
Полная версия:
Тихий час
И самое страшное было даже не в этом. Самое страшное было в спокойствии миссис Кармайкл. В дрожащем пальце мальчика. В нормальности всего этого кошмара.
Это был не конец света. Конец света был бы понятен, в нём была бы огненная поэзия. Это было нечто гораздо, неизмеримо хуже. Это была рутина. И он, и его дочь только что стали её частью.
Где-то вдалеке, на окраине его сознания, донёсся звук. Сначала Марк не понял, что это. Потом осознал: это был смех. Взрослый, сдержанный, довольный смех. Он повернул голову, как в кошмаре.
На крыльце школы стоял мужчина в костюме, вероятно, директор. Он разговаривал с другой учительницей, указывая куда-то рукой в сторону спортивного поля. Он улыбался. Она кивала, тоже улыбаясь. Они пили кофе из бумажных стаканчиков. Их позы были расслабленными, плечи опущенными. Они выглядели так, как выглядят люди в долгожданный перерыв на работе, когда начальник ушёл, и можно на пять минут забыть о делах. Они стояли в десяти метрах от поля, усеянного детскими статуями. И они смеялись.
Этот звук, такой обыденный и такой чудовищный в контексте, добил Марка больше, чем любая тишина. Он понял, что миссис Кармайкл была права в самой сути. Никто не собирался никуда бежать, ничего менять, никого спасать. Потому что для них это и не было катастрофой. Это был перерыв. Священный, предсказуемый, удобный перерыв. Час, когда можно выпить кофе, не боясь, что тебя отвлекут. Пока дети, стоящие в неестественных позах, не дыша, выполняли свою часть немой, ужасающей сделки.
Марк закрыл глаза, но это не помогло. Он видел эту картину на внутренней стороне век: его дочь-кукла, учительница-смотритель, смеющиеся взрослые на фоне. И тишина. Не мирная, а согласованная. Тишина по взаимной договорённости. Он открыл рот, чтобы закричать, чтобы разорвать эту тишину на клочки, но из горла вырвался лишь бессильный, беззвучный стон. Он был не свидетелем апокалипсиса. Он был непрошеным гостем на частной вечеринке, правила которой были написаны кровью и молчанием задолго до его приезда.
И он знал, что ровно в четыре, когда раздастся второй, отбойный хрустальный звон, Люси вздохнёт, улыбнётся и спросит, почему папа такой бледный. А взрослые уберут свои стаканчики и пойдут будить статуи, которые снова станут детьми. И всё будет нормально. До завтра.
Это и был самый глубокий, самый непроглядный ужас. Не сама аномалия, а то, как аккуратно она была вписана в расписание.
Глава 3. Ненаписанная книга.
Тишина, плотная и липкая, как паутина, последовала за ними домой. Она висела в салоне “Вольво”, невидимым пассажиром на заднем сиденье, пока Марк вёз Люси – всё ещё вялую, аморфную, словно её на час вынули из привычной реальности и теперь, возвращая обратно, не смогли до конца стряхнуть с неё оцепенение чужого измерения. Она молча смотрела в окно, и Марк ловил себя на том, что постоянно, через каждые несколько секунд, косится на неё краем глаза. Он проверял ритм – поднимается ли хоть чуть-чуть её грудь под платьем в горошек? Не застыла ли снова в той леденящей душу, абсолютной неподвижности? Его собственное дыхание стало неровным, поверхностным, синкопированным от этой проверки. Он боялся моргнуть, чтобы не пропустить момент, когда она снова превратится в статую.
Дом встретил их не теплом, а пустотой, пахнущей свежей краской, пылью на старых, ничьих половицах и ожиданием несчастья. Марк усадил Люси на диван, накрыл её клетчатым пледом, хотя в доме было душно и неподвижно. Плед был жестом, попыткой вернуть нормальность, обернуть дочь в символ домашнего уюта, которого здесь не было и в помине.
– Лу, как ты себя чувствуешь? – спросил он, опускаясь на колени перед ней, чтобы быть на одном уровне. – Ты помнишь, что произошло? В школе?
Она медленно, с ощутимым усилием, перевела на него взгляд. В её карих глазах не было паники, не было даже детского испуга. Лишь глубокая, недетская, почти сонная усталость, как после долгой болезни.
– Я устала, пап. И у меня кружится голова. Как будто… меня долго кружили, а потом резко поставили.
