![Моё немое кино](/covers/24120862.jpg)
Полная версия:
Моё немое кино
Я листаю журнал, который, как обычно, не заполнял полгода.
– И пустил стрелу третий сын… И упала она в болото… – говорю я, обращаясь в пространство.
Г. Г. хмуро косится на меня и потом выходит из кабинета. А я теперь обращаюсь к своей коллеге Т. Л.:
– Татьяна Петровна, как вы думаете, этот журнал кто-нибудь когда-нибудь читает?
Татьяна Петровна – серьезный молодой педагог, она диктует студентам свои лекции под запись, читая их с конспекта. Она знает много терминов и отличает симулякр от симультанности, трансцендентность от имманентности и ноэзис от ноэмы. Но при этом, упоминая Василия Розанова, ставит ударение в его фамилии на второй слог. Она читает только серьезные научные книги и не помнит, что написал Чехов, кроме «Каштанки».
– Даже не знаю, – отвечает Татьяна Петровна простым русским голосом, с которым хорошо продавать картошку на базаре и который так органично подходит к ее простому, солдатскому лицу, – думаю, что иногда все-таки читают.
– А я уверен, что нет…
– Почему?
– Потому что, если бы кто-нибудь это прочел, меня бы давно уволили, – и я толкаю журнал по полировке стола. Журнал доезжает до Татьяны Петровны. Она надевает очки, начинает читать графу «Темы занятий». Снимает очки и, преодолевая неловкость, спрашивает: «А зачем вы это написали?»
– Чтобы проверить. И теперь я точно знаю, что его никто никогда не читает… Вы ведь не сдадите меня Г. Г.? – спрашиваю я, улыбаясь и глядя в упор на Татьяну Петровну.
Дело в том, что именно Г. Г. устроила на кафедру Т. Л., они почти подруги, и другие преподавательницы предпочитают не откровенничать в присутствии Т. Л.
– Я вам почему-то так доверяю, – говорю я.
– Ну конечно, что вы, – спешит уверить меня слегка покрасневшая Татьяна Петровна.
Хуже всего были заседания кафедры, на которых решались организационные вопросы, давно уже решенные за нас наверху. Участвовать в этом фарсе было унизительно. Вот, к примеру, сначала всех нас обязали сдать к определенному сроку свои научные работы, статьи, тезисы, как положено в любом вузе. Мы сдали. Потом нам велели сдать деньги на публикацию наших же работ. Мы сдали, покряхтев. И вот, наконец, сборник вышел.
Теперь нам сказали, что мы должны сдавать деньги, чтобы выкупить тираж. Что вы думаете? Сдали и на это. При том что масса студентов училась платно и вестибюль главного корпуса отделывали уже мрамором. Когда я увидел нашего ректора вблизи, то подумал, что в принципе такое лицо могло бы быть у успешного торговца человеческим мясом.
Возможно, он думал, что мы берем взятки, а если не берем, ну, значит, это наша проблема. Он нам все предоставил, а мы «вертеться» не умеем, вот и пеняйте на себя.
Я ездил в командировки по филиалам нашего вуза, в тот же Партизанск, и наблюдал, как пожилые, солидные, советского образца преподавательницы математики и химии, не стесняясь, торгуются в классе со старостами групп о цене за контрольную. «Опа-опа! Вот такая жопа!» – сказал я сам себе, как культуролог культурологу, глядя на эту «торговлю во храме». То есть «единое смысловое пространство» начинало выстраиваться. Хотя и в несколько неожиданной проекции.
