скачать книгу бесплатно
На камне сидит…
«Трудно сидеть, – гласит лагерная поговорка, – первые пятнадцать лет…».
Одна из Лехиных тетушек, а дедовых племянниц – если я чего не путаю, то ли Нина Абрамовна али Рахиль Титовна, – вела дневник. Она была хорошей девушкой и «честной» комсомолкой. Верила в партию и правительство, любила так мудро усмехавшегося в густые мужественные усы «отца всех комсомолок» и «дедушку Ленина», гордилась героическим революционным прошлым и всей своей юной душой горячо чаяла светозарного будущего. Но она любила еще и дядю. А от него надо было отказаться и гневно заклеймить его оказавшееся контрреволюционным нутро. Вот этого сделать ей никак не удавалось. И не потому, чтобы отдельно взятый дядя был ей дороже счастья трудящихся всего мира. Само собой разумеется, что нет. Но никак не могла она поверить, чтобы ее дядя Гриша, с упоением рассказывавший о конных атаках и подпольных марксистских кружках, о первых комбедах и о смертельно опасной хитрости разнообразных оппортунистов, – чтобы он тоже оказался «врагом народа». (Она чуть было не сказала «как и все», но вовремя отогнала от себя антипартийную мысль, потому что тогда получалось бы… Если «как и все», то что же: все – враги? враги – все? А те, кто не враги, совсем не все и, значит, никакой не народ? Но тогда кто же они? Бедная девочка даже покраснела над страницей дневника, с настоящим напряжением отгоняя преступные вопросы, и заносить их на бумагу, конечно же, не стала. Но их отравленный след все же испачкал невинную белизну – или красноту? – безбожной души комсомолки из сектантов). «Может, он высказал что-то неправильное лично против кого-то из руководства партии? Может, даже против самого товарища Сталина? – шевельнулось еще одно страшное предположение. – Но нет! Напротив! Разве не говорил он о той тяжелой, трагической ноше, которую несет Иосиф Виссарионович, “Коба” старших товарищей? Ведь сколько раз уже бывало, что надежные испытанные партийцы, личные его друзья, между прочим, впадали во враждебные уклоны, угрожавшие не только существованию первого в мире государства рабочих и крестьян, но будущему самой ИДЕИ! И что же было делать товарищу Сталину? Другие бы промолчали, замяли, пожалели давних друзей. Но ведь это-то и было бы преступлением перед революционной совестью! И Иосиф Виссарионович наперекор собственным простым человеческим чувствам бескомпромиссно выкорчевывал крамолу. Разве это не высшей пробы моральный героизм? И разве дядя Гриша не понимал этого, не учил этому меня, молоденькую девчонку? Нет, тут что-то не то. Какая-то ошибка. Ну, конечно же! Как я сразу не догадалась?! Ошибка, ошибка, ошибка, ошиб…»
Я не читал этого дневника. Их было много – у сыновей и племянниц, у дочерей и жен. Все они сомневались, мучились, приходили к совершенно еретическим и смертельно опасным выводам, гнали их от себя, переосмысливали и соединяли несоединимое. Я ведь уже говорил, что меня не очень-то волнуют драмы старых большевиков и даже страдания юных комсомолок. Мне интересны мои солагерники, мои современники, мой народ. Будь это «дети подворотен» или «внучки Арбата». Да хотя бы и «племянники Лубянки». Но в таких вот дневниках – их прошлое. А значит, то, без чего они не были бы теми, кем стали. Тысячи таких тетрадок, исписанных аккуратными почерками, были сожжены самими авторами или сгинули в архивах КГБ. Но дневник Лехиной тетушки сохранился, а в «хрущевскую оттепель» был опубликован и «прозвучал». Это оказалось тем естественней, что и главный персонаж этих записок не сгнил в лагерях, а остался в живых и получил реабилитацию. Комиссары и «герои Гражданской войны», их дети и внуки постепенно съезжались в Москве, делились воспоминаниями, ругали Сталина (впрочем, не все и не всегда) и потихонечку – но все громче и громче – продолжали мечтать о том, как бы социализм все же построить, но «настоящий», то есть тот, при котором лично их не сажали бы и не расстреливали. А так как, вообще-то, сажать кого-то ведь нужно, то чтобы репрессии касались одних лишь реакционеров и ретроградов – антисемитов, националистов, «религиозных фанатиков», убежденных антисоветчиков… Мало-помалу из этих разговорчиков на московских кухнях выросла новая концепция (без концепций жизнь была не в жизнь): мечта о «социализме-с-человеческим-лицом». Тогда стали популярны «югославская» и «венгерская» модели (естественно, социализма же), а потом как-то приметили, что примерно то же самое втихаря проводят в жизнь шведские социал-демократы. Ради этого завораживающего чуда шаг за шагом снимались табу с критики советской системы как таковой, со всех национализмов, кроме русского, и даже с религиозности. Разумеется, в первую голову – с респектабельного протестантства, иудаизма, мусульманства, несколько подозрительного, но освященного именем Чаадаева (которого почти никто не читал, а случайно что-то прочитавшие – не понимали, да и способны не были понять) католичества, экзотики ради – хоть с шаманизма, но, понятное дело, не с черносотенного православия, запятнавшего себя сотрудничеством с самодержавием, патриотизмом и народностью.