– Но что ты помнишь? – настаивал он, мягко, но неотступно, беря её холодные ручки в свои. – На площадке? Тот звонок? Ты шла ко мне, а потом…
Она нахмурилась, маленькие бровки сошлись. Он видел, как она пытается поймать ускользающее воспоминание, как рыбку в мутной воде. Лицо её стало напряжённым, почти болезненным.
– Мы вышли на улицу, – начала она неспешно. – Было солнце. Ты стоял у машины. А потом… – она замолчала, её взгляд стал пустым, уставленным куда-то внутрь себя. – Как будто щёлкнули выключателем. Щёлк. И всё. Темно. И тихо. Очень-очень тихо.
– И всё? Больше ничего?
Она просто покачала головой. Это был не просто пробел в памяти. Это была чёрная дыра, идеально круглая и глубокая, длиной в целый час, аккуратно выдолбленная в её детском сознании. Выдолбленная чем-то… или кем-то.
Оставив дочь подремать под пледом, который она машинально обняла, Марк подошёл к окну в гостиной, затянутому тонкой, как паутина, гардиной. Улица была пустынна. Не просто безлюдна – идеально, неестественно пустынна. Ни одной проезжающей машины. Ни одного соседа, выгуливающего собаку или несущего продукты из машины. Даже птицы, казалось, избегали этого воздушного пространства. Слипи-Холлоу вымер, как декорация после того, как актёры ушли со сцены. Но Марк знал правду. Актеры не ушли. Они замерли. Он представил себе десятки, сотни таких же застывших, теплых кукол, как его Люси, в своих идеальных, похожих на склепы, гнёздах. И десятки взрослых, которые, как и он, в этот самый момент пялились в окна с лицом, искажённым ужасом. Или, что было в тысячу раз страшнее, не пялились. А спокойно пили кофе, читали газету, занимались любовью или просто смотрели телевизор, пользуясь этим подаренным, украденным у детей часом абсолютной, гарантированной тишины. Мысль о том, что это происходило каждый божий день, что это было такой же нормой, как утренний душ или вечерние новости, была настолько отвратительна и чудовищна, что его стошнило. Он едва успел добежать до раковины в соседней кухне.
Ополоснув лицо ледяной водой, он подошёл к ноутбуку, все ещё стоявшему раскрытым на кухонном столе, как укор. Экран по-прежнему сиял девственной, ослепительной белизной. Пустой лист вордовского документа “Глава_1” казался ему теперь не вызовом, а злой, циничной насмешкой. Какие могут быть выдуманные истории, метафоры, аллегории, когда реальность сама плетёт такие сюжеты, от которых костный мозг закипает в трубчатых костях? Он попытался заставить себя написать хоть что-то – описание этого идиллического ада, диалог с миссис Кармайкл, – но пальцы зависли над клавиатурой, холодные и нечленораздельные. В голове, вытеснив все мысли, стучала, как молоток по наковальне, одна единственная, простая фраза на двухтактном ритме его пульса: “Она-не-ды-ша-ла. Она-не-ды-ша-ла”.
Ему нужно было поговорить с кем-то. С кем-то нормальным, с кем-то извне этого проклятого купола, с кем-то, чей мозг не был пропитан этим молчаливым согласием. Он схватил телефон, с трудом пробиваясь сквозь панический туман, чтобы найти в памяти номер, помеченный сердечком, которое он так и не удалил. Палец дрожал, когда он нажимал кнопку вызова, будто на спусковой крючок.
Трубку взяли на четвёртый гудок.
– Марк? – голос Сьюзен был ровным, деловым, слегка отстранённым, как у пилота, докладывающего о штатной ситуации. Он тут же, с болезненной чёткостью, представил её в своём стеклянном офисе в Бостоне, на двадцать… нет, на двадцать восьмом этаже, с панорамным видом на залив. Она стояла бы у окна, отгороженная от мира не только стеклом, но и целым слоем успеха, прагматизма и того разумного цинизма, который она называла “здравым смыслом”.
– Сью. Тут произошло нечто… – он запнулся, подбирая слово, которое не звучало бы как клише из его же собственных отвергнутых черновиков, – …необъяснимое. Чудовищное.
На том конце провода повисла тишина, но иная, чем здесь. Густая, тяжёлая, как смог над вечерним Бостоном, тишина расчёта и мгновенной переоценки рисков. Сьюзен действительно стояла у окна. Внизу раскинулся её город – не пасторальная открытка, как Слипи-Холлоу, а живой, дышащий, шумящий организм из стали, стекла и миллионов неумолкающих огней. Мир, который она понимала, в котором правила были написаны людьми, а не тенями. И теперь голос её бывшего мужа, треснувший от ужаса, врывался в этот отлаженный мир, как обломок метеорита в лобовое стекло скоростного поезда.