И молодой философ с народовольческой бородкой слегка поостыл. Он был теперь деканом, и у него в столе, на всякий случай, лежала бумага, в которой говорилось, что процент от платных специальностей не распределяется на зарплату простым преподавателям. А деканам вот немного распределяется все-таки. Богатство смыслов прорезывалось…
Мой приятель Вадим З. приехал из Японии, где проходил стажировку и работал переводчиком пару лет. Он устроился преподавателем японского в наш университет и сразу после Японии попал в двухэтажный барак, в комнату четыре на три метра, без водопровода, с одним окном, выходящим на мусорные баки и деревянный сортир с покосившейся дверью без щеколды. Но Вадим еще крепился. Вел занятия, большую часть зарплаты отдавал за комнату. Единственным достоинством его жилья было то, что оно располагалось в трех минутах ходьбы от корпуса «Б». Потом его заставили участвовать в самодеятельности. Изображать в какой-то сценке лошадь. Вадим усмехался, с гадливостью вспоминая, как скакал на сцене перед своими студентами, с привязанными к голове конскими ушами из картона и хвостом из мочала на заднице. С тех пор в его лексиконе появились слова «конство» и «по-конски». А потом Япония начала какие-то переговоры с Казахстаном. И японские дипломаты вспомнили о Вадиме, взяли его переводчиком в Астану на три дня. За эти три дня он заработал столько, сколько ему заплатили бы за год в нашем университете. И это подкосило его окончательно. Когда неприятности не в силах нас добить, им на помощь приходит удача. С деньгами Вадик подсел на героин. Он продолжал вести занятия, все больше теряя к ним интерес, на досуге переводил японских поэтов, умудряясь вставлять даже в эти переводы определение «по-конски». Я говорил ему еще тогда: «Зачем ты согласился?» За окном темнело, снег облепил почерневшую деревянную раму. Вадик неопределенно улыбнулся. На выцветших обоях за его спиной висел прошлогодний календарь с видом Токио. Меня тоже заставляли участвовать. Но я был опытный уже. Я согласился, чтобы не создавать проблем с начальством. А в назначенный день просто не явился. Говорил, что мне самому страшно жаль, дескать, я так готовился к этому выступлению и вот – заболел. А Вадик испугался и выступил. Его заставила Е. Я. – злая, надменная старуха со светскими манерами и следами былой красоты на властном лице. Профессор, разумеется. На одной из корпоративных вечеринок я нечаянно услышал обрывок разговора нашей дамской профессуры и доцентуры. Е. Я., благодушествуя, рассказывала, как многие из коллег ей обязаны; ту она устроила туда, эту пропихнула сюда, та теперь ездит на «лендровере», эта купила коттедж. Никто из подобострастных слушательниц не спросил: «Это на преподавательскую зарплату?» Было похоже на то, как хвастаются воры. И я снова вспомнил ту сцену торга между студентами и математичкой в Партизанске. Вспомнил комнатку без удобств, в которой жил Вадик, и лошадиные уши с хвостом. Взял со стола бутерброд и тоже подхалимски улыбнулся, чтобы поддержать «академическую беседу».
Теперь я понимаю почему. А раньше я удивлялся, до какой степени редко мне удается стать своим, почувствовать себя естественно. Нельзя и припомнить, когда началось это отчуждение. По некой странной закономерности я чувствовал себя уютно там, где моя чужеродность была наиболее очевидна. Вопреки расхожему мнению, чуждость куда чаще вызывает симпатию, чем агрессию. Вот, когда я работал в порту и на стройке, там все видели, что я другой, не пролетарский, и относились с симпатией. А в институте во время перерыва я просто не знал, куда себя деть. У меня папа профессор, дедушку-драматурга выгнали в 1937-м с кафедры за «симпатии к итальянскому фашизму» (похвалил итальянский театр). Я должен купаться в академической среде. А я не мог пятнадцать минут между лекциями там прокантоваться. Вместо этого переходил дорогу и сидел на ящике в коммунальном коридоре под желтой лампочкой. Это когда Вадика не было дома. А когда он был дома, я у него сидел, курил, иногда смотрел, как он героин себе впаривает, мне там спокойней было…
20
Вот, например, однажды я сильно напился. Это еще в юности, нам было весело, и пить было совсем не страшно. Не страшно, что, допустим, наутро умрешь от сердца. Мы тогда не знали, что у нас есть сердце. А утром мне надо было куда-то идти. Что-то очень важное, что нельзя никак пропустить и о чем я теперь абсолютно не помню. И вот, понимая, что в автобусе мне ехать будет трудно, я решил идти пешком. В автобусе качает и от близкого созерцания человеческих лиц может стошнить. Возьмешь и, как назло, увидишь у кого-нибудь на щеке бородавку, а из нее растет волос – и тут же тебя вырвет. И вот я пошел пешком по неглавной улице, баюкая свою головную боль и стараясь аккуратно вдыхать свежий воздух. Только одна машина проехала мимо меня, грузовик. И мне показалось, что из него, из кузова, что-то выпало. Но я не мог придавать значения деталям, старался смотреть прямо перед собой. А теперь попытайтесь угадать, что я увидел. Что выпало из грузовика? Отрубленные ноги. Две штуки. Лошадиные. А у нас в городе даже бойни нет… Откуда?.. У меня тут же похмелье прошло. Осталась только загадка – как меня не вырвало? Почему прошла голова?