Наконец, мечты, кажется, начали даже сбываться, когда Дубчек взялся за реформы в Чехословакии. Кстати, во время «Пражской весны» чехи переработали в пьесу и поставили на сцене «пронзительный человеческий документ» – многострадальный дневник Лехиной тетушки. Разве здесь нечем было гордиться? Конечно, было. Нам сегодня, в нашей неприкаянности середины девяностых (или – конца тысячелетия?) порой говорят, будто беды наши и неустроенность оттого, что не смогли придти к власти люди с честными доверчивыми глазами, пронесшие через десятилетия лагерей верность своим идеалам и веру в грядущее торжество справедливости и всемирного счастья. А не пришли они к власти оттого, что не хотели, не умели, да и не могли: здоровье пошаливало и щепетильность не позволяла идти в большую политику, которая – «дело грязное». Мне кажется, это не совсем так. Более того, весьма сомневаюсь, чтобы даже в идеале им было можно доверить страну. Люди, веровавшие в «настоящий» марксизм-ленинизм без сталинщины, в «социализм-с-человеческим-лицом», в конвергенцию и помощь Запада, в «перестройку» Горбачева и Ельцина – и всякий раз обманывавшиеся, – эти люди и впредь будут искать всяческих чужеродных или доморощенных идолов для поклонения и склонять к этому нечестивому занятию народ. Они могут казаться очень честными и в каком-то смысле даже быть ими, но их ненависть к тем, кто во всех этих обольщениях никогда не видел ничего, кроме «гробов повапленных», инстинктивна и едва ли не превышает ненависти чекистов. Ведь эти последние просто выполняли свою работу и боролись с более или менее очевидным врагом. А те, кто привык в подмену знаменитого лозунга КПСС считать себя «умом, совестью и честью нашей эпохи», в сравнении со скептиками мигом теряют львиную долю своего обаяния, попадая в неприятнейшее положение «голого короля». Сознание же рушащейся в одночасье значимости собственной жизни – совершенно непереносимо. Особенно, когда весь мир рукоплещет, и только какие-то оборванцы выкрикивают роковые слова и – о, стыд и ужас! – в глубине души ты не можешь не признать их правоту.
«Где же эти “гениальные оборванцы”?» – спросят меня. – Их мало, но они есть. Иной раз они могут оказаться академиками или спившимися портными, но чаще всего – это так называемые «правильные» мужики, здравого смысла которых хватает на осознание нескольких простых вещей: что любые коммунисты – бандиты, что в коммунисты может попасть всякий («от сумы и от тюрьмы не зарекайся»), что на Западе, конечно, хорошо, как и на Юге, и на Востоке, потому что на Юге – южно, а на Западе – западно. Вот и у нас неплохо, потому что это – наше. А ежели порой становится все-таки невмоготу, то нужны не теории, а прежде всего – честные люди, которые любили бы и знали свой народ, а не негров в Африке. Если среди таких людей окажутся немцы – так ведь нам не впервой, если евреи – тоже не беда. Ну а свои – так тем лучше. А почему же нет? Почему свое надо обязательно считать третьесортным и даже чем-то постыдным? Ведь со стороны нам никто не поможет, хотя бы потому, что никогда не помогали. – Набор подобных представлений может оказаться позатейливей или попроще, но он всегда не сочетаем как с любыми социальными экспериментами, так и с протестантским по происхождению либеральным интернационалом, настойчиво норовящим оправдать всяческую левизну и причесать всех под одну гребенку. Многим это покажется, наверно, неожиданным, но кавказские, прибалтийские и даже украинские националисты в лагере никогда не уважали этаких радетелей всех народов из русских, забывавших, что вряд ли можно всерьез понимать национальное чувство соседа, хая свое собственное. В них не без резона видели подобострастно уничижающихся подпевал, в действительности вообще толком не знающих – зачем люди поют.
