
Полная версия:
Что же дальше, маленький человек?
– Надеюсь, она тебе понравится. Выбор в Духерове невелик.
– Ханнес, опиши мне ее еще раз.
– Хорошо, – соглашается он и принимается рассказывать то, что уже не раз рассказывал: – Как я уже говорил, дом на отшибе. Вокруг много зелени…
– Как здорово!
– Но само здание – это, конечно, просто доходный дом. Застройщик Мотес разместил его на окраине, думал, что со временем там вырастет целый район. Но никто больше не стал там строиться.
– Почему?
– Не знаю. Далеко, наверное: до города добираться двадцать минут. Мощеной дороги нет.
– Давай все-таки про квартиру, – напоминает она.
– Внизу магазин: колониальные товары, хлеб, мыло, все что душе угодно. Все под рукой; когда тебе понадобится что-то купить, не придется бегать в город.
– Это я еще посмотрю, – отзывается она. – Надо будет сравнить цены с городскими. В таких лавочках цены накручивают без зазрения совести.
– Ну, тут уж сама разберешься. Не думаю, что там дороже, чем в других местах. На первом этаже живет агент Нуссбаум. Чем занимается, в точности не знаю. Ездит по деревням, я так понимаю: оценка, продажа…
– Словом, человек не нашего круга.
– Жена у него славная – на вид, по крайней мере. Конечно, для нас они слишком важные люди, вряд ли станут водить дружбу с мелким служащим. На втором этаже живет редактор Калибе, из «Духеровского вестника».
– Тоже женат?
– Да.
– Дети есть?
– Не знаю. Хотя, кажется, у них там стояла коляска.
– Что они за люди?
– Не могу сказать. Он вечно пропадает в городе и, по-моему, пьет не просыхая.
– Фу! Ну а теперь про нас.
– Погоди. Сперва про нашего квартирного хозяина, точнее, хозяйку – вдову Шарренхёфер.
– Какая она?
– Ну что тут скажешь… На первый взгляд, вполне приличная женщина, знавала лучшие времена, но вмешалась инфляция… Ох и плакалась же она мне!
– Только не это!
– Ну не вечно же она будет жаловаться на жизнь. И вообще, разве мы с тобой не решили, что жить будем сами по себе? Зачем нам чужие люди? Нам и друг друга хватит.
– Конечно! Но если она будет навязываться?
– Навряд ли. Это очень приличная старушка, убеленная сединой. Ужасно переживает за свои вещи – они, по ее словам, все хорошие, достались ей от покойной матери. Поэтому на диван садиться следует осторожно, старые добрые пружины могут не пережить нагрузки.
– Но разве можно всегда держать это в голове? – размышляет Овечка. – Если я на радостях или, наоборот, в расстроенных чувствах, в слезах, захочу броситься на диван, вряд ли я вспомню о старых добрых пружинах!
– Придется, – строго говорит Пиннеберг. – Деваться некуда. Еще там на шкафчике стоят часы под стеклянным колпаком – заводить их нельзя ни тебе, ни мне, это может делать только она.
– Значит, пусть забирает свою рухлядь! Мне не нужны часы, которые не разрешается заводить.
– Ну, это мы как-нибудь решим. В конце концов, можем сказать, что бой часов нам мешает, и попросим их забрать.
– Вот сегодня вечером и скажем! Я же не знаю, что там за капризные часы такие – может, их ночью надо подводить… Ладно, расскажи мне вот что: поднимаешься по лестнице, и вот она, дверь. А за ней…
– За ней прихожая, она у нас общая. Сразу налево первая дверь – там наша кухня. То есть это не совсем настоящая кухня, изначально это, наверное, было просто мансардное помещение, крыша там скошена, но газовая плитка имеется…
– С двумя горелками, – грустно добавляет Овечка. – Я пока смутно себе представляю, как буду управляться. На двух горелках обед не приготовишь. У матери их четыре.