– Опять? – её голос прозвучал ровно, но в нём, где-то в самой глубине, задрожала знакомая Марку стальная нить усталости. Не усталости от пятиминутного совещания, а от многолетней, изматывающей окопной войны с его призраками, творческими кризисами и той вечной, непроходящей тоской, что витала вокруг него, как болотный газ. – Марк, у меня через пять минут стратегическая сессия с советом директоров. У меня нет времени на твои… образы. Говори быстро. Только факты. Только то, что можно проверить.
И он выпалил. Сбивчиво, захлёбываясь, срываясь на фальцет от нехватки воздуха. Он говорил о леденящем душу, хрустальном звоне, который идёт из костей, а не из ушей. О детях, застывающих на бегу, в прыжке, в крике, как мухи в внезапно затвердевшем янтаре. О пустых, остекленевших, неживых глазах Люси. О том, как её глиняная кружка – её кружка! – упала и не разбилась, а издала тупой, безжизненный стук, как будто её бросили на дно могилы. Он звучал не как испуганный отец, а как единственный выживший после крушения “Титаника”, которого выловили, но чей рассказ о ледяной воде и тысячах погибших слишком неудобен, слишком разрушителен для спокойного плавания всех остальных лайнеров.
Сьюзен слушала, сжимая в руке не телефон, а якорь своей реальности. Её взгляд, острый, привыкший вычленять суть из хаоса данных, упал на экран ноутбука, стоявшего на столе. Там был открыт последний отчёт из школы “Сонная Лощина”, присланный автоматически. Идеальные оценки Люси по адаптационному периоду. Аккуратное, каллиграфическое “А+” за поведение. И в поле для комментариев учителя: “Люси демонстрирует выдающуюся, почти образцовую усидчивость и концентрацию. Заметно выделяется способностью к глубокому, созерцательному погружению в задания.” Это были факты. Цифры. Результаты. Документы, под которыми стояли подписи. А то, что описывал сейчас Марк сквозь слёзы и хрипы, было порождением его же собственного, вечно воспалённого, непредсказуемого воображения. Той самой “творческой жилки”, что так и не смогла написать ни одной законченной книги, зато всегда была готова, в моменты стресса, сочинить самую изощрённую, детализированную катастрофу.
– Марк, – наконец сказала она, и её голос приобрёл тот острый, хирургический, безжалостно-чёткий тон, которым она на совещаниях рассекала невыгодные контракты и карьеры нерадивых менеджеров. – Я же говорила тебе, когда ты выбирал этот городок. Там странная атмосфера. Все эти разговоры про “особую педагогику”, “экологию детства”. Но рейтинг школы, Марк, – лучший в штате три года подряд. Результаты выпускников – выше всяких похвал. Ты сам это проверял, я видела историю браузера. Ты искал самое лучшее.
– При чём тут рейтинг?! – его голос сорвался на крик, хриплый, разодранный, и она на мгновение с болезненной ясностью представила его – взлохмаченного, в мятой футболке, с безумными, запавшими глазами, мечущегося в полупустом доме, пахнущем чужими жизнями и краской, которая не может скрыть запах страха. – Я говорю о том, что наша дочь впадает в кататонический ступор каждый день! Она не дышит, Сью! Я проверял! Её сердце… я не слышал сердце! Это ненормально!
В её горле, таком подтянутом и ухоженном, подступил комок. Не от страха за Люси – от стремительного, панического страха перед одной-единственной мыслью: а что, если он прав? Потому что если он прав, то она, Сьюзен Фэйвелл, блестящий стратег, мастер по управлению рисками, человек, построивший карьеру на умении предвидеть и нейтрализовать угрозы, совершила непростительную, чудовищную, материнскую ошибку. Она отдала своего единственного ребёнка в руки безумия, предпочтя его хаосу – хаос упорядоченный, рейтинговый, прикрытый брошюрами и дипломами, но от этого не менее жуткий и бесчеловечный.