Лехин дед из всех видов диссидентской деятельности избрал для себя защиту крымских татар. В силу каких-то особенностей личной судьбы (то ли он воевал против них и мучался теперь угрызениями совести, то ли, напротив, вместе с ними) и потому, что права репрессированных народов должны защищать прежде всего русские. Правда, он это делал, видимо, считая русских перед всеми виноватыми, а я убежден, что пострадали русские не меньше остальных, и среди виновников нашей общей катастрофы их, пропорционально к численности населения, не только не больше, но даже меньше, чем многих других. Мне кажется, что защитой прав крымских татар, ингушей или поволжских немцев русские обязаны заниматься просто в силу своей многочисленности, культурного развития и государственного сознания – как всякий сильный должен помогать тем, кто волею судеб оказался слабее его. Григорий Костерин, как и все деды, водил своего внука в кино, на каток или в бассейн, но – в отличие от многих других – ему действительно было что рассказать, и он объяснял Лехе (и себе) свою жизнь, уча его быть честным, мужественным и правдивым, по-собачьи чутким к любой подлости и бескомпромиссно справедливым. Что может быть лучше? Одну только заповедь забыл он передать внуку: «Не сотвори себе кумира». Скорее всего потому забыл, что не знал ее сам. И еще в одном у деда с внуком были досадные расхождения: Костерин продолжал считать себя истинным коммунистом, но его же собственные новые друзья такого старомодного упрямства слегка чурались, и Смирнов марксистом стать уже не смог, хотя личную святость «ленинской гвардии» продолжал остервенело защищать.
– Я не хочу говорить о твоем деде, – сказал я Лехе, – потому что это твой дед и ты имеешь право его любить и уважать. Тем паче – есть за что, но…
– Нет, отчего же. Говори! – с некоторым даже вызовом резво откликнулся Алексей.
– Видишь ли… Это даже неважно – кто. Но неужели ты действительно думаешь, будто вся эта порода старых большевиков была такими замечательными людьми?
– Совершенно несгибаемые!
– Нет-нет, я не о том. В несгибаемость я верю. «Гвозди бы делать из этих людей…» Давно пора. Почему не делают?
– Перестань!
– Хорошо, не буду. Но как же ты можешь считать их такими умными и честными, когда они – вон что со страной устроили!
– Это не они! Это все потом!
– Ну, как же «потом», если и в 17-м году, и в Гражданскую они черт-те что выделывали!
– Только в ответ на белый террор. Знаешь, сколько честных людей ваши белые Укропы Помидорычи перевешали?
– Но это неправда. Воевать с оружием в руках в Гражданскую войну само по себе – не террор. А массовые экзекуции и пытки первыми начали именно красные. Это, можно сказать, доказано документально. Покойный Виталий Васильевич Шульгин умудрился при Советской власти на эту тему фильм снять. «Перед судом истории» называется. Я его дважды видел. Там советскому историку крыть нечем. Пыток у белых, собственно, вообще не было: вешали – и делу конец. Разве что где-нибудь на Дальнем Востоке, у барона Унгерна…
– Вот-вот! Вешали – и делу конец! Только и всего! А туда же еще – православные! Свечки ставят, кадят! А «не убий» кто сказал? Нет уж, если у человека совесть чиста – так чиста. Вот мой дед: он за всю свою жизнь ни одного человека не обидел, тем более – не убил!
От такого умопомрачительного заявления я на мгновение совершенно теряюсь и не знаю, что сказать.