Везение мое на редкие, труднообъяснимые курьезы началось давно, но я так и не понял до сих пор, что это значит; есть ли в каждом из них некий знак небес, или в них нет ничего, или, может быть, все вместе, в целом, они когда-нибудь составят мозаику, которой будет недоставать всего одного, с восторгом или ужасом ожидаемого мною фрагмента. И тогда все, чему я не придавал в жизни значения, окажется… Не берусь предположить чем.
Однажды, в детстве, я решил пойти прогуляться на Орлиную сопку. Мы недавно переехали в новый дом, я еще не освоился в новом районе, мне было интересно. На сопке, расчищая место под застройку, снесли целый хутор частных домишек, и мне хотелось побродить в этих развалинах. Мне было лет двенадцать-тринадцать. То есть я был абсолютно взрослым человеком по моим тогдашним понятиям. Если бы я хотел прибавить колорита, я бы сказал, что дело было под вечер или даже в сумерках. Но было просто пасмурно, а который именно час, я не запомнил, хотя и посмотрел на часы. Это были крупные, круглые, карманные часы из дедушкиного наследства. Я поднимался вверх по крутой, размытой дождями дороге. В стороне была пара еще не разрушенных деревянных домишек, но людей нигде не было, поэтому я сразу заметил худого старика среди развалин. Я шел снизу ему навстречу, а он просто стоял. Приблизившись, я хотел его обойти, но старик сделал движение в ту же сторону. Мне это показалось простым совпадением, и я сделал движение в другую сторону. И в ту же секунду с ужасом увидел, что старик двинулся, заграждая мне путь, и широко раскрыл руки, даже присел, как футбольный вратарь. На его лице появилась хищная улыбка. Удивительно, что мне не пришло в голову повернуть и убежать. Старик крепко схватил меня за руку. И тут я так испугался, что поразил старика; «Это что такое?!» – крикнул я на него с яростной брезгливостью, как инфант, готовый убить наглого простолюдина. Он даже отпрянул, может быть, ждал, что я его ударю. «Что у тебя там, в кармане?» – спросил старик. «Часы», – недоуменно ответил я и осторожно показал старику дедушкины часы. «А я думал, спички», – ответил он уже примирительно. «Думал, мусор поджигать идешь…»
Где ты сейчас, дьявольский старик? Как ты прожил свою жизнь и чем она закончилась? Я только хочу сказать, даже если ты кончил жизнь забытым и одиноким, что совсем не странно с таким характером, все равно – не грусти, есть еще на земле один человек, который помнит о тебе… Твой безумный двойник встретился мне семью годами позже на одной из центральных улиц. Схватив меня за плечо, он что-то закричал. А я шел себе таким весенним юношей в модных ботинках. Я не мог понять, чего он хочет. Огромный, апоплексически рыхлый и яростный. Можно было подумать, что я только что пытался украсть у него кошелек и он поймал меня за руку. Я не сразу понял, что стало причиной его бешенства, а когда наконец понял, не мог поверить. Оказывается, я бросил окурок на тротуар. Как будто бы это Гонконг или Сингапур, где фантастические штрафы! Да у нас одна урна на пять кварталов, и та лежит на боку опрокинутая. Понятно, что я стал последней каплей, переполнившей его терпение, и самое интересное