
Полная версия:
Jeg er Mette
Он ушёл. Столовая медленно выдохнула. Пар из котлов вернулся к обычной наглости.
Веснушчатая сестра наклонилась ко мне через стол и — с достоинством человека, рискующего жизнью, — прошептала:
— Он никогда не садится с кем-то. Никогда.
— Знаю, — сказала я.
— Он никогда не шутит.
— Это я заметила.
— Он сказал вам «примите как диагноз».
— Он сказал. — Я посмотрела на свою чашку, которую он аккуратно поставил на место салфеткой, как экспонат. — И, судя по всему, он прав по всем пунктам.
— Суп остыл, — сообщила она с сочувствием.
— Суп, — сказала я, — переживёт.
Хуже того: переживу я. С диагнозом «заметная» от человека, который не садится ни с кем и никогда, — но сел со мной.
Он не бесил
Я осмотрела пациентов.
Лечили их, как будто по протоколам столетней давности. Так и было, если честно. Половина препаратов в назначениях в Норвегии считалась моветоном, а тут фигурировала в картах как само собой разумеющееся, с уверенным почерком и дозировками, от которых у меня дёрнулся глаз.
Я делала вид, что не дёргалась. Два дня — мой рекорд адаптации к ненормальному.
Потом мне достались они.
Две старые перечницы с гипертонией. Палата на двоих, у каждой по клубку вязания и по взгляду, которым в Осло расстреливали бы на месте.
— Утро, — сказала я. — Кардиолог Метте-Сольвейг. Сегодня ваша лечащая.
Смотрели на меня как на рекламу, которую хочется выключить.
— Таблетки от давления, — сказала я. — Современные. Начнём с малых доз.
— Мы пьём настои, — сказала первая. Миссис Холлоуэй, шестьдесят восемь, по карте. Выглядела на все семьдесят и на все свои боевые заслуги.
— Боярышник, — уточнила вторая. Миссис Пи́мм. Она вносила детали, как на войне.
— Боярышник — это мило, — сказала я. — Но давление у вас сто семьдесят на девяносто пять, и боярышник при этом — декорация.
— Молода ещё меня учить, — сказала Холлоуэй.
— Я дипломированный кардиолог.
— А я тут живу дольше, чем существует ваш диплом.
Проиграла в первом же раунде. Ясно, коротко и по существу — мой стиль общения — работало против меня. Мой стиль вообще частенько работает против меня, но признавать это я буду лет через сорок.
— Ваши настои, — сказала я ровно, — я не запрещаю. Пейте на здоровье. Но к ним добавим таблетки. Хотя бы на неделю. Если давление не пойдёт вниз — я отступлю первая.
Холлоуэй прищурилась.
— Отступите?
— Первая. При вас. С извинением.
Пи́мм перестала вязать. Это в их мире означало то, что в моём — аплодисменты.
— Таблетки маленькие? — подозрительно спросила она.
— Крошечные.
— Горькие?
— Как вся моя жизнь. Запивайте водой и не подумайте о плохом.
Холлоуэй фыркнула. По-старушечьи, но фыркнула. Перемирие было подписано. Вязание возобновилось.
Уже в дверях Пи́мм догнала меня взглядом и сказала:
— Девочка, у тебя помада как кровь.
— Знаю, — сказала я.
— Идёт тебе, — сказала она. — А чего ты от людей-то шарахаешься? У нас не кусаются.
Я не успела ответить. За дверью, чтобы никто не слышал, я позволила себе улыбнуться.
Потому что да. Я до безумия люблю животных. Гринпис. Веганство. Подпишу любую петицию про китов, сплю со сборником про спасение пчёл. А люди — это отдельная наука, по которой у меня нет допуска. Кошки не спрашивают про дипломы. Кошки не зовут меня «Ваше Высочество». Кошки не говорят «синтез коллагена четвёртого типа» голосом, от которого…
Стоп.
Не надо заканчивать это предложение.
— Интрузия? — спросил голос за спиной.
Дрейк. Разумеется. Он материализовался из стены, как и все в этой больнице, и стоял с картой в руках. Опять смотрел с осуждением. Или с любопытством. В этом возрасте уже не различить — я про его возраст, не про свой.
— Сколько вы стояли?
— Достаточно, чтобы услышать про китов.
— Это была внутренняя речь.
— Она была громкая.