– А как же он комиссаром-то был? – чувствуя, что упустил и теперь вот не понимаю чего-то очень важного, нерешительно переспрашиваю я у глашатая московского либерализма.
– Так и был, – отвечает он мне, – а почему же ему было не быть?
– Так ведь он воевал?
– Воевал!
– И в атаки ходил?
– Да. Но… – Леха уже догадывается, что, должно быть, что-то ляпнул и теперь придется выкручиваться. Только пока не сообразить, на чем же именно этот махровый энтээсовец и вообще реакционер Евдокимов решил его поймать. – Но он же командовал больше…
– То есть ты хочешь сказать, что он других посылал шашечкой махать, а сам рук в атаках не пачкал?
– Нет, но это же было не его дело. Должен же кто-то составлять план и следить за боем!
– А-а… Хорошо. Пусть так. А расстреливать в его отряде, значит, никто не расстреливал?
– Не знаю. Расстреливали, наверно. Но не он же!
– Ну, да. А пленных допрашивать красному комиссару, что же, никогда не приходилось? – уже почти кричу я.
– Приходилось, конечно.
– И что же он – после допроса – отпускал их погулять или выводил во двор и стрелял?
– Так это ж были беляки!
И тут вторично я теряю дар речи. Как это характерно! Именно, что не «белые», а – «беляки»! Это не выдумать и не сказать самому – сегодня так не говорят. Это точно переданное и такое простое словцо досталось мне сейчас от комиссара Григория Костерина, гуманиста и защитника татар, вместо девяти граммов свинца, потому что две трети века тому назад я был бы, конечно, «беляком», а его любимый внук-демократ до сих пор, оказывается, считает, что «беляки» – не люди, что это, должно быть, такие зверюшки, вроде зайцев, например, и никакие гуманизмы, ни заповеди, ни нормы морали, о которых мы спорим часами и неделями, к ним не относятся, на них не распространяются. Их можно было вешать, жечь и расстреливать, оставаясь при этом честнейшим из честных, с незамутненными глазами и искренне убежденным, что никогда в жизни не обидел и комара. Значит, все наши споры – впустую. Мы из разных цивилизаций. Мою страну затопил потоп и сжег огненный смерч. Мои родственники и друзья бежали и попали в новый мир. И вот оно – племя младое, незнакомое. Но ведь мы живы! Нас, уцелевших, многие тысячи, а может, и миллионы! И мы свидетельствуем: была на планете людей желанная наша, горькая и светло украшенная страна, был ее народ, история, культура. Нас страшно изуродовало, но полностью мы не погибли, и теперь уже нас не уничтожить! Мы вернемся домой и отстроим заново семицветные наши дворцы. А пока… Пока приходится сидеть в одной шестиметровой камере внутрилагерной тюрьмы с кем-то, кто называет себя нашим же именем: русского, демократа, антикоммуниста, но… А ведь впереди еще несколько месяцев, и надо уметь как-то жить вдвоем, чтобы не доставить дополнительной радости тем, кто нас обоих сюда посадил…
– Да, Леха… Твой дед действительно своих не предавал. – Все, что могу ответить ему я. Даже не знаю: понял ли меня он?
А мой дед… Мой дед в 39-м году был переведен в Москву, в Генеральный штаб. А через несколько месяцев арестован и отправлен в лагеря, откуда уже не вернулся. Его не растерзала озверевшая свора, как адмирала Вирена, его не расстреляла романтическая легенда «рыцарей революции» Лариса Рейснер, как Щастного. Ему «повезло». Он успел дать в их память последний салют. Но какой ценой? Ценой сомнительных сплетен за спиной, черного шепотка? А разве не платить никаких плат и все равно сгинуть – «без толку, зазря» – лучше? Пусть первыми бросят камни, кто так и сгинул. – Ох, и много же камней наберется!..