случилось с ним когда-то раньше, до меня. В этот день или за всю жизнь накопилось. Я легко представляю, как можно довести человека до ручки, и не осуждаю его. Я случайно ему подвернулся, он не мог знать, что я хороший. Может, я улыбнулся как-нибудь не так. Хотя я по улицам хожу и не улыбаюсь, не имею такой европейской привычки. И вот вокруг собирается народ. Но осторожно, чтобы не попасть под горячую руку старика, от которой я едва уклоняюсь. И тут с театральной услужливостью подъезжает милицейская машина, и вот меня уже сажают в эту машину и куда-то везут. «Отлично!» – думаю я, потому что старика оставили на тротуаре и он больше не машет у меня перед лицом руками. Через квартал, возле милиции, машину остановили, меня попросили выйти, а сами уехали. И я снова пошел по той же улице к тому самому перекрестку. Старика не было. Он уже шел где-нибудь довольный, представляя, должно быть, как меня пытают в милицейском подвале, и жизнь его от этого становилась светлее. Я хотел закурить, но предварительно трусливо оглянулся. Теперь, если меня спросят, сделал ли я хоть одного человека счастливым, – я могу твердо ответить: да. Не знаю, надолго ли…
21
Смотрит на меня, идет прямо и ботинками следит по чистому полу. «Это что такое?! У нас тут дети занимаются, а вы в грязной обуви!» – говорю. Он даже опешил, а я вытолкал его в коридор. «Чего, – спрашиваю, – надо?» Он мне грозит: «Поговорить». – «Только быстро», – говорю. Мы идем по коридору деловым шагом, и я понимаю, что, как только мы выйдем (он идет чуть впереди) и развернется ко мне, я ударю его правой в кончик носа… Но я вспоминаю об English Teacher Inga и начинаю думать, что она на это скажет. В результате мы выходим, и он бьет меня в нос, но я как-то увернулся, частично. Только поэтому и не упал сразу. И он снова замахивается, я его за руку хватаю, «да что ж ты делаешь» говорю. А он меня другой рукой за горло хватает и об стену меня спиной и затылком шваркает так, что у меня звездочки перед глазами вспыхивают. И я смотрю, как он надо мной поднимается, будто вырастает, как в кино супермен, и лицо у него странное становится. Я решил, что теряю сознание. Оказывается, это Вова, прапорщик. Проходил мимо. Ну и не мог же не ввязаться. Поднял этого буяна сзади за воротник. Бросил в ковш грейфера. Там у ЖКХ свой грейфер есть, всегда стоит у входа. Вова схватил подвернувшуюся под руку дворницкую фанерную лопату и пытается бить врага этой лопатой прямо в ковше. Но фанерная лопасть лопаты слишком велика, крошится об ковш. Я оттаскиваю Вову.
Возвращаюсь в класс. «Вы что, всего одно предложение сделать успели?!» – трясусь я так, что дети пугаются. «Так ведь даже пять минут не прошло», – лепечет Максимка. «Только три», – уточняет Дениска. Он успел украдкой снять свои огромные ботинки и теперь сидит в веселеньких носках с Микки Маусом.
22
«Ваш билетик!» – тычет меня сзади под ребра контролер. Я вздрагиваю, оборачиваюсь и вижу перед собой широкую улыбку в обрамлении желтых кудряшек. «Ну что? Как там сберкасса? Когда на дело?» – спрашивает Ирина Б. В руке у нее пакет с апельсинами. Я беру один и разглядываю его. Они с Ириной чем-то похожи.