– А что нормально? – её голос прозвучал резче, с той же свинцовой, безвозвратной жестокостью, с какой она когда-то ставила подпись под бумагами о разводе, отсекая прошлое, чтобы спасти будущее. – Нормально – это когда её в той самой “нормальной” школе в Бостоне чуть не сбил на парковке пьяный отец одноклассницы? Нормально – это твои панические атаки посреди ночи и пустые бутылки дорогого скотча в мусорном ведре по утрам? Может, этому твоему “Часу” есть самое простое, медицинское объяснение! Массовая терапевтическая медитация, контролируемая гипнотерапия – я знаю, сейчас это в дикой моде в таких… закрытых, элитных местах. Чтобы снять стресс! Чтобы повысить успеваемость!
Она произносила это, глядя на своё собственное отражение в тёмном, почти чёрном стекле окна-стены – отражение успешной, собранной, безупречно одетой женщины, за спиной которой стоял выстроенный ею самой, кирпичик за кирпичиком, мир. И этот мир, этот её хрустальный дворец, рухнул бы в одночасье, рассыпался бы в пыль, если бы она допустила хоть на секунду, что тени могут быть реальными, что кошмар может быть вписан в расписание.
Он что-то кричал в ответ, бессвязное, полное отчаяния и обвинений, но она уже почти не слышала. Она видела, как по огромному стеклу за окном, с самого верха, потекли первые жирные капли вечернего бостонского дождя. Они стекали по гладкой, непроницаемой поверхности, искажая, размывая огни города внизу. Ей вдруг, с ледяной вспышкой, показалось, что это не дождь. Это слёзы. Слёзы Люси, запертой в том городке, которых она, мать, не могла услышать и утешить за сотни километров, отделявших её от этого проклятого, тихого места.
– Марк, – перебила она его, и это был уже не разговор, а приказ, отданная самой себе команда на выживание. – Возьми себя в руки. Ради Люси. Просто… прими это как данность. Как особенность места. Как цену за… за тишину. За её будущее.
Она положила трубку, не дождавшись ответа, не сказав “пока”. Офис погрузился в глубокую, звукоизолированную тишину, нарушаемую лишь тихим, ровным гулом кондиционера, поддерживающего идеальную температуру. Она подошла к столу, и закрыла ноутбук. Улыбающееся, довольное лицо Люси с того самого школьного отчёта исчезло в черноте экрана. Ей нужно было идти на совещание. Нужно было улыбаться, говорить уверенным, низким голосом, принимать решения, от которых зависели миллионы. Она должна была делать то, что умела лучше всего – жить и действовать в мире, где кошмары не настоящие, а лишь дым от сгоревших нервных клеток. Потому что если они настоящие, то её собственная жизнь, её выборы, её уверенность – всё это оказывалось одной большой, красивой, дорогостоящей ложью. И этой лжи она предпочла бы настоящий ад.
…
К вечеру Люси заметно ожила. Не резко, а постепенно, как будто кто-то медленно прибавлял яркость и громкость. К ней вернулся румянец, взгляд стал осмысленным, живым. Она потянулась и зевнула, широко, по-кошачьи, как будто проснулась от долгого, глубокого, но не совсем освежающего сна.
– Пап, а что на ужин? Я проголодалась, – сказала она обыденным тоном, с тем самым вечным детским голодом, который всегда казался ему признаком здоровья.
Он смотрел на неё, вглядываясь в её глаза, ища в их глубине хоть намёк, хоть отблеск пережитого ужаса, тень от той “скучной тени”. Не было ничего. Только чистая, детская непосредственность. Как будто тот час просто… выпал. Был аккуратно вырезан и выброшен.
– Спагетти, – автоматически ответил он, голос звучал хрипло. – Лу… а сны тебе снились? Когда ты… заснула днём?
Она, уже сидя на диване и болтая ногами, задумалась, ковыряя пальцем узор на клетчатом пледе.
– Наверное, снились. Но я почти не помню. Что-то было… – она нахмурилась, её лицо снова стало серьезным, но уже не от усталости, а от усилия вспомнить. – …скучное.
– Скучное? – переспросил он, и в его груди что-то ёкнуло.
– Да. Как большая-большая серая комната. Пустая. И в ней была… скучная тень. Она просто стояла и смотрела на меня. Ничего не делала. Как будто ждала чего-то. Или… проверяла.
“Скучная тень. Проверяла.” Фразы упали в тишину кухни, отозвавшись в нём леденящим душу, беззвучным эхом. Это не было похоже на яркий, образный детский кошмар с монстрами или падениями. Это было описанием чего-то гораздо более ужасного: безразличия. Пустоты, которая наблюдает. Надзора, лишённого даже интереса.