— У меня дилемма, доктор Дрейк, — сказала я, потому что тактические ошибки я не повторяю дважды, а тактические поражения — тем более. — Вы заставляете моё сердце сокращаться чаще на двадцать ударов. Пациентки Холлоуэй и Пи́мм — минут на десять тишины в моих венах. Кого мне выбрать при такой арифметике?
Он подумал. Серьёзно подумал — я видела, как у него сдвинулась бровь.
— Кошек, — сказал он.
— Что?
— Вы говорили про пчёл и китов. В больнице из живых существ есть кошка. Миссис Холлоуэй её содержит вопреки всем санитарным нормам. Рыжая. Спит в моём кабинете, когда я не в кабинете.
— У вас есть кошка?
— У миссис Холлоуэй есть кошка. Она утверждает, что это автоматическое понижение давления. — Он посмотрел на меня поверх карты. — Она права. Это единственный пункт её терапии, который работает.
— И вы разрешаете кошку в больнице?
— Я ничего не разрешаю. Я отворачиваюсь. Это разные полномочия.
— Вызываете уважение, — сказала я. — Главный врач, который отворачивается от санитарных норм ради трав и кошек.
— Главный врач, — сказал он ровно, — который запомнил, что вы любите животных, и не тратил на это времени.
Вот. Вот это было уже слишком хорошо выстроено, чтобы быть случайностью. Я ушла от разговора про сердце — он вернул мне его кошкой. Беда в том, что я хотела пойти смотреть эту кошку немедленно.
— Где палата Холлоуэй? — спросила я деловым голосом.
— Второй этаж. — Он уже отходил, поэтому сказал это в спину двору. — Переоденьтесь. Вы при полном параде делаете с пациентами то, что они делают со мной. Ничего.
— Вы это заметили?
— Я всё замечаю, Метте-Сольвейг.
Имя. Полное. Второй раз за два дня.
Я стояла в коридоре с картой в руках и понимала, что счёт за утро выглядит так: две перечницы — минус один, помада — плюс один, кошка — огромный плюс, Дрейк — счётная машина, работающая против меня.
— Ненавижу, — сообщила я коридору.
Коридор был на его стороне. Как и всё здесь.
Включая, кажется, мои вены.
Слава богам, в обед меня не дёргали.
Слава богам — в смысле, никому. Боги, судя по всему, в эту больницу не допускались: им бы не понравились сургуч и стеклянные шприцы. Но выражение хорошее, оставлю.
У меня был целый час свободы. И я сделала то, что делала каждую пятницу, только без паба: попыталась позвонить друзьям.
Эрику и Элинде. С которыми выпита не одна пинта пива. Не один ящик егермейстера. Пролито не одно море слёз — преимущественно над органической химией, но и по мелочи тоже.
У нас была традиция. Пятница, паб, пиво до поросячьего визга. Визг, к моей чести, демонстрировала я — в караоке. У меня прекрасное сопрано, отличная пластика и худая фигура, чтобы показывать это публично. Эрик считает, что «шоу с шестом» не является частью медицинской этики. Эрик вообще считает много чего, обычно без ошибок, что бесит.
Я набрала Эрика.
Связь была жуткая. Точнее, связи не было — был звук, похожий на утопленника, которого реанимируют со второй попытки.
— Эрик? Это Метте!
— Мхх… ме… огх… — сказал Эрик.
— Ты слышишь меня?
— Охх… фф… — сказал Эрик. Потом, глухо и с надеждой: — Метте?
— Да! Как операционная?
— Ме-е-тте… огх… — судя по интонации, он слышал каждое второе слово. Из моих слов он выбирал, видимо, самые бесполезные.
— Ты лучший кардиохирург Осло, ты творишь чудеса с клапанами, а говорить по связи с Суфолком не умеешь!
— Огх, — согласился Эрик.
Разговор длился четыре минуты. За это время я узнала: что Эрик жив, что операционная — «огх» и что он по выходным таскает в наш паб на Торвальд Мейерс гате Элинду и своего художника и пьёт мой эль. Мой. Любимый. Браун-эль.
Я спросила про Элинду. Эрик передал трубку — видимо, физически, потому что дальше были звуки падения и сдавленное «прости, это Эрик, я порвал сетевой кабель».
Элинда, консультировавшая терапевтический блок, оказалась слышнее. Она работала в той же больнице, что и Эрик — оба в Осло, в Рикшоспитале: с голографическими экранами и кофе без вкуса, но в неограниченном доступе.
— Ты пропала, — сказала Элинда.
— Я в Суфолке. Работаю в больнице.
— В какой больнице?