23
Вот я и вспомнил про своего Божественного Валентино, взял и пошел по адресу, в его школу. Бывшее здание потребсоюза, и телефонной станции, и метеослужбы, в общем, чего там только не было, чего только нет теперь: и мормоны, и баптисты, и ООО, и ААА, и ОАЗТ, а вот лифта нет, пешком на пятнадцатый этаж иду. Пришел. Музыка. Я застеснялся входить. Вдруг, думаю, сразу танцевать заставят. Зашел. Зал паркетный. Окна огромные, и дует от них страшно. Впереди на стене – зеркала, две-три пары чего-то репетируют на паркете. Держат друг друга, как статуи. Я снял шапку, улыбаюсь, а мне навстречу идет такая ослепительная, вся обтянутая и в блестках, с прямой спиной и синими глазами. Спрашивает. А я забыл, что мне надо. Не Рудольфо же Валентино спрашивать у нее. Начинаю объяснять, сбиваюсь, помогаю себе руками. Она кивает, а я сам толком не понимаю, чего я говорю, ну чисто немое кино. «Конечно, можно записаться», – говорит. «А я, – говорю я, – до этого с другим тренером разговаривал, такой, говорю, молодой, на латиноамериканца похож». А сам думаю, он же не тренер, это же не спорт, что обо мне подумает эта небо-жительница в блестках на такой груди. Она улыбается. Говорит: «Да, это Валерий… Он сейчас на фестиваль уехал». – «А когда приедет?» – «Так, дайте подумать, – говорит, – уехал он шестнадцатого, значит, вернуться должен двадцать третьего, через неделю». – «Понятно, – говорю, – спасибо, я еще зайду». – «Заходите», – говорит и опять улыбается и сияет. Я иду вниз и думаю: «Интересно, она всегда такая, и дома такая? Нет, так не бывает никогда. Это только здесь, на работе, когда танцует. Я на работе тоже всегда лучше, подтянутый, бодрый, только что не танцую…» Остановился. Побежал снова вверх, вошел в зал, машу рукой, она подходит. «Вы сказали, он уехал шестнадцатого?» – «Да». – «Не может быть, потому что… ну, мы виделись с ним восемнадцатого». – «Нет, это невозможно, – улыбается. – Вы ошибаетесь». Вышел, жарко, расстегнулся, пошел вниз, тридцать лестничных маршей, и все время считал, шестнадцатое, восемнадцатое, нет, не может, ну я же…
24
Есть женщины, которые все время хохочут, блестят глазами и говорят: «Ну не надо!» Ирина Б. относится к такому типу. Ей нравятся апельсины. Когда она их ест, в лице ее появляется что-то кокетливо-поросячье и грубо возбуждающее. Если вы эстет, конечно.
Из ее окон виден порт, самый дальний его закуток, где режут на металл ржавые корпуса маломерных судов и поворачивается старый немецкий кран «Ганц».
25
Я, вообще-то, ждал, что произойдет дальше, кто еще появится. Так оно и случилось.
Однажды вечером после сеанса. (Показывал фильм Мурнау – «Носферату».) Я по своей привычке задержался немного в пустом зале. Мне нравится там сидеть в тишине, погасив свет. Другой мир. На стенах постеры со звездами немого кино.