Пока он на автомате готовил ужин, резал лук (слёзы текли по лицу, и он даже не мог понять, от лука ли), Люси включила телевизор в гостиной. Дурашливый, пронзительно-весёлый саундтрек какого-то мультсериала, крики персонажей, смех за кадром – всё это заполнило дом, ворвалось в него, как настырный, глупый гость. Но звук уже не мог прогнать, не мог даже прикрыть то ощущение надвигающейся, тихой и методичной беды, что поселилось в доме, как споры плесени в стенах.
Марк стоял у плиты, помешивая соус, и смотрел в кипящую красную массу. Он понимал теперь с абсолютной, бесповоротной ясностью. Его рукопись, его “большой роман”, так и останется ненаписанной. Потому что настоящая история, та, что происходила здесь и сейчас, в этом идиллическом сумасшедшем доме, была страшнее и важнее любой выдумки. Любой метафоры. Она была голым, неприкрытым фактом. И он, Марк Фэйвелл, неудавшийся писатель, паникёр, разведённый муж, – был её единственным, совершенно неподготовленным и абсолютно одиноким свидетелем.
Он выключил огонь под соусом. Шум из гостиной – смех консервных мультяшных героев – бился о его сознание, но не проникал внутрь. Внутри была только тишина, та самая, что пришла с того звонка. Он взглянул на свой ноутбук, на мигающий курсор в пустом документе.
И его осенило с такой ясностью, что стало почти физически больно.
Вся его жизнь – побег от неудач, поиск тихого места, чтобы написать книгу – была не его сюжетом. Это была предыстория. Экспозиция. Аккуратное подведение персонажа по имени Марк Фэйвелл к нужному месту в нужное время. Он думал, что ищет вдохновение. А на самом деле его, как слепого щенка, несли к порогу. И дверь в Слипи-Холлоу захлопнулась за ним не тогда, когда он въехал в город, а когда он в первый раз увидел пустые глаза своей дочери.
Он был не автором. Он был первой строкой в чьей-то другой, ужасающей книге. И все его попытки что-то написать теперь казались жалким, детским каракулями на полях настоящего текста – текста, который был высечен на стенах этого города, написан тенями детей и молчанием их родителей.
Книга, которую он так и не смог написать, наконец, нашла своего автора. И этот автор смотрел на него сейчас из каждой тени в этом доме, с холодным, скучающим безразличием, ожидая, когда же персонаж по имени Марк сделает следующий, предопределённый ход.
Глава 4. Невысказанное правило.
На следующий день Марк проснулся с ощущением, что его череп набили ватой, пропитанной свинцом. Каждое движение мысли требовало нечеловеческих усилий. Ночь была не сном, а протяжным кошмаром наяву: он ворочался, ловя в полудрёме обрывки ужаса – Люси, превращавшуюся в холодный фарфор, её глаза, становящиеся гладкими, как пуговицы, и его собственные ноги, вросшие в пол спальни, лишая его даже права подбежать к ней. Солнечный свет, лившийся в окно и игравший на пылинках, казался теперь не таким уж и дружелюбным. Он был слишком ярким, слишком настойчивым, словно пытался выжечь, отбелить вчерашние события, стереть их, как ошибку на чистом листе. Но ошибка была выжжена не на бумаге, а на его сетчатке – чёрным-чёрным пятном, которое он видел каждый раз, когда закрывал глаза.
Он нуждался в подтверждении. Не в доказательствах – они у него были, леденящие и неоспоримые. Ему нужно было услышать от кого-то ещё, от нормального, здравомыслящего взрослого, живущего за стеной этого молчаливого сговора, простую человеческую реакцию: “Да, чёрт возьми, это ужасно! Что за дьявольщина творится в этом городе? Давай вызвоним всех чертей!” Ему нужен был свидетель, а не соучастник.
Его шанс представился после обеда, когда с левой стороны, со стороны дома с идеальным синим фасадом и подстриженным, как армейский газон, палисадником, потянуло дымком. Сосед, представительный мужчина лет пятидесяти с румяным лицом и руками, привыкшими к работе, но не к грязи, по имени Джерри, устроился на заднем дворике с массивным чугунным барбекю. С ним они успели познакомиться мельком ещё вчера, обменявшись через забор рукопожатиями и ничего не значащими фразами о погоде. Запах жареного мяса и древесного угля – такой земной, примитивный, нормальный – поманил Марка, как маяк нормальной жизни. Он вышел, делая вид, что просто наслаждается днём, что у него нет за пазухой вопроса, который мог взорвать это тихое утро.