– И с двумя люди живут.
– Но, послушай, милый…
– Будем готовить совсем по-простому, двух горелок хватит за глаза.
– Да, конечно. Но суп варить надо – уже одна кастрюля. Потом мясо – вторая. И овощи – третья. А еще картошка – четвертая. Пока две кастрюли стоят на огне, две другие успеют остыть. Вот тебе и пожалуйста!
– Да, – задумывается он. – Даже не знаю…
И внезапно в ужасе восклицает:
– Выходит, тебе понадобятся четыре кастрюли?
– Понадобятся, – горделиво подтверждает она. – И не только. Еще нужен сотейник.
– О боже, а я купил всего одну!
Овечка неумолима:
– Значит, придется купить еще четыре.
– Но зарплаты на это не хватит, придется опять брать из сбережений!
– Что поделаешь, милый, сам посуди. Что нужно, то нужно. Без кастрюль никак не обойтись.
– А я-то думал! – с горечью говорит он. – Думал, мы будем откладывать на будущее – а мы с самого начала принимаемся сорить деньгами…
– Но как же без кастрюль!
– Сотейник – это уже излишество, – раздраженно заявляет он. – Я тушеное вообще не ем. Совсем! Никогда! И ради того, чтобы изредка что-нибудь потушить, покупать целую кастрюлю… Ну уж нет!
– А рулеты? – спрашивает Овечка. – А жаркое?
– Кстати, вода в кухню не подведена, – уныло признается он. – За водой тебе придется ходить на кухню фрау Шарренхёфер.
– О боже! – в очередной раз восклицает она.
Дорога от Плаца до Духерова занимает три с половиной часа, но будь она даже в два раза дольше, молодожены бы и не заметили. В какой-то момент они поднимают глаза и обнаруживают, что остались в купе одни. Хмурый сосед куда-то делся. Пиннеберги смутно припоминают, что еще какие-то люди входили и выходили, но когда им было присматриваться?
На первый взгляд супружество выглядит проще некуда: двое женятся, заводят детей. Живут вместе, стараются относиться друг к другу как можно лучше и идут по жизни рука об руку. Поддержка, любовь, дружба, еда, сон, работа, хозяйство, прогулки по воскресеньям, кино по вечерам. Просто как дважды два.
Но стоит приглядеться внимательнее, и история под названием «супружество» распадается на тысячи мелких затруднений. Сам брак отходит на второй план, превращается в данность, условие, – а вот с сотейником, к примеру, что делать? И говорить ли сегодня вечером фрау Шарренхёфер, чтобы забрала из комнаты часы? Вот в чем загвоздка.
Они оба об этом догадываются. Но оба страшно рады, что в купе, кроме них, наконец-то никого нет. Сотейник и часы забыты, супруги приникают друг к другу, поезд грохочет. Время от времени они переводят дух и снова сливаются в поцелуе. Наконец поезд начинает замедляться, намекая: Духеров.
– О боже, уже приехали! – хором восклицают они.
Пиннеберг напускает таинственности, Овечка теряется в догадках, зато для Малыша находится золотой петушок– Я заказал машину, – торопливо сообщает Пиннеберг. – Дорога неблизкая, тебе будет тяжело так далеко идти.
– Ой, ну зачем? Пустая трата денег! В Плаце в прошлое воскресенье мы гуляли целых два часа!
– Но еще же вещи…
– Наняли бы носильщика. Или кого-нибудь из твоего магазина. У вас же есть грузчики…
– Нет-нет, я этого не люблю. Это как-то…
– Ну хорошо, – сдается Овечка. – Как скажешь.
– И еще кое-что, – поспешно добавляет он, когда поезд уже тормозит. – Мы не должны вести себя как супруги. Сделаем вид, что мы мало знакомы.
– С какой это стати? – удивляется Овечка. – Мы же официально женаты!