Запер дверь и вышел на улицу. Дождь. Лужи светились синим, зеленым и алым. Не успел я пройти и десяти шагов, как передо мной предстал Борис Карлофф в тот самый момент, когда за его спиной нервически вспыхнула вечно неисправная синяя надпись «Аптека». Я отшатнулся. «Привет!» – сказал он, протягивая руку. Я узнал прапорщика Вову. У него действительно тяжелый лоб, глубоко посаженные глаза и выдающиеся скулы. «Есть разговор», – сказал Вова. Синяя капля висела на его крупном носу. Мы вернулись в мой павильон. Вова снял брезентовый армейский плащ. Поставил на сиденье венского стула бутылку водки. Вынул два плавленых сырка и банку камбалы в томатном соусе. Потом стал доставать из карманов деньги. Я смотрел молча. Я еще никогда не видел, чтобы кто-нибудь так долго доставал пачки с деньгами. Сложил их на сиденье стула. «Двигатель продал?» – спросил я. «Нет», – ответил Вова и разлил водку по двум пластиковым стаканчикам. Он закурил, и я пошел открыть окно. «Ну как вообще? Дела?» – спросил он. Я сказал, что дела неплохо. «А у меня плохо, – он закурил другую сигарету. – Хату продал». – «Зачем?» – «За долги». Дальше Вова рассказал мне, что после одного глупого случая из прапорщиков его поперли, и даже без всякой положенной военной пенсии. «А ведь я прослужил Родине двадцать пять лет», – Вова несколько раз, загибая пальцы, перечислил мне, где и сколько он служил. «Родина не хочет уважать мои заслуги», – сказал Вова, а потом спросил, понимаю ли я, что это значит. Я осторожно сказал, что понимаю. «Нет, ты не понимаешь!» – сказал Вова и снова рассказал мне, где и сколько он служил. Я кивал. Мы снова выпили, и Вова сказал, что я один из тех людей, которые могут его понять. Потом он рассказал мне, что после увольнения устроился водителем перегонять иномарки на Урал. «В автовозках». То есть, как я понял, это грузовики, которые везут прицеп с несколькими иномарками. На одном из перегонов Вова заснул за рулем, и машина упала в кювет. Иномарки, конечно, побились. На Вову наехали – выплачивай. Заставили продать квартиру и сказали, что в следующем месяце приедут за долгом. «А то – сам понимаешь…» – сказал он, гася окурок в пустой банке. «Они не имеют права, – сказал я. – У вас был трудовой договор?» Вова усмехнулся. «И когда отдавать?» – спросил я. Развалившись на стуле, Вова смотрел на меня, враждебно улыбаясь с сигаретой во рту. «Никогда! Не для того я хату продал, я рефку куплю и уеду отсюда к едрене фене». – «Ты что, так и ходишь с этими деньгами?» Вова кивнул. «А куда же ты дел все вещи?» – «Продал уже», – сказал Вова. Я вспомнил, что у Вовы дома стояло два холодильника. В одном горела лампочка, когда его открываешь, но он не работал, а во втором не горела. И он тоже не работал. Вова сказал, что продал оба холодильника. На запчасти. И купил на эти деньги четыре бутылки пива. Насчет кровати, тумбочки и электропаяльника я спрашивать не стал.
И вдруг, мгновенно протрезвев, что я замечал за ним уже не раз, спросил: «Можно, я поночую у тебя?» Я пожал плечами, мне не хотелось соглашаться. «Всего дней пять-шесть, до отъезда». – «Хорошо», – согласился я. Вова протянул мне руку. «Брат. Выпьем за тебя!» – сказал он, мгновенно снова окосев. «Ты один человек, знаешь какой…» Вова задумался и не придумал, какой я человек, а только снова до боли пожал мою руку, и мы допили бутылку.
26
Когда мне было девятнадцать, я был глупым, самоуверенным мальчишкой, исключенным из института за систематические пропуски. Я мог не явиться на экзамен, если на этот день у меня была назначена в парке встреча с Валентином Марковичем, самой авторитетной фигурой на музыкальной барахолке. И это выглядело для меня вполне оправданно, потому что экзамен я мог пересдать в любое время, а обещанный Валентином Марковичем сольный альбом Роджера Уотерса мог «уйти» безвозвратно.
Когда меня исключили, я сразу занялся индивидуальной трудовой деятельностью, которая начиналась каждый день в половине десятого вечера. Я торговал водкой на вокзале. Благо времена сухого закона возродили романтику бутлегерства.
