Читать книгу Кудыкины горы (Евгений Владимирович Кузнецов) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Кудыкины горы
Кудыкины горы
Оценить:
Кудыкины горы

5

Полная версия:

Кудыкины горы

И вот вошёл, снял шапку.

Анна стояла спиной к нему и мыла посуду.

– Здравствуй, – сказал Платоныч.

– Здравствуй, – недовольно буркнула Анна.

Платоныч всё стоял. Анна медленно оглянулась на него, вытаращив глаза.

– Ну и чего?..

– Вот видишь… Выписался… – начал было Платоныч, но тут их глаза встретились, и он не смог выговорить слово «домой». Анна бросила тарелку в блюдо, словно обожглась ею, и пошла, строгая, в спальню; там скрипнула кровать и послышались заглушённые подушкой: «Ох-хо-хо-о… о-ох…» Платонычу от этого стало легче – ему показались почему-то смешными эти звуки, и он улыбнулся: вот, мол, сколько всего из-за меня одного!.. Стал раздеваться.

Из спальни Анна вышла спокойная, будто ходила туда по делу; не глянув на мужа, опять принялась за посуду. Платоныч подсел к столу, закурил. Он выставил бутылку, начатую в дороге, но не стал допивать её: впереди ещё ночь, а покуда и так терпимо. Анна подала ему ужинать, стала резать чёрствый хлеб – видно, в магазин сегодня не ходила.

– Хлеба-то я и забыл купить, – сказал Платоныч, чтобы хоть что-то сказать, но тут же пожалел, что так сказал: получалось, он оправдывается перед женой, чего раньше не бывало, – вина ведь купить не забыл!.. Анна опять построжела, покрутила головой. И перемогла себя, не ушла в спальню.

Говорить, выходило, было не о чем, но и молчать было не в силу тяжело, и Платоныч стал есть, хотя ему не хотелось. Анна же суетилась на кухне – безо всякого спешного дела.

Поужинав, Платоныч заторопился спать.

– Устал я… с дороги… – сказал он и закряхтел от злости: опять оправдывается!..

Анна стала прибирать для него на печи.

Платоныч и на самом деле был такой усталый, что сразу крепко заснул.


А на следующий день Платоныч пережил то, что было с ним только раз в жизни, да и то в ясно-холодном отроческом сне, где он – самый сильный и быстрый среди однолеток – убегал от какой-то страшной силы, от которой убежать не мог и знал, что не убежит.

Утром Анна заторопилась в магазин, и Платоныч наказал ей купить вина. Она промолчала согласно. И Платоныча это взбесило. Он чуть не бегом подскочил к двери и распахнул её:

– Иди!.. Бери ящик вина – не меньше!

Анна, горестно склонившись, прошла мимо него, а потом что-то неслышно делала на крыльце.

А Платонычу, как и вчера на дороге, стало опять невмоготу, и он допил початую бутылку. Уступка жены была больна ему: ведь раньше она без крепкого разговора вино по его просьбе не покупала. А теперь не отказала, и это ему было горше всего. Только лежи или сиди – и жди…

Часа через два с Анной пришёл сосед Николай и принёс едкий запах солярки; на улице гудел его трактор.

– Здорово, Платоныч! – закричал он с порога, радостно улыбаясь. – Сколько лет, сколько зим!.. Тётка Анна говорит, эт самое, хозяин, мол, приехал. Дай, думаю, эт самое, навещу. – И Николай, широко размахнувшись, подал холодную, с улицы, руку.

Платоныч сначала смотрел на соседа растерянно: он ещё не чувствовал, хорошо или плохо, что тот пришёл. Понял, конечно, что Николай сам навязался, увидев Анну, идущую из магазина. Он, Николай, был человеком донельзя наивным, по молодости лет слыл в деревне «придурком». И вот Платонычу стало чуть легче: он видел хоть и глупое, зато искреннее лицо.

Сели обедать втроём. Анна выставила бутылку вина – и Николай, хлопнув по коленям, делано изумился:

– Вот это да-а!

Он весело чокнулся с Платонычем и – ничего не сказав – выпил залпом, стал закусывать.