– Ну, знаешь, – смущенно бормочет он, – люди не поймут… На свадьбу мы никого не звали, объявлений в газету не давали. И если сейчас нас увидят, то могут обидеться, понимаешь?
– Не понимаю, – озадаченно отвечает Овечка. – Объясни еще разок. Почему люди должны обидеться на нас за то, что мы поженились?
– Я тебе потом расскажу. Не сейчас. Сейчас нам пора… Понесешь сама свой чемоданчик? И пожалуйста, делай вид, что мы посторонние люди.
Овечка больше ничего не отвечает, только смотрит на своего милого искоса, с сомнением. Тот – сама любезность, помогает спутнице выйти из вагона, говорит с застенчивой улыбкой:
– Вот и главный вокзал Духерова. Еще у нас есть узкоколейка до Максфельде. Прошу сюда.
Обогнав ее, он сбегает с платформы по лестнице – чересчур прытко для заботливого мужа, который даже машину заказал, чтобы жена не устала идти пешком. Он все время держится на два-три шага впереди и направляется к боковому выходу – там ждет машина с закрытым верхом.
Шофер говорит:
– Добрый день, герр Пиннеберг. Добрый день, фрейлейн.
Овечка смотрит на шофера, смотрит на мужа и вновь ничего не отвечает.
Пиннеберг торопливо бормочет:
– Минуточку, пожалуйста. Может, в машину? А я пока с багажом разберусь.
И исчезает.
Овечка стоит и смотрит на привокзальную площадь, застроенную маленькими двухэтажными домиками. Прямо напротив – гостиница, а рядом – редакция «Духеровского вестника». Вот, значит, где работает их сосед снизу, герр Калибе.
– Контора Кляйнхольца здесь находится? – спрашивает она у шофера.
– В которой герр Пиннеберг работает? Нет, фрейлейн, но мы будем ее проезжать. Она прямо на Рыночной площади, рядом с ратушей.
– Послушайте, – говорит Овечка, – а мы не можем опустить крышу машины? Сегодня ведь чудесный день!
– Простите, фрейлейн, – отвечает шофер. – При заказе герр Пиннеберг особо оговорил, чтобы машина была с закрытым верхом. Иначе я бы и не стал поднимать крышу, в такой-то денек.
– Что ж, хорошо, – говорит Овечка. – Если герр Пиннеберг особо оговорил… – И садится в машину.
Она видит, как он возвращается с носильщиком – тот толкает перед собой тележку, на которой громоздятся чемодан, мешок с постельным бельем и ящик. И поскольку теперь Овечка смотрит на мужа другими глазами, она вдруг замечает, что он держит правую руку в кармане брюк. Это на него не похоже, обычно он так не делает. А сейчас вообще не вынимает правую руку из кармана.
Машина трогается.
– Итак, – говорит он и смущенно посмеивается, – по дороге ты увидишь весь Духеров. Весь Духеров – это, по сути, одна длинная улица.
– Да, – кивает она. – А еще ты хотел мне объяснить, почему люди могут на нас обидеться.
– Потом, – отвечает Пиннеберг. – Сейчас говорить неудобно. Мостовые у нас никуда не годятся.
– Хорошо, потом, – произносит Овечка и тоже замолкает.
И опять ей кое-что бросается в глаза – то, как он забился в самый угол и втянул голову в плечи: если кто-то заглянет в машину, то рассмотреть его не сможет.
– А вот и твоя контора, – замечает она. – Эмиль Кляйнхольц. Зерно, корма и удобрения. Картофель оптом и в розницу… Значит, я могу покупать картошку у тебя!
– Нет-нет, – поспешно возражает он. – Это старая вывеска. В розницу мы картофель больше не продаем.
– Жалко, – говорит Овечка. – А я-то уже размечталась, как прихожу к тебе на работу и покупаю десять фунтов картошки. Я даже готова сделать вид, что я тебе не жена.
– Жалко, конечно, – соглашается он. – И впрямь было бы здорово.