— Понятия не имею, как она называется. Табличка латунная, потёртая. Медицина там эпохи короля Эдуарда.
— У тебя интернет?
— Полное отсутствие нормального интернета. И связи. И нормальной медицины.
— Прогноз?
— Готический. Буквально. Мне прислали письмо с сургучом.
Элинда помолчала. Потом сказала голосом, который я знаю с первого курса:
— Метте. Ты работаешь в секте.
— Я работаю по приглашению главного врача.
— Он молодой?
— Никогда не спрашивай меня таких вопросов, Элинда.
— Красивый?
— … Это важнее, чем то, что у них нет интернета?
— Метте.
— … Да. Красивый. Резкие скулы. Тёмные волосы. Голос, от которого я перестаю понимать, где я, кто я и зачем я вообще ездила в эту Англию.
— Значит, магия готических писем, — сказала Элинда, — распространяется на тебя и на твой пульс. Остальное — детали.
Она была права. Элинда всегда права. Это вторая причина, по которой я её люблю, — после того, что она однажды за меня сдала фармакологию, украв мой конспект, но в целом она права.
Связь умерла в момент, когда я начала рассказывать про кошку миссис Холлоуэй. Возможно, это было не с сетью. Возможно, сеть взвесила ситуацию и решила, что «главный врач красивый» — это предел драматургической ценности за одно соединение.
Я вернулась на лестницу. Села на ступеньку. Оглядела коридор: воск, старая краска, тёплые лампы, за окнами — Суфолк в вечернем тумане.
Ну что.
Зато у меня главный врач красивый. Полное отсутствие нормального интернета. Связи. Медицина эпохи короля Эдуарда. Кошка без санитарных норм. Пациентки, которые вяжут и дают советы про помаду.
А так — ничего.
Всего лишь пятница. Без паба. Без пинт. Без моего визга, который, между прочим, в Осло любили минимум восемь человек.
Внизу хлопнула дверь. Потом ещё раз. Потом — ровные шаги, как по расписанию.
Я бы узнала эту походку среди тысячи. Походку, с которой можно перепутать только встречу с судьбой и поход в столовую.
— Не спится? — спросил Дрейк. Хотя было шесть вечера. Но вопрос был, похоже, универсальный, как и всё в этой больнице.
— Звонила друзьям. Связь тут…
— Знаю, — сказал он.
И вот тут я сделала открытие. Он не сказал «у нас тут нет нормальной связи» или «сеть барахлит». Он сказал «знаю». Так, как будто отсутствие связи — это не баг, а архитектура. Как будто кто-то её здесь именно так спроектировал.
— Доктор Дрейк. А почему у вас нет интернета?
Он посмотрел на меня сверху вниз. Вечерний свет из окна падал на его скулы — и я опять подумала про резкость, что было неудобно, потому что вопрос был технический.
— Есть, — сказал он. — На четвёртом этаже. В административном крыле. Одна машина. Для документов.
— Одна? На всю больницу?
— Больнице хватает. Сюда приезжают работать руками. А не читать ленту.
— А если пациенту нужно уточнить протокол?
— Пациент уточняет у врача. Врач — у головы. — Он помолчал. — Голова иногда звонит в Осло, если очень надо.
Я почувствовала, как у меня внутри всё оборвалось.
— В Осло?
— Да.
— Кому?
Он отступил на шаг — и тёплый свет перестал попадать на его лицо. Оно снова стало тёмным, плоским, как у человека, который решил, что сказал достаточно.
— Пришло время смены, — сказал он. — Кофе плохой. Его много.
И ушёл.
Я сидела на ступеньке с телефоном в руке и смотрела на экран. Ноль делений связи. Одна батарея.
«В Осло», — сказал он. Не «в министерство». Не «в королевскую коллегию врачей». В Осло.
Я не знаю, что это значит. Я знаю только, что в маленькой больнице в Суфолке, где нет интернета, кто-то звонит в Осло. И, судя по его лицу, не за кофе.
— Ненавижу, — сказала я телефону.
Телефон промолчал. Но экран впервые за день мигнул — раз, второй. Как будто кто-то на том конце всё-таки услышал.
Я решила не идти на смену.
Пятница. Я на дежурства не подписывалась. Я так думала — и, как выяснилось позже, я ошибалась в трёх из трёх пунктов, что даже для меня выдающийся результат.
Сначала я попыталась вызвать такси. В этой дыре проще вызвать дьявола. Приложение крутило кружочек так долго, что я успела перечитать все отзывы о больнице — оба, и оба от самого Дрейка, судя по стилю.