Платоныч пытливо следил за ним – и свой стакан поставил. Он знал повадки соседа, и сейчас его насторожило то, что Николай выпил, ничего не сказав. Значит, ему всё уже известно. И тяжесть вернулась к Платонычу. Он зло заиграл желваками.

Николай же, только мельком глянув на поставленный стакан Платоныча, заговорил весело:

– А я вчера чё? Хватился, смекаю, где моя-то ведьма бутылку спрятала? Полез, эт самое, на печь – а бутылка-то в валенке…

– А помнишь, Коля?.. – вдруг перебил его Платоныч. – Помнишь, как ты отвязал моего телёнка от огорода? Тебе не понравилось, что он топчет за двором твою траву. Нет бы сказать мне, мол, дядька Лёша, убери скотину. Так не-ет. Ты его отвязал втихомолку. А я его потом еле нашёл в лесу. Верёвка запуталась за дерево, и телёнок чуть не удушился. Помнишь такое?..

Николай выпрямился удивлённо и посмотрел на Анну, призывая её себе на помощь, но она и сама смотрела на мужа во все глаза.

– Ты чё, Алексей Платоныч! – возмутился Николай. – Я ведь хотел тогда, эт самое, перевязать телёнка, эт самое, а он у меня и вырвись…

– Перевязать?

– Ну да!

– Ладно, – сказал Платоныч, – пусть так… А помнишь, Коля?.. Помнишь, как ты той весной прокопал канаву из своего огорода в мой? Нет бы прокопал в сторону, к кустам. Так тебе это далеко показалось. Пусть, дескать, идёт вода к соседу. Всё равно, мол, ему свою-то надо выпускать. Помнишь?

Николай вскочил.

– Знаешь, эт самое, я тебе, дядя Лёша, эт самое, что скажу!.. Ты вот, говоришь, эт самое, выписался… А я-то тут при чём? А?.. Я-то при чём?

Платоныч дикими глазами посмотрел на Николая и вдруг широко улыбнулся:

– Ладно. Садись. – Ему понравилось, что тот сказал правду.

– Нет уж! Во! – Николай провёл ладонью по горлу.

Когда он ушёл, Анна и Платоныч долго молчали.

– Лёша, – заговорила Анна, глядя в пол. – А может, и ничего… А?.. Это я про больницу-то… Вон ведь как бывает. Человека и посадят ни за что. А потом разберутся – и невиноватый он. А?.. Может, и в больнице так же ошиблись?

– Зря врачам деньги платят! – вскочив, закричал Платоныч, так что Анна даже загородилась рукой. – Так, что ль?..

И Платоныч задиристо смотрел на жену. Анна редко заговаривала первая, а если так случалось, то в ссоре не поддавалась мужу. Но сейчас она сидела склонившись и молчала, молчала…

– А-а! – радостно крикнул Платоныч. – Дожидаешься?.. Дождёшься – не горюй!.. Во-от, вот видишь – ложусь!

И Платоныч полез на печь.


В ту ночь он долго не мог заснуть. Он и сам не ждал от себя такой злости к жене и к Николаю. Но ведь не ждал он и того, что они оба, словно сговорившись, во всём будут ему уступать и, значит, в каждом их слове будет сквозить уверенность в том, чего ему в скором времени не миновать… Но он и понимал, что начинает срываться, капризничает, как малый ребёнок, – и за это он злился на себя самого.

И он поплакал в ту ночь…

«Тяжко, тя-ажко… Вот оно, выходит, как бывает-то… Вот как оно меня прижало… Да-а… На фронте-то ведь легче было, ой легче!.. Там хоть знаешь, за что… А тут… Вот бы проснуться завтра – а ничего этого и нету. А?.. Куда-а! Не увернёшься из-под этих вил. Хоть бы научил меня кто, что делать-то, а?.. Ведь не знаю, за что и схватиться: то ли табак зобать, то ли краснуху тянуть, то ли с женой лаяться… Вот лежи пластом – и раз… Лежи… Ой, лежать-то и не надо бы. А как надо? Как надо, а?..»