Она энергично топает мыском по полу. Машина едет, а они сидят в полной тишине.
Духеров и правда, похоже, состоит из одной-единственной длинной улицы: всякий раз, бросив взгляд в какой-нибудь проулок, Овечка видит за ним зелень, деревья, поле. «В этом городке кругом природа», – думает она.
Затем спрашивает:
– А вода у нас там есть?
– Зачем? – настораживается супруг.
– Для мытья! Как это «зачем»? – нетерпеливо поясняет Овечка.
– Да, помыться есть где, – отвечает он.
Они едут дальше. С главной улицы, видимо, уже свернули. «Полевая улица», – читает Овечка. Вдоль дороги разбросаны домики, у каждого имеется садик.
– Ой, как тут мило, – радуется она. – А сколько подсолнухов!
Машина буквально скачет по кочкам.
– Вот и мы в Зеленом тупике, – объявляет Пиннеберг.
– В Зеленом тупике?
– Да, наша улица называется Зеленый тупик.
– Это улица?! А я-то думала, водитель заблудился.
Слева – огороженный колючей проволокой выгон, где пасутся несколько коров и лошадь. Справа – поле клевера, тот уже вовсю цветет.
– Хотя бы открой окно! – просит она.
– Мы уже приехали.
Там, где кончается выгон, заканчивается и сельский пейзаж. Здесь город разместил свой последний обелиск – да еще какой! Узкий и высокий, четырехэтажный доходный дом стоит в чистом поле. Он покрыт желто-коричневой штукатуркой, но только с фасада: боковые стены – неоштукатуренный кирпич.
– Красивым его назвать сложно. – Овечка смотрит на дом, задрав голову.
– Но внутри довольно уютно, – подбадривает ее муж.
– Тогда пойдем внутрь, – говорит она. – Зато Малышу тут, конечно, будет хорошо – на свежем воздухе…
Пиннеберг и шофер подхватывают корзину, Овечка берет ящик, шофер говорит:
– Перину я следом принесу.
Внизу, на первом этаже, возле магазина, пахнет сыром и картошкой, у Нуссбаумов преобладает запах сыра, у Калибе он царствует единовластно, а под самой крышей вдруг опять прорезается картофельный дух – парной, сырой.
– Скажи на милость, как этому запаху удалось победить сырный?
Но Пиннеберг уже открывает дверь.
– Мы же прямиком к себе, верно?
Они минуют маленькую прихожую – она действительно крошечная, справа – шкаф, слева – сундук. Мужчины с корзиной с трудом протискиваются в узкий проход.
– Сюда, – говорит Пиннеберг и толкает дверь…
Овечка замирает на пороге.
– О боже… – в замешательстве бормочет она. – Что же… как же…
И вдруг роняет все, что держала в руках, на перетянутый новым велюром диван – пружины взвизгивают под ящиком из-под маргарина. Овечка бросается к окну – в продолговатой комнате четыре больших окна, из которых льется яркий свет. Она распахивает створки и выглядывает наружу.
Внизу, под окнами, улица – разбитая дорога с песчаными колеями, поросшая травой, лебедой и осотом. А дальше – целое поле клевера. Она наконец вдыхает этот аромат, самый лучший на свете – аромат цветущего клевера, целый день млеющего на солнце.
За полем клевера – другие поля, желтые и зеленые, ржаная нива уже кое-где сжата. Потом густо-зеленая полоса – луга, а среди лугов, среди зарослей ольхи и тополя течет Штрела, в здешних краях совсем узкая – мелкая речушка, не более того.
«Она бежит в Плац, – думает Овечка. – В мой Плац, где я надрывалась на работе, сносила издевки и всегда была одна-одинешенька, ютилась в клетушке с окнами во двор. В каменном мешке… А здесь – бескрайний простор».