«Лагерная почта» – возвращавшиеся оттуда после смерти Сталина уже на моей памяти дальние родственники и знакомые знакомых – рассказывали, что в последний раз капитана первого ранга Владимира Вогака видели живым в 1942 году в одном из концлагерей Средней Азии. Как только это стало возможно, бывшая жена сделала запрос в «органы». Ей ответили, будто «пропал без вести». Стало быть, совершенно очевидно, что у них были достаточно точные данные об его смерти. Ведь если чекист случайно говорил правду даже по более невинному поводу, его могли бы уволить из «органов», а, может, – кто их знает? – и расстрелять. Наверно, сегодня такой запрос следовало бы повторить. Быть может, мне назвали бы пустырь в несколько квадратных километров, где среди тысяч других должны лежать и его кости. Не знаю. Мне почему-то иногда кажется, что лучше и правильнее, чтобы его могилой была вся Россия.
Бабушку тоже могли бы арестовать как «члена семьи контрреволюционера». Но я уже упоминал, что незадолго до того они с дедом развелись. Пользуясь этим, ее ученики по английскому языку и сослуживцы бывшего мужа выхлопотали «всего лишь» высылку в 24 часа из Кронштадта. Все-таки даже на Красном флоте военно-морское офицерство оставалось кастой, сохраняло традиции и чувство взаимовыручки, попросту – честь. Но Кронштадт был крепостью и базой Балтфлота, уезжать отсюда надо было немедленно. Транспорта для высылаемых, к счастью, не было. Ведь когда он бывал, конец дороги терялся в тайге и тундре за тысячами километров. Но был мороз, и «Маркизова лужа» замерзла. И вот бабушка и две ее дочери, двадцати и семнадцати лет, погрузили на сани то немногое, что еще могли спасти, и, впрягшись в постромки, повезли с острова Котлин по льду залива на материк. А потом еще надо было добираться до Ленинграда… Но жить там было негде, и пришлось ютиться по закуткам у друзей. Для вещей места уже не оставалось, и кое-что пришлось раздать знакомым – «на сохранение». Не все оказались достаточно честными. Я помню, как лет через двадцать, в конце пятидесятых, проходя по соседней улице, мама показывала мне через ярко освещенное окно второго этажа написанную маслом Мадонну итальянской работы, которая до войны была нашей… Я не знаю и знать не хочу, кто эти люди. Но навсегда благодарно запомнил несколько квадратных метров на улице Кирочной у Ирины Руфиновны Шульман, на которых мы как-то умудрялись помещаться вчетвером в мои три-четыре года, пока нам не дали пятнадцатиметровую комнату в коммунальной квартире, где нас вскоре стало пятеро. А еще я помню то, чего никогда не видел, что было за одиннадцать лет до моего рождения. Ведь я – лжесвидетель! Снег, солнце, градусов двадцать мороза и ветер в лицо. Три укутанные в поношенные пальто женские фигурки волокут по ледяным торосам глупые пожитки: книги, поломанное столетнее бюро, несколько теплых вещей, какие-то картинки, старинные фотографии… Словом, никому не нужный хлам – всего лишь память еще одного уничтоженного рода. Все дальше и дальше кронштадтский Морской собор, все ближе берег.
_______
Странно. Когда передо мной встает эта картина, я вспоминаю отнюдь не лагеря и даже не родную 36-ю зону: Пермская область, Чусовской район, почтовое отделение Копально, поселок Кучино, учреждение ВС-389/36. По какой-то прихотливой, хотя и естественной ассоциации в памяти всплывает сцена из тех времен, когда я работал взрывником в санно-тракторном поезде на Крайнем Севере. Плохо только, что прежде, чем до нее дойти, придется, боюсь, порассказать уйму всякой совершенно посторонней всячины. Но что делать! Я сам все затеял. Хорошо бы, правда, сбагрить куда-нибудь Леху… Но это уж – как получится.
Волчье солнце
Идет охота на волков…
В. Высоцкий
Было это давным-давно. В тридевятом царстве, тридесятом государстве. Среди едва ли не иного народа, хотя и говорившего по-русски. В Нарьян-Маре (очередной «Красногорск» – на сей раз по-ненецки) с десяток рабочих куковали уже недели две, разгружая за бесценок «борты» на небольшом аэродроме, вместо того чтобы за хороший северный коэффициент работать на Побережье, как им было обещано. Я уж приуныл от такой перспективы, но тут вспомнили, что я не рядовой работяга, а взрывник. К тому же – высшего разряда. Взрывники были в дефиците, и первым же вертолетом в самом начале декабря меня отправили в поселок Варандей на берегу Баренцева моря невдалеке от Новой Земли.