Они с Анной всю жизнь проработали в колхозе и лишь второй год были не у дел: Анна вышла на пенсию, а он попал на инвалидность. Но даже и тогда, когда ему можно было уже не работать, он всё равно работал сторожем на ферме. Теперь это место было занято. Да и не взяли бы немощного. И впереди, значит, ничего больше нет. Дела все приделаны: дети выращены, на свадьбах у них в далёких и не в далёких городах отплясано, с внуками, пусть и не досыта, поиграно, и даже дрова заготовлены с расчётом на две зимы – это на случай, если из больницы не придётся возвращаться своим ходом…

– Анна?.. – вполголоса позвал Платоныч.

– Чего? – сразу откликнулась в спальне жена.

– Завтра вот что. Завтра я сам пойду в магазин. Сам!

Анна промолчала. И в этом молчании он услышал прощение своему давешнему крику… Нет, даже не так: услышал, что жена и вовсе-то на него не в обиде. И на душе стало уютно. Главное же – на завтра дело нашлось. И он уснул.


Поутру сильно вьюжило: злость зимы выходила снегом. Ветер был восточный, но Платоныч шёл упрямо: впереди была дорога туда и обратно, был магазин, знакомые, с которыми он наговорится досыта, а может быть, попадёт к кому-нибудь в гости.

Но у магазина – в такую непогоду – не было никого. И в магазине никого, кроме молодой продавщицы, мало ему знакомой. Платоныч купил, что ему наказала жена, купил и вина – это на случай, если кто-нибудь всё-таки встретится, чтобы угостить. Вышел на улицу. Пусто. Метель… Лишь запорошённая собака стояла у крыльца, склонив голову, исподлобья смотрела на него, не уходила, соображая, видимо, что если человек стоит на таком ветру, а рядом других людей нет, то это значит – он стоит для неё, для собаки. Платоныч замахнулся:

– У, стерва! Одна жратва у тебя на уме!

Он сошёл с крыльца, огляделся, подумал – и пошагал вдоль деревни. Стыдно было ему искать компанию, он даже не знал, что скажет, если спросят, куда идёт в сторону от дома, – но что делать?.. Из-за метели было так темно, что в некоторых домах даже сейчас, днём, горел свет. Платоныч присматривался к этим окнам и, если там замечал движение, останавливался и ждал, не выйдет ли кто.

– Алексей Платонович!.. – услышал вдруг он.

Платоныч закрутился на месте, не видя в кутерьме снега, откуда и кто его окликнул.

– Здесь, здесь!

Он наконец увидел заснеженную фигуру возле колодца и поспешил туда. Это была учительница-пенсионерка Екатерина Сергеевна. Она только что вычерпнула воды, а теперь поставила ведро на снег.

– Здравствуйте, Екатерина Сергеевна.

– Здра-авствуйте, Алексей Платонович!.. Смотрю я и не пойму, Алексей Платонович идёт или не Алексей Платонович. По походке – вроде как он. Хорошо, окликнула…

– Да вот…

– Ну, как у вас там Таня, дочка поживает как? Пишет?

– Бывает… То есть пишет, пишет!

– Это хорошо. Хорошо, что не забывает. А Вася как? Я слышала, он уже майор. А пишет? Собирается ли приехать?

– Может, и…

– Это хорошо, хорошо. Писать ему будете – от меня привет. И Тане привет. Вот и будет хорошо.

«Знает она или не знает?» – подумал Платоныч.

– Ну а жёнушка Аннушка поживает как?

– Чё ей!..

– Ну и хорошо. А вы, Алексей Платонович, я вижу, из магазина?

– Да вот…

– Что в такую метель? Завтра бы сходили.

«Знает…» – понял Платоныч.

– Как вы-то поживаете, Екатерина Сергеевна? – спросил он.

– Ой, у меня всё хорошо. Да. Спасибо. Какие у меня дела: воды ведро принести, дров охапку. Ну и в магазин, так это не каждый день. Но я не скучаю, не подумайте, нет. Вчера ходила в лесничество, дров выписывала. До вчерашнего – в школу. Не забывают меня, приглашают… А у Тани детки пошли уже в школу?.. Это хорошо, хорошо.