Простор действительно бескрайний. Штрела здесь течет по равнине, которая, словно чаша, плавно поднимается к горизонту, а в чаше – перелески и искрящиеся пруды, поля, луга и причудливо петляющие пустые дороги, на которых ни одной машины. Слева все темное: там лес, сплошь лес и ничего, кроме леса, а справа, если высунуться подальше из окна, видно город, городишко, местечко: серую полоску домов да шиферную крышу церкви с золотым петухом.
– Петушок, – говорит молодая женщина. – Петушок, станет говорить Малыш, глядя, как шпиль блестит на солнце. Петушок…
Сверкающий петушок прочно связывается с крошечным растущим зародышем в ее утробе, и она прислушивается к себе, словно он должен был понять то, что она сказала, и как-то откликнуться. Но все тихо.
И тут она замечает в соседнем окне лицо своего милого, который как раз расплатился с шофером, принесшим перину, и улыбается ей так блаженно и упоенно, что последняя тень недовольства улетучивается. Она восклицает:
– Только посмотри, какая красота! Как же славно будет здесь жить!
Овечка протягивает ему из своего окна правую руку, которую он сжимает своей левой.
– Лето-то какое! – радуется она и описывает полукруг свободной рукой.
– Видишь, там состав ползет? Это узкоколейка в Максфельде, – говорит Пиннеберг.
Внизу появляется шофер. Он, видимо, успел зайти в лавку, так как салютует им бутылкой пива. Пробка отлетает со щелчком, который слышно даже на последнем этаже. Тщательно обтерев ладонью горлышко бутылки, шофер запрокидывает голову, объявляет: «Будьте здоровы!» – и выпивает.
– Будем! – кричит в ответ Пиннеберг, мгновенно выпустив Овечкину руку.
– Ну ладно, – говорит Овечка. – Теперь давай осмотрим эту комнату страха.
Это, конечно, удовольствие ниже среднего: после светлого сельского пейзажа, созданного самой природой, повернуться к жилищу, в котором… Что ж, Овечка непривередлива. Гладкую мебель с прямыми углами она видела от силы раз в жизни – сквозь витрину на Главной улице в Плаце. Но здесь…
– Пожалуйста, милый, – просит она, – возьми меня за руку и веди. Я боюсь, что опрокину что-нибудь или где-нибудь застряну и не смогу сдвинуться ни вперед, ни назад.
– Ладно тебе, не настолько все плохо, – несколько обиженно произносит он. – По-моему, местами даже вполне уютно…
– Да уж, местами, – откликается супруга. – Бога ради, что это такое? Нет, ни слова! Пойдем, я хочу все рассмотреть вблизи.
Они отправляются в путь, и хотя идти им по большей части приходится друг за другом, Овечка не отпускает Ханнеса.
Итак: комната представляет собой ущелье, не то чтобы очень узкое, зато бесконечно длинное – как конный манеж. Четыре пятых этого манежа забиты мягкой мебелью, столиками орехового дерева, шкафчиками, трюмо, жардиньерками, этажерками, огромной клеткой для попугая (без попугая), а в оставшуюся одну пятую втиснуты две кровати и умывальник…
Однако внимание Овечки привлекает стык этой одной пятой с соседней, загроможденной частью комнаты. Спальня отделена от остального помещения, но не стенкой, не занавеской, не ширмой, а… решеткой из реек, наподобие шпалеры для винограда, от пола до потолка и с аркой для прохода. Причем не из каких-нибудь простеньких струганых реек, а из красиво травленных коричневой морилкой, орехового дерева, с пятью параллельными выемками на каждой. Чтобы шпалера не выглядела слишком голой, ее увили бумажными цветами – розами, нарциссами, фиалками. А еще – длинными зелеными бумажными гирляндами, какие развешивают на пивных фестивалях.
– О боже! – произносит Овечка и садится.
Садится там же, где стояла, – опасности сесть на пол нет ни малейшей: везде что-нибудь да есть, всегда что-нибудь да попадется, – она опускается на плетеное сиденье фортепианного табурета (черного дерева), стоящего здесь при отсутствии пианино.