Лет за пять до того я в этом море аж купался. Но верст на тысячу западнее – у берегов Печенги близ норвежской границы, где далекий завиток Гольфстрима не дает замерзнуть пути на Мурман. К тому же это было в октябре, когда настоящих морозов там еще не бывает, хотя снег держится уже месяца два. Ложе небольшой бухты было усеяно крупными окатышами размером с кулак или яйцо, горловину сжимали совершенно голые, черно блестящие от морских брызг утесы и ледниковые валуны. Матовые, желто-зеленые с грязно-белой пеной по гребню валы, в устье бухты выраставшие до двух-трех крат человеческого роста, накатывались со скоростью трамбующего асфальт катка – медленно и неотвратимо, словно вулканическая лава или кипящая смола. Под них надо было поднырнуть, чтобы не быть унесенным куда-нибудь в море, к моржам и белым медведям, – и тогда тебя обжигало действительно почти как смолой. Зато, поборовшись пару минут с тысячами тонн жидкого льда, с мышцами Полярного Океана, каждый, кому хватало на это безрассудства, выходил на берег обновленный, как если бы древние боги закалили его в холодном пламени…
В Варандее все было иначе. Гавань здесь давно уже промерзла, а снега было столько, что вагончики-времянки, из которых состоял почти весь поселок, постоянно приходилось откапывать, чтобы их не замело по крыши. По поселку бродили бичи, скупавшие у барыги-завхоза «Тройной одеколон» по тройной же цене. Но самым невероятным, словно выросшим из мифологического тумана окончательно спятившего от пьянства народа, было явление «трех Граций». Какой-то безумный райкомовский секретарь, выполняя очередную разнарядку (или переврав ее в приступе белой горячки), завез в рыболовецкий колхоз далеко за Полярным кругом табун лошадей. Председатель-ненец увидал таких животных, вероятно, впервые в жизни, и понятия не имел – к чему бы их можно приспособить. Бежать с поклажей по метровому снегу и выкапывать из-под него ягель они явно не могли. В первую же зиму половина бедолаг сдохла. На второй год копыта отбросили остальные. Но ко времени моего приезда все еще оставались в живых три кобылы, являя собой живое торжество вульгарного дарвинизма, лысенковщины и учения Мичурина. Несчастные твари обросли косматой шерстью по самые бабки, нравом стали круты – что твой полярный волк! – а питаться в зимнюю пору приноровились мясными консервами. Они выбивали их из-под снега на местной свалке, разбивали копытами банки и, поблескивая в полярную ночь красными глазами вурдалаков, жадно слизывали недоеденное или протухшее содержимое. Не гнушались обгладывать и выброшенные поварами оленьи кости. Даже самые озверевшие бичи старались обходить их стороной. Если бы они продержались еще несколько лет, охотники за редкими животными в восторге обнаружили бы невесть откуда взявшуюся популяцию гибрида мамонта и саблезубого тигра. А всего-то достаточно – всепобеждающего учения и соответствующей ему организации!
