спины, и я сразу узнала Иосифа Адольфовича Трахтенберга, Надежду Ивановну, его жену – мою родную тетку по матери, и ее сестру Веру Ивановну Шевелину, незамужнюю, жившую при них, и их дочку Марианну лет шести-семи. Взрослых я не видела более десяти лет. Встретились мы с большой радостью. Трахтенберг, не помню, был ли уже тогда академиком[42], но занимал большую должность в ВСНХ (Высший совет народного хозяйства), кажется, заведовал отделом экономики и промышленности. Ни Надежда Ивановна, ни Вера Ивановна нигде не работали. Знаю только, что Надежда Ивановна по общественной линии работала с Н. К. Крупской по беспризорности. Не помню, были ли они тогда в партии или уже вышли. Как они вышли из партии, я не знаю, и никогда мне не пришло в голову спросить об этом. Встреча с Трахтенбергами для нас имела большое значение, не говоря уже о том, что это были родные люди. Я не помню точно дат, можно было бы их восстановить по документам. Все это есть, но не хочется.

Мое впечатление о том времени – голодно, я получала на работе в ВСНХ один миллион, на который ничего нельзя было купить. Потом стали платить один червонец (то есть десять рублей «золотом», как тогда говорили)[43]. Стало много легче. Начался НЭП. По всей Москве, как огонь по сухой траве, начали появляться разные мелкие лавчонки, магазинчики, палатки на рынках с разными как пищевыми, так и ширпотребовскими товарами по баснословным ценам. Помню, как мы шли по улице и увидели, [что] в окне лавчонки выставлены тогда показавшиеся нам сказочными пирожные. Мы смотрели на них, как не смотрели, наверно, на бриллианты в Тауэре впоследствии, так они были для нас недоступны. Вся площадь Охотного ряда покрылась яркими фанерными вывесками: «Птица», «Дичь», «Мясо», «Пух, перо», за которыми скрывались лавчонки с действительно великолепными продуктами. Мы уже имели возможность покупать 200 грамм мяса на день, из чего варить суп, второе. Вдруг на поверхность жизни выползли все купцы, ремесленники, которые раньше сидели тихонько по квартирам. Рынки были завалены прекрасной обувью, одеждой. В маленьких палатках сидели или ремесленники, или торговцы, зазывали покупателей, уговаривали купить. Закон конкуренции начинал действовать. Откуда брались сырье и сами товары, нам не было известно, да, наверно, это было известно только самим торговцам. Возобновились прежние связи с деревней, вытаскивались старые спрятанные запасы и, конечно, воровали у государства. Какие-то фиктивные акционерные общества (папа, мама, сын, племянница) получали фонды от государства на разное сырье. Я сама передала однажды взятку в ВСНХ. Сижу, пишу «входящие», «исходящие», приходят какие-то типы и просят передать пакет одному сотруднику нашего отдела (экономики и промышленности) в собственные руки. Сотрудник разорвал пакет, из него посыпались деньги: «Ах да! Они мне должны были». Я равнодушно выслушала и только много времени спустя поняла, что это была взятка, понятие взятки для меня тогда было абсолютно чуждо. Словом, старались богатеть.

Появилось понятие «нэпман». Помню, мы шли по Арбатской площади. Там было какое-то не то кафе, не то варьете, не то оперетта в летнем саду. Там была лестница широкая на второй этаж, и мы видели, как по ней поднимался человек с брюшком во фраке с белой манишкой. С ним рядом шла молодая женщина в длинном шелковом платье в мехах. Леня мне сказал: «Смотри, нэпман!» С тех пор, когда говорят «нэпман», я представляю себе эту картину, потому что тогда фраки и длинные платья мы видели только в кинофильмах, где «буржуазия разлагается». Растаскивали государство кто как мог. Но и борьба была жестокой. Нашего дальнего родственника, мы его не знали, расстреляли за спекуляцию квартирами, тело отдали жене для похорон. Коммунисты стремились выходить из партии. Но жить стало легче.