Пиннеберг молча стоит рядом. Он не знает, что сказать. Когда он снимал жилье, ему показалось, что все вполне прилично.
Внезапно в глазах Овечки загорается огонь, ноги снова обретают силу; она вскакивает, она подходит к увитой цветами шпалере, она проводит пальцем по одной из реек. Рейки, как уже сказано, имеют выемки, вернее сказать, желобки. Овечка смотрит на палец.
– Вот! – говорит она и показывает его Пиннебергу. Палец весь серый.
– Пыльно немного… – осторожно говорит тот.
– Немного… – Овечка смотрит на него, ее глаза мечут молнии. – Ты наймешь мне прислугу, да? Не меньше чем на пять часов в день!
– О чем ты, зачем?
– А кому все это вытирать, скажи на милость? Ладно бы только девяносто три вещи, с резьбой и шишечками, столбиками и завитушками… С этим я бы еще справилась. Хотя и они – безбожная трата времени! Но решетка – в одиночку я буду возиться с ней по три часа каждый день. Да еще эти цветы…
Она хлопает по бумажной розе. Роза падает на пол, а в солнечном свете пускаются в пляс мириады серых пылинок.
– Так что, нанимаем прислугу? – осведомляется Эмма, которая сейчас мало похожа на овечку.
– Может, будешь делать генеральную уборку раз в неделю?
– Глупости! А как Малышу тут расти? Сколько синяков он успеет набить обо все эти колонки и ящики? А?
– До тех пор мы, возможно, обзаведемся отдельной квартирой…
– До тех пор! А зимой как топить? Под самой крышей! Две стены – наружные! Четыре окна! Каждый день – по полцентнера угольных брикетов, и все равно будем стучать зубами от холода!
– Ну, знаешь ли, – говорит он, – съемное жилье с хозяйской мебелью – это, конечно, не свое.
– Это я прекрасно понимаю! Но сам скажи, тебе-то тут как? Нравится? Хочется здесь жить? Просто представь: ты приходишь домой, протискиваешься между всеми этими набалдашниками, путаешься в покрывалах… Ай! Так я и думала – держатся на булавках.
– Ничего лучше мы все равно не найдем.
– Я найду. Будь спокоен. Когда мы можем расторгнуть договор?
– Первого сентября. Но…
– А съехать?
– К тридцатому сентября. Но…
– Шесть недель! – стонет она. – Ладно, как-нибудь вытерплю. Мне только жаль нашего бедного Малыша – что ему здесь тоже жить придется. Я-то думала, мы с ним будем гулять на природе, готовить, натирать мебель!
– Но не можем же мы вот так сразу взять и съехать!
– Еще как можем. А лучше бы – сейчас, сегодня, сию же минуту!
Она стоит перед ним, всем своим видом выражая негодование: щеки разрумянились, глаза сверкают, голова высоко поднята. Она вся на взводе.
Пиннеберг медленно произносит:
– Знаешь, Овечка, ты мне казалась совсем другой. Куда нежнее…
Она со смехом виснет у него на шее, треплет по волосам.
– Понимаю. Разумеется, я совершенно не такая, какой ты меня представлял. Но сам посуди, разве будешь лапушкой, когда приходится работать со школы, да еще при таком братце, таком отце, такой матери, такой Бурмейстерше, с такими сослуживцами!
– Ну, знаешь ли… – задумчиво говорит он.
Часы, те самые часы под стеклянным колпаком, стоящие на каминной полке между амуром с молотком и стеклянной иволгой, торопятся отбить семь раз.
– Шагом марш, милый! Нам еще нужно спуститься в магазин, купить что-нибудь на ужин. Мне уже не терпится увидеть нашу так называемую кухню!