«Знает, всё знает, – подумал Платоныч. – А легко с нею… Легко!»

– Сколько кубов-то? – спросил он.

– Вы о дровах? Десять кубометров выписала. Да.

Платоныч взял ведро и понёс к крыльцу, поставил на порог.

– Пойду я… покуда… – заторопился он.

– Ну, счастливо вам, Алексей Платонович, счастливо.

– Домой я… До свидания!

– Домой, домой! До свидания.

Платоныч чуть не бежал. Ветер в спину помогал ему, радостная мысль подгоняла его, и он сейчас же готов был взяться за то, что надумал. Но когда пришёл к дому, то устало сел на крыльце. Теперь надо было до завтра ждать.

Поначалу он ничего не хотел говорить жене, но радость просилась наружу.

– С утра в лес уйду, – сказал он.

– Чего там? – Анна остановилась посреди кухни.

– По дрова, знамо!

– Куда их?.. – И Анна двинулась с места. – И так весь проулок загорожен.

– Да не нам, не нам! – закричал Платоныч.

Анна опять стала.

– Всё бы тебе да тебе!

– Чего орёшь-то?.. – равнодушно сказала она.

Платоныч помолчал, борясь с собой, потом сказал спокойно:

– Екатерине Сергеевне дрова – вот кому.

– Подрядила она, что ли?

– Нет. Не подрядила. Помянула только. Мол, десять кубов выписала. Вот ты и подумай: кто ей будет пилить? Нанимать придётся. Да расплачиваться где пятёркой, где чекушкой. Да ещё и не все десять выберут. А и выберут – так труху да сучья.

– Тебе-то что за дело? – спросила Анна.

И Платоныч сразу замолчал: опять жена намекнула о болезни. Он уже готов был вспыхнуть, но тут почувствовал, что жена вот-вот уйдёт в спальню, и сказал примирительно:

– Она – помнишь ли ты? – деток наших учила.

Анна, беспомощно прислонясь к углу печки, спросила:

– Сколько же сулит?

Платоныч ответил уклончиво:

– Сначала надо дело сделать.


Сам каждый год заготавливавший дрова, Платоныч знал, где делянка. Он выбрал куст высоких, ровных и без сучков, берёз, утоптал вокруг снег и наладил свою старенькую бензопилу, без которой ему, конечно, было бы не справиться. И так работа для него, выжатого болезнью, намечалась непосильная: не на одну неделю, – но даже и уцелевших сил он не мог рассчитать… И он так прикинул: чтобы в любом случае, даже и без него, люди приехали бы к сделанному – пусть и не ко всему, что надо бы. Если навалить деревьев на все десять кубометров или хоть наполовину, то могло получиться, что не все удастся перепилить на швырок, перетаскать в одно место, и переколоть, и уложить. Поэтому он решил валить по два-три дерева, пилить, стаскивать и сразу колоть. А где будет пилить – он сказал жене.

Вечером Анна заметила:

– Вот до чего заездил себя – уж и не куришь…

Платоныч ответил, как и задумал:

– За делом-то и не до курева.

Но это не была вся правда. Ещё накануне, по дороге из магазина, когда он задыхался, подгоняемый ветром и радостью, он решился не курить и не выпивать. К его удивлению, это удалось ему: у него было теперь дело, и такое, которое бросить нельзя, а курево и вино могли стать помехой.

И через две недели к дому Екатерины Сергеевны были подвезены целые сани колотых дров. Платоныч сразу, будто ему могли помешать, стал разгребать лопатой снег до земли, где быть поленнице, положил на это место две жерди, чтобы потом – ни весной, как затает, ни летом в дождь – поленницу не подмыло и она бы не повалилась. Николай вышел из трактора и принялся разгружать. Выбежала Екатерина Сергеевна, на ходу застёгивая фуфайку, она что-то кричала, но что – не слышно было из-за шума трактора. Когда дрова были разгружены и уложены, Екатерина Сергеевна совала Платонычу деньги, но он не взял. Она стала совать деньги Николаю, а тот, озадачив её, крикнул ей на ухо, что уже получил от неё деньги через Платоныча, и поблагодарил за них, от Николая пахло вином.