Такси наконец приехало — позже я узнала: диспетчер прислал машину из Саксмундема, ближе свободных не нашлось. Ехало оно так долго, будто я вызвала его с начала века. Выглядело оно так же: дедушкина машина цвета престижа, заднее сиденье с розеткой для пылесоса, водитель без единого слова за всю дорогу.
Двадцать миль по тёмным полям. Стекло толстое. Радио ловило одну станцию — кто-то читал прогноз погоды для пастухов.
Ну и ладно. Зато я выглядела на все деньги.
Короткое платье — других у меня здесь нет — алое и пышное, с глубоким декольте. Стрелки. Алая помада. Франческа Бьянчи на коже. Шпилька такая высокая, что в Осло меня бы по ней классифицировали как отдельную категорию пациентов.
Уверенная походка от бедра. Осуждающий взгляд сестёр — на прощание, из окна регистратуры.
Жизнь налаживается.
Полчаса по тёмным полям — и я в Орфорде, на Маркет-Хилл, в пабе «Тушеная устрица».
Название, как выяснилось, было обещанием: на стене висела чучело устрицы размером с чайник, и выглядело оно так, будто тушиться его заставили в пятьдесят седьмом году, и оно до сих пор в обиде. Обида понятна: в Батли-ривере, на той стороне устья, устриц до сих пор наловят столько, что чучелу явно не досталось ни одной.
Паб был идеальный. Тёмное дерево. Низкие балки. Бармен с подбородком, на котором можно было бы носить мелочь. Свечи в бутылках. Народ — двенадцать человек, из которых десять знали друг друга с крещения. У камина о чём-то спорил фермер из Кэмпси-Эша — по выражению лица, с самим чучелом устрицы.
Я села у стойки. Походка от бедра сработала: бармен поднял глаза и сразу понял, что я не отсюда. Сёстры бы удавились от зависти.
— Егермейстер, — сказала я.
Бармен не моргнул. Это меня встревожило: в Осло на слово «егермейстер» бармены хотя бы вздрагивают.
— Есть?
— Есть, — сказал он. — С восемьдесят шестого года стоит.
Восемьдесят шестого. Питание. Прекрасное.
Но пятница есть пятница. Пинта пива — не случилось, ящик егермейстера — сократился до одной рюмки, море слёз — по консервации. Но традиция нарушается только частично: я пила в гордом одиночестве.
Минут двадцать — и я уже держала рюмку, тосты — сама с собой, и это, между прочим, тоже тренировка: кто-то же должен быть тем человеком, который произносит тосты в пустоту. В Осло за это платили. Уважали. Терпели.
Я подняла рюмку к чучелу устрицы.
— За Эрика, — сказала я. — За Элинду. За художника Эрика, который хотя бы молчит. За китов и пчёл. За королеву, за лошадей, за всех, кто не пьёт со мной сегодня, потому что их вообще не позвали, потому что имели наглость остаться в Осло.
Чучело промолчало. Бармен не моргнул. Десять местных, знакомых с крещения, постарались не заметить меня целиком.
Отлично. Традиция сохранена. Друзья заменены дидактическими материалами по биологии.
— За Суфолк, — добавила я, потому что третья рюмка всегда добавляет искренности, в которой никто не нуждался.
И тут дверь паба открылась.
Я почувствовала это раньше, чем увидела. Так чувствуют, когда кто-то смотрит на тебя через комнату: по спине холодок, а у меня уже все нервные окончания были натренированы именно на этот холодок.
Дрейк.
Главный врач. В пабе. В пятницу. В семь вечера.
Он прошёл к стойке, сел — не рядом, но так, что меня было видно в профиль, и это, конечно, тоже была не случайность, потому что случайностей в этой больнице не было ни одной, — и сказал бармену:
— Чай. Если есть.
Чай. В пабе. «Тушеная устрица».
Бармен достал чайник. У него даже не дрогнуло лицо. Значит, это было привычно. Значит, Дрейк тут бывал. Значит, главный врач этой больницы, которой триста лет, в пятницу вечером пил чай в пабе с чучелом устрицы, и никто в Суфолке не находил это странным.
— Вы решили не идти на смену, — сказал он. Не спросил. Констатация.
— Я не подписывалась на дежурства.
— Вы подписались. — Он разлил чай по кружке. — Пункт четырнадцатый, страница девять. Дежурства по пятницам — при нехватке персонала. Персонала не хватает всегда. Это тоже пункт.
— Вы специально дали мне короткий день.