Покупая модные ботинки и кожаную куртку, внешне всячески форсируя свою мужественность, в душе я был чудовищно женственен. Моя натура чисто по-девически тянулась к подонкам общества. Интуитивно я понимал, что именно эта компания способна куда скорее, чем академические дисциплины, дать моей судьбе необходимый для взлета толчок.
Уже потом я заметил, что уголовщина вообще свойственна слабым. Нигде я не встречал столько бабья в брюках, как среди приблатненных. Чего стоят одни только их песни, «шансон», вечный скулеж о жестоком прокуроре и доброй, всепрощающей мамочке. И еще эти мечты «о прекрасном» на уровне вокзальной проститутки – «а в таверне тихо плачет скрипка».
Какие-то вещи я могу себе позволить, какие-то нет. Среди тех, что не могу, на первом месте – жалость. Я не говорю о жалости к себе. Ее я вообще забыл, потому что последний раз чувствовал это остро во втором классе, когда на катке у меня отобрали коньки.
Я не говорю, что мне не жалко других. Жалко. Но я не позволяю жалости перейти во мне некую границу. Иначе она меня затопит.
В юности, когда я был влюблен, я постоянно сваливался в такую ужасную жалость ко всему человечеству и каждому человеку в отдельности, что во время этих приступов меня надо было под руки водить по улицам. Как-то я взял и отдал всю нашу ночную выручку вокзальной проститутке, на квартире которой мы держали водку, рядом с кроваткой ее двухлетней дочки. Сказал ей: купи что-нибудь ребенку. Она купила банку сухого детского питания, остальное пропила. Питание она не заваривала, и на следующий день я увидел, как его сыплет из банки в рот мой напарник Андрей. Он, кстати, и чай не заваривал, а сыпал заварку прямо в рот и жевал. Это его на зоне научили, куда он попал еще по малолетке.
Я шел домой, в крохотную квартирку, которую снимал для себя и своей девушки Зои. Проходил по длинному барачному коридору с бесконечными рядами дверей, слышал, как за ними ругаются, жарят картошку, поют пьяные. И все это казалось мне лучше, надежней и теплее, чем то, что ждет меня… Потому что я никогда не знал точно, что меня встретит за дверью, которую я отпираю. Это могла быть записка: «Пошла прогуляться». И я сидел у окна до трех часов ночи, ожидая ее возвращения, и, не дождавшись, выходил утром на улицу и просто, чтобы не сойти с ума, смотрел на нормальных людей, как они едут себе на работу.
Или в гостях у Зои могла сидеть ее подруга Лариса, статная деваха с большими еврейскими глазами, которая умела красивее всех держать сигарету и выпускать из чувственно округленного рта колечки дыма, выталкивая его равномерными короткими выдохами, от которых вздрагивала ее тугая, пышная грудь под тесной кофточкой.
Сначала я боялся ее дурного влияния на Зою. Но как это бывает с поборниками нравственности, первый же и стал жертвой этого «влияния».
Это было в тот уж совсем отчаянный вечер, когда я сидел один, слушая, как наверху соседи-пролетарии пляшут под модную музыку советской еще Прибалтики. Накануне Зоя пила шампанское с другой своей подругой, косоглазой толстушкой, бывшей одноклассницей, слушавшей Зою с раскрытым ртом. Шампанского показалось мало, и Зоя, хвалясь перед подругой моими способностями, отправила меня за второй бутылкой, потом за третьей. Возвращаясь, я услышал из-за полуприкрытой двери Зоины слова: «Да я не люблю его, понимаешь…» Постояв еще минуту у двери, я убедился, что это относилось именно ко мне. Я тогда еще не знал, что подобные слова, как правило, ничего не стоят, потому что большинство людей вообще не знает, что такое любовь, и может принимать за нее все что угодно, равно как и за ее отсутствие. «У меня болит зуб, и я тебя не люблю». «У меня новые сережки, хорошее настроение, и я тебя люблю». А тогда у меня просто ноги подкосились.