Был влажный тихий мартовский вечер. От дороги пахло талым снегом, из-за поля приносило дух оживающего леса. Платоныч добирался домой пешком, ему незачем было теперь спешить: впереди у него было много, много всего. Посмеиваясь, он приговаривал: «Это хорошо, хорошо, да…» Впервые за всё время после больницы его не угнетала мысль, что он не живёт, а доживает. И он улыбался, представляя, как его скоро повезут мимо дома Екатерины Сергеевны, как она выйдет на дорогу, как пойдёт вместе со всеми за медленным грузовиком и как поплачет.

Так оно через месяц и вышло.

Ярославль, сентябрь 1984

«Барыня»

– Ба-арыня, барыня, сударыня-барыня!.. А ну давай «Барыню»! Давай, ну… Давай, ну…

Так всегда говорит, вернее, по-петушиному вскрикивает, переиначивая свой голос, Егор Сажин, неожиданно вскрикивая, вылезая из-за стола и выходя на середину комнаты, очищенную для пляски, – и так всегда зачинается тот кавардак на любом застолье, о котором потом долго и охотно вспоминают, рассказывая: «Весело было – куда!.. И Егор, Егор-то со своей «Барыней» – умора!» Голос Егора во время его, так сказать, выступления постороннему может показаться задиристым и даже ехидным (особенно когда он с издёвкой подбивает гармониста: «Давай, ну… давай, ну…»), но это вовсе не так, и все, знающие Егора, распрекрасно понимают, что голос этот совсем не ехидный, а затейный, праздничный, плясовой. Обычный же голос Егора – хриплый, извинительный, неохотно и редко им подаваемый; с таким голосом при веселье, тем более при пляске, людей можно охладить и озадачить, потому-то Егор, дурачась, и меняет его – с помощью, конечно, нескольких стопок перед этим. А меняет Егор не только голос, но и всего самого себя.

– Ба-арыня, ба-ры-ня!.. А ну давай!

Только что он, неказистый, виноватый, щупленький, смиренно сидел за столом, стыдясь потянуться вилкой к недалёкой от него тарелке с любимой закуской – солёными грибами, сидел никем не замечаемый, кроме, по правую руку, жены, то и дело толкающей его локтем и расплёскивающей водку из поднятой стопки, и ещё кроме, по левую руку, соседа по застолью, который под видом ухаживания за стеснительным Егором усердно подливал в его стопку, а заодно и в свою. Но вот самая компанейская бабёнка зычно повела «Златые горы», вот кто-то сразу спохватился – и вмиг все обернулись в одну сторону, словно встречая долгожданного запоздалого гостя, и вот – конечно же! – добыт из-под кровати баян, вот баянист будоражаще громко взял первый аккорд «русского» – и сразу же разбежались стулья по углам, вот мужчины, ещё чуть хмельные, поневоле стали вставать, доставая папиросы то ли из охоты, то ли от смущения, а женщины, вскакивая тотчас, этого только и ждавшие, заодёргивали платья, ободряя себя смехом, привычно образовали подвижный живой круг, при этом каждая секунду-другую выжидая, чтобы кто-то начал первой, а она бы тут же и вступила, и вот сорвалась с места одна, самая резвая, та, что первой затянула песню, за ней другая, третья, вот завертелись на месте, задевая друг дружку разведёнными руками, деревянно заподпрыгивали, дробя пол, толкаясь плечами, вот вырвалось из лужёной глотки начало частушки, от которой мурашки радостного волнения побежали у всех по спинам, вслед за этим и конец частушки, спетый ещё пронзительней, всегда неожиданный и часто такой, что один одобрительно захохочет, другие всплеснут руками, третьи приложат ладони к щекам, стыдясь смелости певуньи, а та невозмутимо и лукаво подожмёт губы, словно не она только что спела, и баянист, дожидаясь следующей частушки, ещё отчаяннее рванёт меха, – и вот тут-то, вот тут-то и заёрзает на стуле Егор; ещё частушка, другая, один голос, другой – и вот вскочит он с места, врываясь в очередную частушку своим нарочитым, пронзительным, петушиным голосом:

– А ну давай «Барыню»!.. Давай, ну!..