Пиннеберги наносят визит вежливости, льются слезы, а помолвочные часы бьют без остановкиУжин позади – он куплен и приготовлен, он сдобрен разговорами и приправлен планами совершенно переменившейся Овечки. Ужин – это бутерброды с колбасой и чай. Пиннеберг предпочел бы пиво, однако Овечка заявила:
– Во-первых, чай дешевле. А во-вторых, Малышу пиво неполезно. До самых родов мы спиртное пить не будем – ни капельки! Да и вообще…
«Мы», – огорченно подумал Пиннеберг, но спросил только:
– Что – «вообще»?
– И вообще мы только сегодня вечером так роскошествуем. Не реже двух раз в неделю будем есть только жареную картошку и хлеб с маргарином. Масло? Да, может, по воскресеньям. В маргарине тоже есть витамины.
– Но это совсем разные вещи…
– Ну да, но мы либо затягиваем пояса ради будущего, либо постепенно проедаем все сбережения.
– Нет-нет, – поспешно говорит он.
– То-то же. Давай-ка уберем посуду. Помою ее завтра утром. А сейчас соберу первую партию барахла, и пойдем к фрау Шарренхёфер. Так положено.
– Неужели ты хочешь в первый же вечер…
– Хочу. Сразу ей все скажем. Между прочим, она давно могла бы сама зайти поздороваться.
На кухне, которая на деле оказывается обыкновенным чердаком с газовой плитой, Овечка повторяет:
– В конце концов, шесть недель – это не так уж и долго.
Вернувшись в комнату, она разворачивает бурную деятельность. Снимает все дорожки, скатерти и салфеточки, складывает их аккуратной стопкой.
– Скорее, милый, принеси из кухни блюдце. Не хочу, чтобы она подумала, будто мы позарились на ее булавки.
И наконец:
– Готово!
Она перекидывает подготовленную стопку через руку и деловито озирается.
– А ты, милый, возьми часы.
– Может, не надо?
– Возьми часы. Я пойду первой и буду открывать двери.
Она и вправду идет – без малейшего страха, – сначала через тесную прихожую, потом через похожее на чулан помещение с метлами и прочим хламом, куда свет попадает только через слуховое окно, потом через кухню…
– Посмотри, милый, вот это настоящая кухня! А мне здесь только воду брать разрешается…
…Потом через спальню – длинную и узкую, как кишка, две кровати и больше ничего…
– Неужели она оставила кровать своего благоверного? Ну что ж, хотя бы нам в ней спать не предлагает.
…И в маленькую комнатку, где царит почти полная тьма – единственное окно занавешено толстыми плюшевыми шторами.
Фрау Пиннеберг останавливается на пороге. Затем нерешительно говорит в темноту:
– Добрый вечер. Мы зашли просто поздороваться…
– Минуточку, – отзывается плаксивый голос. – Одну минуточку. Сейчас включу свет.
За спиной у Овечки, около столика, завозился Пиннеберг. Тихо звякнули драгоценные часы. Похоже, он поспешил от них избавиться.
«Все мужчины – трусы», – констатирует Овечка.
– Сейчас включу свет. – Жалобный голос доносится все из того же угла. – Вы и есть молодые жильцы? Погодите, я только вытру слезы, у меня по вечерам всегда глаза на мокром месте…
– Вот как? – говорит Овечка. – Что ж, если мы мешаем… Мы всего лишь хотели…
– Нет-нет, идите сюда, я сейчас включу свет. Не уходите, молодые люди. Я вам расскажу, отчего плачу. Только вот свет включу…
И тут действительно загорается свет – свет, как его понимает фрау Шарренхёфер: тусклая лампочка под самым потолком. Среди бархата и плюша клубится полумрак, блеклый, мертвенно-серый. Посреди этого полумрака стоит высокая костлявая женщина с неестественно бледным лицом, длинным покрасневшим носом, слезящимися глазами и тонкими седыми волосами, одетая в серое платье из шерсти альпака.