— Я дал вам день. Коротким его сделали вы. — Он отпил. — Приятный наряд. Неудачный для сельской Англии. Здесь заметят.
— Здесь никто не смотрит на меня.
— Здесь все смотрят на вас. Просто делают это через угол. Здесь это вежливее.
Я повернулась к нему всем корпусом. Декольте на месте. Помада свежая. Пульс — и я не собиралась его считать, но он уже был посчитан, организм вёл учёт самостоятельно — подскочил.
— Доктор Дрейк. Вы приехали в паб, чтобы увезти меня на дежурство?
Он посмотрел в свою кружку. Потом на устрицу. Потом на меня — и впервые за два дня в его лице что-то случилось. Что-то маленькое, на краю глаза. Что-то, что у людей, не владеющих лицом как скальпелем, называлось бы улыбкой.
— Нет, — сказал он. — Я приехал пить чай. Это моя пятница. — Пауза. — Уже восьмой год подряд. За тем же столом.
— За тем же?
— За тем же.
— Один и тот же стол восемь лет подряд?
— Столы не подводят, — сказал он.
Я отставила рюмку. Числа в моей голове снова пошли в счёт: связь, которой нет, — архитектура. Чай, один и тот же, — ритуал. Восемь лет — срок, за который можно что-то забыть. Например, что отправлял письмо.
— Вы пьёте здесь чай каждую пятницу, — сказала я медленно, — восемь лет. И за восемь лет никто не спрашивал, почему главный врач пьёт чай в пабе.
— Никто, — согласился он.
— А почему?
Он поднял кружку и ответил:
— Потому что здесь тихо.
И это был не ответ. Это был ответ отложенный, и я это знала, и он знал, что я знаю. Мы смотрели друг на друга через барную стойку, как два врача, которые оба только что увидели на снимке тень и оба пока предпочитают не называть её вслух.
— За «Тушеную устрицу», — сказала я и подняла рюмку.
— За устрицу, — согласился он.
Мы выпили. Он — чай, я — егермейстер, стоявший с восемьдесят шестого года. Он был отвратителен. Сладкий, травяной, как сама эта больница.
Бармен всё это время не моргнул. Устрица молчала.
За окном темнело, и где-то в глубине Суфолка часы, которые признавали только своё время, начали бить.
Во мне плескался алкоголь и игривое настроение.
Пропорции были опасные: примерно один егермейстер на одну пятницу без друзей и один красивый главный врач, который пил чай за тем же столом восьмой год подряд.
— Бармен, — сказала я. — Поставьте трек. Tiga.
Бармен посмотрел на меня так, как смотрят на заказ, который не принимали со прошлого века. Потом молча полез под стойку — и достал оттуда старый лэптоп со стикерами, половина которых была старше меня.
— У вас тут музыка есть?
— Есть, — сказал он. — Восемьдесят дисков. И один парень из Норвича, который иногда ставит плеер.
— Ставьте Tiga.
Он поставил. Колонки, явно ровесники лэптопа, хрипло, но честно заиграли электронное — посреди сельской Англии, между дротиками и чучелом устрицы. Десять местных, знакомых с крещения, синхронно подняли головы, как стадо, услышавшее незнакомый звук.
Отлично. Внимание обеспечено.
И я уверенно прошла к шесту.
Да, к шесту. В «Тушеной устрице», между дротиками и чучелом, обнаружился шест — возможно, для флагов, возможно, для полирования, возможно, в пятьдесят седьмом году тут было что-то совсем другое. Мне было всё равно. Я танцевать умела.
А Дрейк меня бесил.
Или не бесил. В общем, вызывал амбивалентные чувства, и амбивалентные чувства в моём исполнении требовали шеста и электроники. Это базовая пропедевтика, доктор.
Надо понимать: я не собиралась раздеваться. Я собиралась быть заметной. Это разные вещи, хотя оборудование совпадает.
И я танцевала. Под Tiga, под хрип колонок, под полный ступор десяти аборигенов. Пластика — отличная, фигура — худая, сопрано — подключилось примерно на припеве, хотя у Tiga припев — условное понятие. Бармен налил мне воды, не прерывая процесса. Даже устрица, кажется, повернулась.
А Дрейк…
Дрейк не встал.
Дрейк не вышел.
Дрейк сидел за своим столом с кружкой чая и смотрел. Спокойно. Неодобрительно — да, в этом было неодобрение, я бы даже сказала, целых два: одно как врач, второе как… второе я разберу позже, когда нервы вернутся с переговоров.