В первое мгновение все удивились его смелости и вообще дерзости перебивать других, но тут же вспомнили, что всегда-то так с ним бывало, и сразу ахнули, захохотали, засуматошились, давая ему дорогу, и баянист, жадный до игры, свёл, перебирая клавиши, меха, – и тут же призывно-громко плеснул первый, под выход плясуну, аккорд. Егор стоит посреди комнаты – и он в центре всеобщего, возбуждённого им, интереса. Лысая голова его закинута назад, глаза пьяно-ласково зажмурены, большие некрасивые ноздри ещё больше округлились, как у коня на бегу, и чуть подрагивают, словно ловят вкусный запах, пустой рот, обросший вокруг пепельной щетиной, бесстыдно раскрыт и хвалится несколькими жёлтыми пеньками зубов. Поднятые, сейчас бессильно, широкие ладони крутятся у плеч, и от всего его исходит смешанный запах табака, водки, зависевшегося, редко им надеваемого пиджака, и ещё исходит неожиданный восторженно-звонкий голос:

– «Барр-ню» давай!.. Ну, давай, ну!..

И так Егор стоит, закинув лысую голову, покручивая ладонями у плеч и значительно-нетерпеливо поигрывая бровями, стоит, собрав и людей, и праздник, и всю радость вокруг себя, и уже всем не терпится, уже его подталкивают в спину, но Егор стоит – и ни с места. И мало-помалу начинает тускнеть на его лице так резво вспыхнувший задор; он хмурится, поворачивает к баянисту то одно, то другое ухо и наконец, всех разочаровывая, кричит баянисту с упрёком, всё так же визгливо и для большего задора ещё пуще коверкая слова:

– Ты ча?.. «Барр-ню» не знашь?.. Ты ча это, а?..

Все вокруг ещё не теряют надежды, что вот-вот Егор Сажин начнёт свою «Барыню» – ведь такой лихой он сделал выход! – и все тормошат и поучают гармониста, который и без того, пока Егор стоял с закинутой головой, уже перебрал дюжину вариантов вступления к «Барыне», какие походя вспомнил или даже сам изобрёл, по выражению лица Егора необходимый плясуну мотив, – но всё не то, не пляшет Егор. То одна, то другая женщина подскакивает к баянисту, «нанакают» и «татакают» ему в ухо, прихлопывают и притопывают, советуя; баянист ошалело таращит глаза, ничего не видящие перед собой, – но не пляшет и не пляшет Егор. Одна из женщин, прислушиваясь к баяну и чуть не лёжа щекой на строптивых мехах, наконец-то утвердительно кивает, всё-таки вопросительно оглядываясь на Егора, а потом даже делает вокруг него дробь – но всё равно Егор крутит головой и не даёт добро.

– Не та!.. Ча ты, мать-перемать! Не та!

Все уже выбились из сил, у баяниста дёргается щека, лезут на мокрый лоб брови, словно он чем-то подавился, – и тут вдруг сам Егор всё просто разрешает:

– Ча вы?.. На баяне-та?.. Не выдет!.. Нада гармонь! В гармонь давай!