От этих ужасов надо было бежать подальше и побыстрее. Да и платить за краеведческие изыскания мне никто не собирался. Поэтому я почти сразу определился в бригаду буровиков «заряжающим» взрывником и покинул лагерь. Нас было четверо. Тракторист с гусеничного чудовища, чьи сто пятьдесят лошадиных сил с натугой тянули балок (избушку на курьих ножках, только вместо ножек – полозья из двух грубо обтесанных бревен), бурильный станок, запасной дизель и сани со взрывчаткой, цистерной солярки и запасом еды. Бурила с помощником, после выхода в заданную точку на геофизическом профиле через каждые 400 метров бурившие восемнадцатиметровые скважины. И я, запихивавший в эти скважины, пока их не затянуло мгновенно промерзающим плывуном, заранее заготовленные «колбасы» из двенадцати круглых, сантиметров по сорок длиной, с продольной дырой по центру тротиловых шашек (каждая по 2,6 кг), нанизанных на двойной провод «6-ЖВ» («шесть живых») из стальных и медных нитей. «Колбасу» надо было загнать комбинацией металлических шестов на самое дно скважины, действовать следовало быстро, а потому все друг другу помогали. Наружу выводилось два конца провода, внизу подсоединенных к электродетонаторам в шашках, а наверху их оголенные контакты скручивались, чтобы детонаторы не взорвались от атмосферного электричества, и закреплялись на торчащей из снега полуметровой дощечке. Через неделю, месяц или два на профиле появлялся отряд из техников, двух с лишним десятков чернорабочих, четырех-пяти трактористов и «взрывающим» взрывником. Техники устанавливали балок с аппаратурой, рабочие на вездеходе разматывали пять «кос» (48-канальные самодельные кабели длиной в 1200 метров с остроконечными красношляпными сейсмодатчиками-«морковками» через каждые 25 метров), взрывник бежал по сорокаградусному морозу со взрывмашинкой, тремя катушками провода, кусачками и ножом так, чтобы пока вездеход проезжает шесть километров, а рабочие разматывают очередную «косу», трижды успеть подсоединиться к торчащим из снега проводам, установить контрольный сейсмодатчик, выйти на телефонную связь со станцией, сообщить туда, что «есть контакт!», получить команду и нажать кнопку – и все это через каждые 400 метров. Холодно не было. В овчинном полушубке, ватных штанах и валенках было жарко так, что нижнее белье становилось влажным от пота, и в редкие минуты перекура приходилось забираться на станцию или ложиться в снег, чтобы не застудить на штормовом ветру тело.
Но это было потом. А пока я запихивал с мрачными бурилами тротиловые «колбасы» в жижу под вечной мерзлотой, а вечерами выходил по рации на связь с руководством и выяснял результаты нашей работы. Результаты частенько бывали погаными, и руководство не стеснялось в выражениях. Но я немного разбирался в обработке результатов (несколько сезонов в Закавказье отработал, выполняя функции техника и инженера), и в конце концов проверил обоснованность претензий. Оказалось, начальство попросту кое в чем не разобралось, причем ошибка носила профессиональный характер. На очередной разнос я с цифрами в руках ответил, кроя горе-специалистов чуть ли не матом. Весь этот диалог на коротких волнах и повышенных тонах в восторге слушали все вышедшие в тот момент на связь техники и взрывники на нескольких сотнях верст арктического побережья. Начальство обиделось и пообещало после Нового года сослать меня за строптивость из «заряжающих» взрывников во «взрывающие». Физически это было, конечно, тяжелее, а заработать можно было столько же, если не меньше. Но мне давно надоели угрюмые повествования помбура о его брательнике-чекисте и жлобство бурилы. Так что я был только рад грядущему перемещению. Но скоро сказка сказывается, а жизнь на Севере хитрее любой Шахерезады.
Под Новый 1978 год на пересечении двух профилей в шестистах верстах от базового поселка съехалось три группы – мы, топографы и рабочие с техниками. По случаю праздничка прилетел списанный десантный вертолет и забрал всю компанию пить-гулять и мыться в бане в стольном граде Варандее. Однако бросать без присмотра технику в тундре все же нельзя. Поэтому в каждой группе осталось по одному-два человека – сторожить добро. К великой моей радости, я считался штрафником и, естественно, оказался одним из отверженных. Всем таким грешникам полагалась новогодняя пайка из пары яблок, апельсина, шоколадки, банки шпрот, пол-литры «Спирта этилового питьевого» (как сейчас помню – 9 руб. 09 коп.) и семисотграммового «фугаса» «Вермута красного» нарьян-марского (!) разлива – дивного напитка, на одну треть состоявшего из осадка. Но на Новый год традиция требует еще и шампанского, а шампанское завхоз предпочитал по каким-то запредельным ценам продавать пропившимся на базе работягам после баньки вместо пива. Поэтому в наше стойбище оно было отпущено из расчета бутылка на двоих. В результате я, после месяца в избушке-камере вчетвером с малоприятными бурилами предпочитавший побыть один и с огромным удовольствием слушавший под спиртяшку музыку по транзистору, сочиняя двойной венок сонетов, был вынужден без четверти полночь отправиться к соседям в поисках напарника на свое законное «Советское Шампанское». В каком-то смысле это оказалось даже к лучшему. Топограф Володя оказался парнем вполне своим, да и остальные были нормальными мужиками. Отдав должное традициям, около половины второго ночи я вернулся в свой балок и открыл тетрадку со стихами.