Но он не отвёл взгляд.
И вот это было хуже всего. Потому что от мужчины, который отворачивается, можно спрятаться. А от мужчины, который смотрит с неодобрением и не отводит глаз, спрятаться некуда — тем более под Tiga на шесте.
Трек закончился. Тишина была оглушительная — десять местных синхронно выдохнули, будто всё это время не дышали.
Я спустилась, медленно, на полную высоту шпильки, прошла обратно к стойке и села рядом с ним. Не напротив — рядом. Он не подвинулся. На миллиметр. Я засчитала это как капитуляцию.
— Это было непрофессионально, — сказал он.
— Это была пятница.
— Пятница не является медицинским показанием к шесту.
— Не является. Но вы смотрите, доктор Дрейк.
Пауза. Чай в кружке перестал идти паром — кажется, и он решил не вмешиваться.
— Я наблюдаю, — сказал он наконец. — Это моя работа.
— Я вам не пациент.
— Пока нет, — сказал он, и фраза упала так, что я услышала в ней эхо. Наше вчерашнее. Он это запомнил. Он всё запоминал, вот в чём беда этого человека: у него в голове, кажется, был учётный регистр, и я там уже значилась под какой-то картой.
— И что в регистре? — спросила я вслух, прежде чем внутренний цензор успел расстрелять вопрос.
Он посмотрел на меня. Долго. Свечи в бутылках, чучело устрицы, хрипящий лэптоп — всё это существовало, но по касательной. Основным источником света, к сожалению, было его лицо.
— Пульс, — сказал он. — Сто двадцать. На шесте было сто сорок. Причём на шесте — от нагрузки только процентов на сорок.
— А на остальные шестьдесят?
— Данные уточняются, — сказал он и встал. Сложил салфетку — четыре сгиба, идеально ровные, — положил рядом мою кружку с водой и добавил уже вполоборота: — Водой запейте. Идёмте. Смена отменяется, но стол в столовой — нет. Вы не ужинали. Пить натощак — это не пятница, это гастрит.
— Вы теперь и за гастрит отвечаете?
— Я за всё здесь отвечаю, — сказал он.
И вот это была первая фраза за вечер, которую я не смогла перевести ни во флирт, ни в издёвку. Она звучала слишком буквально. Как будто он отвечал не за ужин, а за что-то куда более старое.
Мы вышли из «Тушеной устрицы» вдвоём. Десять местных проводили нас взглядами. Бармен наконец моргнул — и, кажется, из солидарности выключил колонки сразу после нашего ухода. Уважение. Профессиональное.
Ночь была тёмная, поля — беззвучные, а я шла на шпильках через сельскую Англию рядом с главным врачом, который смотрел на меня с шеста и считал мой пульс, и думала одну-единственную непрофессиональную мысль:
амбивалентные чувства — это когда не знаешь, бесит он или нет.
А я знала.
Он не бесил. И это было самое страшное открытие за всю неделю, включая письмо с сургучом.
Крапива
Первые десять минут дороги я молчала.
Десять минут — это мой рекорд молчания при Дрейке. Обычно я выдерживаю четыре. Потом начинаю говорить факты.
На одиннадцатой минуте я свернула с дороги.
— Куда вы? — спросил Дрейк. Не остановился. Голос ровный, как у навигатора.
— Всё. Хватит. — Я стояла посреди поля в алом платье и на шпильках, и выглядела, подозреваю, как рекламная стойка посреди пшеницы. — У меня пятница. Законная. Мои друзья сейчас пьют в Осло нормальный алкоголь. А у меня — слушайте внимательно, я перечисляю — нет даже интернета. Нет нормальной связи. Нет паба с людьми, которые знают, кто я, а не кто мой прапрадед. И я трезвая.
— Вы выпили егермейстер.
— Одну рюмку! Стоявшую с восемьдесят шестого года! Это не алкоголь, это музейный экспонат, он трезвее меня!
— Технически верно, — сказал он.
— И теперь вы тащите меня через поля. Напрямки. В больницу. На дежурство, на которое я не подписывалась, хотя подписалась, пункт четырнадцатый, страница девять, я всё помню!
— Вы шли на шпильках по шоссе. Через милю каблук увязнет в обочине. Прямо — быстрее и суше. Это не тащить, это логистика.
— Это похищение! Вежливое похищение с маршрутной картой!
Он остановился. И посмотрел на меня — сверху вниз, через всё поле, через весь вечер, через весь мой шест и Tiga.