И тут все вместе с Егором так же неожиданно и твёрдо понимают, что и в самом деле с баяном ничего не выйдет, а нужна, конечно же, конечно же, гармонь, только гармонь! Замученный игрок чуть не сталкивает с коленей на пол баян, который, тоже вдруг, показался ему пустым ненужным ящиком, ругает всех за недогадливость – и требует себе в награду, будто это именно он догадался, стопку, и ему наливают так охотно, словно только в этом спасение Егоровой пляски. Теперь уж дело за малым – только где же гармонь? Начинается суета и перебранка; гости лезут под кровати, заглядывают в шифоньер, а один даже вскрикнул истошно и победно, приняв за гармонь накрытую платком швейную машину; сами хозяева суетятся не меньше, но эти ничего не ищут, а, наоборот, втолковывают гостям, что в доме у них гармони вообще нет. Все было падают духом, но тут является другая простая мысль: взять гармонь в другом доме, и тут же кто-нибудь и бежит. Но если дом с гармонью от места гулянья далековато, скажем, в другой деревне, то решают сгонять на велосипеде или мотоцикле; если у хозяев есть мотоцикл, то сам хозяин рвётся устроить всеобщую радость, но его мать или жена считают, что он не трезвее других, и сперва не пускают, но под напором праздника и они не могут устоять. И если гармонь будет вот-вот, то к столу не садятся, а стоят, хохоча, вокруг Егора, если же посланцу быть не скоро, то садятся к столу, весёлые, замученные, будто уплясавшиеся.

«Барыня» заразила всех, и праздник – не праздник, все ждут Егоровой победы и упрямо желают её, знают: ничего другого Егор плясать не будет – только «Барыню». Пожилые уважительно, с одобрением смотрят на него: понимают лучше молодёжи, что настоящая русская пляска – это не шутка и что не всякий сможет. Егор, видя, что весь праздник свихнулся на него, держит себя гоголем и уже не боится, что жена исподтишка толкнёт его локтем. А если нетерпеливая молодёжь заведёт магнитофон или проигрыватель или под тот же баян запоёт какую-нибудь современную песню, Егор смотрит на это свысока и, дождавшись передыха между куплетами, своим нарочито петушиным голосом вторгается в песню и выводит старательно:

– Может, ты позабы-ыла мой номер телехвона!

Песня сразу, конечно, обрывается хохотом, и Егор принимает его с видом заслуженного успеха: не думайте, дескать, я и тут вам нос утру! Ему и невдомёк, что слова, им всунутые, из другой песни: для него все не народные, не старинные, не времени его молодости песни, «нонешние», как он выражается, – все на один лад, на один мотив. Он не видит и смысла ни в песне, которую запела молодёжь, ни в словах, которые сам прокричал, но он знает, что смысл в каждой песне, раз её поют, должен быть, и вот почему-то считает, что смысл песни, начатой молодёжью, как раз и состоит в более ловком коверканье слов, потому-то он и переиначил «телефон» в «телехвон». Весь стол смеётся и тому, что Егору на язык подвернулась давно забытая песня, и тому, что он коверкает слова, но он принимает этот смех за чистую монету, за похвалу своей случайной песенной удаче. Ведь он и сам хорошо понимает, что никакой он не певец и не гармонист и даже никак не плясун. По характеру он человек скованный и молчаливый; никто никогда не видел его с гармонью в руках, не слышал, чтобы он пел, но случаются в его жизни вот такие редкие дни, вернее – часы, ещё вернее – минуты, когда он вдруг становится совсем другим человеком, преображается, вскакивает из-за стола, врывается в праздничный круг, – и тогда-то оказывается, что его суть, суть Егора, вечного труженика, не в одном только повседневном будничном труде, но немного, совсем немного и в празднике, а весь песенный и плясовой мир для него, оказывается, поделён на две части: в одной «Барыня», в другой – всё остальное.

Но когда же, однако, его пляска? Скоро, скоро! Вот уж посланец-баловник, чтоб дать застолью о себе знать, «рявкнул» под окном, надавив сразу на несколько ладов, сколько пальцев хватило, вот уж торопливые шаги на крыльце… в коридоре… в прихожей… вот гармонь, необходимая сейчас как воздух, поплыла по рукам в переднюю, к столу, к тому же самому вспотевшему игроку, который вмиг преобразился в гармониста. Что ж, выходи, Егор, – свет на тебе клином сошёлся. И вот звонко, по-родному, не то что баян, вскрикнула гармонь, вымела всех из-за стола, раздвинула круг, и вот опять вышагнул вперёд Егор, запрокинув лысую голову, шевельнул прочувственно лошадиными ноздрями, топнул для порядка так, что все поёжились от удовольствия, – и замер.

bannerbanner