Мы с Леней тоже стали лучше питаться. Трахтенберг устроил сначала Леню в ВСНХ секретарем какой-то комиссии, кажется, по организации трестов. Через несколько месяцев Леня ушел оттуда, потому что не оставалось времени на занятия в университете, и поступил ночным сторожем в какое-то акционерное общество. Но денег не хватало, и я поступила в ВСНХ, в отдел экономики и промышленности. Как мне представлялся ВСНХ? Высший совет народного хозяйства помещался в Деловом доме на тогдашней Варваринской площади. Он и сейчас там стоит. Основательное серое здание. Внутри остатки роскоши! Высокие потолки, огромные кабинеты, роскошная мебель, кожаные зеленые кресла, огромные, в которых утопаешь. Огромные письменные столы, на окнах тяжелые портьеры. Все это темновато, грязновато. ВСНХ сотрудники расшифровывали так: «Всесильный Саакянц Николай Христофорович». Это был армянин очень красивый, в гимнастерке и в роскошных сапогах. Очень живой. В его руках были все материальные ценности этого учреждения. Однажды я попала в его отдел АХО (административно-хозяйственный отдел). Боже, что я там увидела! Я попала в миниатюрный рай. Там в большой комнате за маленькими красивыми столиками сидели девушки армянки, одна красивее и моложе другой. Как они были причесаны! Какие на них были кофточки! Какие они были сытые, веселые, доброжелательные! С каким веселым недоумением они смотрели на меня. Это был совсем другой мир, несколько причастный к НЭПу. Больше я туда не ходила. В отделе же экономики и промышленности у Трахтенберга работали солидные экономисты – ученые. Сколько помню, все евреи, Гинцбург, Сабсович, Френкель, Гольде. Говорили, что все они меньшевики. Впоследствии все они были арестованы, и судьбу их не знаю.

Мои обязанности были «входящие – исходящие», писать протоколы заседаний, отмечать явку сотрудников на работу. На работу я одна приходила вовремя, брала лист бумаги, расписывалась за всех разными почерками и относила лист в канцелярию. Сотрудники быстро обнаглели и начали приходить на целый час позже, пока не пришел однажды Трахтенберг вовремя и все это обнаружил. Мне попало. Что было потом, не помню. Словом, я трудилась на канцелярском поприще, училась в университете, была страшно занята, но я бы сказала, не очень-то глубоко осознавала то, что происходит (все события: политические, экономические и так далее – воспринимались очень уж как-то с личных позиций). Леня в это же время был секретарем при кафедре гражданского права (или истории права), очень много занимался по ночам, работал в каком-то акционерном обществе там, где сейчас гостиница «Москва». Он воспринимал все происходящее с несколько более общих позиций, и все-таки повседневные заботы, беготня заслоняли собой огромность происходивших событий. В акционерном обществе ночным сторожем работал молодой красивый поляк без паспорта, видимо, скрывавшийся белый офицер. Тогда было проще с наймом на работу, не помню, были ли отделы кадров. Этот человек занимался валютными спекуляциями. Когда уехали Трахтенберги за границу, мы жили в их квартире в Шереметьевском переулке. Трахтенберг поручил Лене получаемую этим поляком зарплату в совзнаках переводить то ли в червонцы, то ли в иностранную валюту, то есть в твердую, т. к. совзнаки падали с невероятной скоростью. Если Леня почему-либо не успевал отдавать деньги этому поляку в тот же день, Трахтенберг терял большую сумму, и Лене приходилось объясняться с Трахтенбергом. Правда, это было только один раз, и то по болезни этого поляка.