– Джерри! Отличный денёк для жарки, а? – крикнул Марк, стараясь, чтобы голос звучал непринуждённо, подходя к невысокому, покрашенному в тот же синий цвет забору.
Джерри вздрогнул, словно пойманный на чём-то постыдном, но через мгновение, с видимым усилием, его лицо расплылось в широкой, чисто американской, открытой улыбке. Улыбке с рекламы зубной пасты. Слишком широкой, слишком яркой.
– Марк! Привет! Как раз вовремя. Стейки как раз подрумяниваются. Не желаешь кусочек? С перцем и солью, как у моего папы получалось! – Он говорил чуть громче и оживлённее, чем того требовала ситуация двух соседей, перекидывающихся парой слов.
– Спасибо, я уже поел, – Марк облокотился на забор, стараясь казаться расслабленным, но его пальцы впились в шершавое дерево. – Слушай, Джерри, я вчера в школе кое-что видел… довольно странное. Просто дух захватывает.
Улыбка на лице Джерри не исчезла, но застыла, окаменела, как маска. Его глаза, всего секунду назад искрящиеся дружелюбием и пивом, стали осторожными, резкими, как у оленя, учуявшего в лесной тиши не ветер, а запах охотника. В них промелькнуло мгновенное вычисление: новичок, писатель, возможно, нестабильный. Риск.
– В школе? – переспросил он, медленно, слишком медленно переворачивая стейк, будто изучая его узор. – Что же? Наш Билли что-то натворил? Опять мяч в окно запустил? Я ему уши надеру!
– Нет, нет, – Марк поспешно махнул рукой. – Речь не о детях… точнее, не совсем о них. Этот… “Тихий час”.
Марк выпалил эти два слова, как спусковой крючок, ожидая взрыва, отшатывания, хоть какого-то признания ужаса. Он её получил.
Джерри замер на полпути. Его рука с длинными щипцами застыла в воздухе, и стейк, подцепленный ими, завис над раскалёнными углями. Длилось это всего долю секунды – время, за которое можно сделать вдох. Но Марк уловил это. Уловил микроскопическое потускнение в глазах, мгновенное отключение того самого “дружелюбного соседа”. Затем сосед с неестественной, преувеличенной небрежностью бросил мясо на решётку, и повернулся, уже с новой, извиняющейся, почти виноватой улыбкой.
– Ах, да, “Тихий час”! – Он засмеялся, и смех прозвучал фальшиво, треснуто, как надтреснутый колокольчик, который бьют, чтобы никто не заметил трещины. – Чёрт, совсем забыл тебя предупредить. Извини, парень. Новенькие всегда пугаются. Ничего страшного, правда. Абсолютно нормальная вещь. Как… как сиеста в Испании!
– Нормальная? – не удержался Марк, и его голос снова, как со Сьюзен, стал срываться. – Джерри, они замирают! Как статуи! Совершенно пустые! Я к своей дочери подбежал – она не дышит!
Лицо Джерри стало гладким, непроницаемым, как поверхность пруда, на который упал камень, но волны от которого решили не расходиться. Он сделал долгий, шумный глоток из банки с пивом, будто смывая со стенок горла неприятный привкус разговора.
– Врачи говорят, что это такой защитный механизм, – начал он ровным, заученным тоном, словно читал инструкцию к сложному, но безопасному прибору. – Перегрузка нервной системы от интенсивной учёбы, социализации. Телу нужен глубокий, тотальный отдых. Своего рода… системная перезагрузка. Очень полезно, знаешь ли. Укрепляет психику. – Он говорил обкатанными, отполированными до блеска фразами. В них не было ни капли личного, ни тени сомнения. Это был ритуал отчуждения. – И нам, родителям, только на руку. Честное слово. Час тишины в наше время – на вес золота. Успеваю и барбекю сделать без суеты, и с машиной повозиться. Жена в восторге – успевает и ванну принять, и книжку почитать без того, чтобы её каждые пять минут дергали.
Он снова повернулся к мангалу, демонстративно заканчивая разговор, сосредоточив всё своё внимание на стейках. Его спина, широкая и напряжённая, говорила красноречивее любых слов: “Тема закрыта. Нарушитель будет считаться врагом спокойствия”.
– Но… – начал было Марк, чувствуя, как нарастает отчаяние. – Это же не сон! Это что-то другое!