Я работала в ВСНХ, к вечеру очень уставала, так как, как потом выяснилось, у меня был туберкулез. Однако ходила на вечерние занятия в университет. Вечером вели занятия аспиранты, вообще молодежь, экзамены сдавали кое-как. Леня же занимался очень много. Встречался с разными интеллигентными учеными. Помню, как он часто ходил к профессору Ильину. Наш приятель Б. А. Патушинский, тоже ассистент, юрист, ходил вместе с Леней. Этот Ильин им говорил: «Я убежденный интеллигент, но почему-то мои любимые ученики всегда евреи». Гессен, Фиолетов приехали из Томска. Буржуазная профессура была в полной растерянности – они понимали, что делать им тут нечего, их неокантианская философия неуместна. Поэтому однажды нас пригласил к себе Гессен в свою московскую квартиру. Там собрались все его любимые по Томску студенты (все уже перебрались в Москву). Сергей Иосифович сказал, что позвал нас, чтобы проститься с нами, что он понимает, что ему в Москве делать нечего и рано или поздно он лишится работы, а может быть, с ним будет что-нибудь и хуже. Поэтому он решил нелегально перебраться через границу со всей семьей. Он пожелал всем всего хорошего, сказал, что будущее за нашим поколением. Словом, прощание было очень тяжелым. Через несколько дней он с женой и двумя детьми перебрался где-то в Финляндии через границу. Впоследствии он работал в Праге в философском журнале «Логос»[44]. В университете в основном были все старые дореволюционные профессора. Они не могли преподавать «Азбуку коммунизма» Бухарина, а старая наука теперь не годилась. Ленин быстро нашел выход: он велел снабдить их деньгами, разъяснить, что им здесь нечего путаться под ногами, и предложил выехать за границу. Так выехали или, вернее, были высланы Фиолетов, Ильин, все профессора с громкими именами, главным образом философы.

Кроме служебных и учебных дел было много и других хлопот. Мы успевали ходить в театры. Мы были на всех постановках всех студий. Первый спектакль, который мы видели, был «Царь Эдип» Софокла[45]. Постановка, я была до недавнего времени уверена, что Шкловского, но Мацкин сказал, что Шкловский никогда не ставил пьесы и что в истории театра этой постановки нет ни в Театральной энциклопедии, ни в исторических работах по театру. Видимо, это было что-то не очень выдающееся, раз так основательно забыто. Спектакль шел в Колонном зале Дома союзов. На сцене был постамент, вокруг которого была небольшая площадка, где помещался греческий хор. Все действие происходило на верхней маленькой площадке. Хор вторил снизу. Все действующие лица были на котурнах. Головные уборы состояли из черных и белых лент, ничего, кроме черного и белого. Имен актеров я не помню. На нас этот спектакль произвел большое впечатление и запомнился на всю жизнь.

У меня в Красноярске остался мой младший брат Юрий, о котором ныла душа. И мы решили его перетащить в Москву. Приехал он в красной ситцевой косоворотке, грязный, вшивый. Был в дороге много суток, а вши по всей железной дороге были непременным атрибутом. Я его в дом не пустила, повела на Москва-реку, хотя был конец сентября. Дала ему кусок мыла. Я стояла на набережной, а он мылся внизу, холодный, голодный, сонный. Пришли домой. Выяснилось, что мыло, месячный паек на двоих, он забыл на берегу. До сих пор помню огорчение. Надо было его одеть и устроить учиться. У него было письмо нашего отца к директору Межевого института. Юрий был не в себе от усталости, от новых впечатлений. Пришли в институт. Прием студентов кончился. Пошел Леня. Он был знаком с Чеботаревым еще по Красноярску. Когда Чеботарев увидел папино письмо, то отдал распоряжение принять Юрия вне всяких условий на первый курс. Надо было его одеть. У Лени были брюки, сшитые из одеяла, и все в этом роде. Но верхних было две одежды. Одна из них шилась из роскошного сукна светло-серого цвета, купленная родителями на красноярской барахолке. Как потом выяснилось, это была форменная парадная шинель жандармского офицера. В этой жандармской шинели Юрий и пошел учиться. Потом он стал жить сначала у тети Пани, которая потом ему нашла комнату.

Мне надо было еще перетащить в Москву мою подругу Шуру Сидорину. Она перевелась из Томска тоже на историко-филологический факультет. Жила сначала с нами, то есть со мной и с Леней в общей комнате, а потом та же тетя Паня нашла ей комнату. У Лени заботы были посерьезнее. Его сестру Аню и ее мужа Эдуарда Еселевича в Томске посадили в тюрьму, как эсеров. По-моему, они в партии эсеров не состояли, но сочувствовали им. Леня получил от отца письмо: «Спасай!» Леня, не говоря худого слова, написал Менжинскому, что просит принять его. Менжинский его тут же принял (были времена!). Леня своей правдивостью, умом и вообще обаянием производил на всех сильное впечатление. И тут Менжинский говорил с ним очень долго, и не только об Ане и ее муже, но и вообще о студентах. Леня говорил, что эсерство Ани не в положительной программе, а в отрицательной ее части («долой!»), и что советская власть только пришла в Томск и тот, кто был эсером при Колчаке (вернее, считал себя эсером), это не значит, что он враг советской власти. Словом, они расстались, видимо, с хорошим впечатлением друг о друге, так как Аню и Эдуарда выпустили немедленно[46]. У Лени было два двоюродных брата, сыновья старшей сестры Якова Львовича Гинцбурга Анны Львовны Домбровской – Слава и Виктор. Слава был чекист, а Виктор – врач и прирожденный авантюрист, он был в разных переделках, в частности был адъютантом у Авксентьева. Видимо, из‐за этого и попал в тюрьму в Москве. Леня ему носил передачи. Взамен получал пачки исписанной мелким почерком бумаги. «Стихи в прозе», – говорил Витька. Мы попытались почитать, но нас это не увлекло. Выручил его, видно, брат, и после выхода из тюрьмы он уехал в Томск к матери. Словом, жизнь кипела.

Сижу я однажды на работе. Входят за какими-то бумагами какие-то высокие чины из Омска. Я решилась их спросить: «Не знаете ли что-нибудь об А. Я. Флоренском?» – «Как же, старик был в больнице, очень плох, наверно умер». Было очень трудно достать билеты на поезд, кроме того, у меня поднялась температура и распухло горло, была очередная гнойная ангина. Билет достали через ВСНХ. Горло я смазала чистым йодом. В вагоне залезла на третью полку. Слезала один раз в день. Ехали не то четыре, не то пять дней. Есть я ничего не могла. Я помню, что мне кто-то снизу подавал иногда кружку с кипятком. Пропотела как следует и в Омск приехала почти здоровой. Хорошо, что начальником конторы, не то подчиненным папе, не то соседом, оказался бывший поклонник моих теток по Красноуфимску. Он дал мне где-то ночлег. Утром я побежала в больницу. Картину я застала такую. Папа с длинной бородой со вшами, в тулупе и в калошах лежал на топчане и рассуждал со своими руками, из которых одна была агроном, другая – инженер. Однако он меня узнал. Молодой врач, который его лечил, сказал, что у папы дизентерия в очень тяжелой форме и, если я не достану красного виноградного вина, он скоро умрет. Я спросила, где достать. Он пожал плечами: «Раньше бывало в аптеках». Я стала бегать по аптекам, на меня смотрели как на сумасшедшую. У меня было письмо от Лениной матери Р. А. Гинцбург к ее родственнице Елене Моисеевне Батрак, муж которой был председателем правления кооперации. Я пошла к ней с большой неохотой. Меня дальше порога не пригласили, и Елена Моисеевна сказала: «Вот полбутылки портвейна от вчерашних гостей». Я сказала, что портвейн мне не нужен, и ушла. Они боялись, как бы я не принесла на себе вшей. Я понимала, что хожу напрасно, но все-таки ходила. И вот уже под вечер я пришла в какую-то окраинную аптеку. Там была продавщица и какой-то парень. Я спросила вина. Продавщица засмеялась, а я заплакала на всю аптеку, она была последней. Продавщица спросила, что со мной, и я ей все рассказала. Тогда молодой парень сказал: «Идемте со мной». Я пошла. Я шла в таком состоянии, что ничего плохого мне не приходило в голову. Мы пришли к разрушенной церкви. Парень открыл какую-то дверцу, и мы попали в темный коридор. Вообще был уже вечер, в окнах горели огни. Он велел мне постоять. Принес две бутылки запыленные вина и дал мне. Я сказала, что у меня, наверно, денег не хватит на такое количество. «Ничего не надо, идите домой. Я священник». Я за все время не рассмотрела его лица из‐за темноты. Да и схватив эти бутылки, я уже ни о чем не думала, а побежала домой. Прошло более полувека, и я всегда с глубокой благодарностью и волнением вспоминаю этого человека, которому и спасибо-то не сумела сказать. Он спас жизнь отца. Очень медленно отец стал поправляться. Я бегала на базар, меняла все что можно: пайковое мыло, махорку, нитки, что можно из одежды. Несколько раз в день я носила горячую пищу в больницу. Обрили волосы. Не помню, сколько времени я прожила в Омске, два месяца или больше.

bannerbanner