Но долго эстетствовать мне не пришлось. Минут через пять раздался ужасающий грохот, мой маленький уютный мирок тряхануло, словно при катастрофическом землетрясении, свет погас, печка тоже, и на моих десяти квадратных метрах тепла среди миллиардов квадратов стужи стало резко холодать. Встав после падения, я увидел картинку из фильма ужасов: в двух шагах от меня, воняя, дергалась морда какого-то грязно-зеленого чудища. Его пасть двухметровой ширины – то ли исполинского бегемота, то ли ожившего ящера – явно пыталась дотянуться до «печи жидкого топлива ?Апсны?», но солярка при толчке щедрой волной залила горелку и пламя погасло. «Балок горит пять минут», – гласит местное присловье, так что мне еще повезло. Тело образины конвульсивно дергалось за проломом в стене, из-за которой доносились злобные вопли. Я выскочил наружу.
В холодном мерцании северного сияния фантастика уступила место реальности. В мое жилище врезался вездеход, дизель которого уже глушил топограф. Все остальные ожесточенно избивали ногами мгновенно сбитого с ног водилу. Оказывается, привезенной выпивки ему показалось мало, и он решил сгонять ради бутылки спирта за триста с гаком километров в Черную. Часов шесть туда, часов шесть обратно – подумаешь! Но проехал всего лишь несколько метров и спьяну проломил мою избушку… Поражала скорость, с которой на Севере принимаются решения, особенно по части мордобоя. Когда я пришел в себя и выбрался из балка, расправа уже заканчивалась, а вездеход выдернули из стены и заглушили. На все ушло меньше минуты. Так ведь секундное промедление может стоить человеческих жизней! Хорошо, что здесь сошлось несколько санно-тракторных поездов и было где переночевать. Но это единственный раз за весь сезон. А если бы рядом никого не было и оказалась повреждена рация? Почти каждый год случалось, что в сходных ситуациях люди просто замерзали, не дождавшись помощи.
Кстати, через несколько месяцев, когда я давно работал в другом отряде, кто-то рассказал, что наскоро отремонтированный балок моих бывших сотоварищей однажды ночью все же сгорел вместе со всеми их вещами и частью денег. Сами они отделались ожогами…
На новом месте меня встретили спокойные и интеллигентные оператор с помощником, предложив поселиться на выбор: у них на станции (с трактористом сам-четвертый) или на кухне с поваром. Я выбрал последнее. Ведь кухня, она же столовая, была единственным помещением, где не было тесно – на завтрак, обед и ужин здесь должны были помещаться все 25–30 человек отряда. Печек же у повара было две, горевших, пока он стряпал, на полную мощь. Так что холодно не было. Правда, по утрам волосы примерзали к стенке балка и, проснувшись, перво-наперво надо было осторожно отодрать от нее голову. Но мы ведь знали, что едем не в Сочи!
Сержуня оказался мужиком предпенсионного возраста из бывших беспризорников и отчаянным антисоветчиком. Работал он шеф-поваром и метрдотелем в лучших ресторанах Питера, а на Север подался, чтобы лет за пять заработать повышенную пенсию – официальные его заработки были слишком малы, чтобы на обычную пенсию можно было прожить. Тем более что привычный ему стандарт жизни заметно отличался от положенного при таких же нищенских, как у него, зарплатах. Конечно, можно было наворовать большие тысячи, потом сесть (это обязательно), часть отдать родному государству, а на спасенное от конфискации обеспечить себе безбедную старость. Молодежь обычно так и поступала. Но сидеть не хотелось. И возраст не тот, и убеждения не позволяли. Это не значит, что он был кристально чист перед Богом и людьми. Сержуня рассказал мне несколько, по его мнению, «сравнительно честных» способов обеспечить себе стабильный приработок. Например, предъявить после банкета счет «лохам» за будто бы побитые хрустальные бокалы. В действительности специальный ящик с таким боем предусмотрительно хранился в подсобке. Между прочим, примерно через год, когда я был уже активистом СМОТа – Свободного Межпрофессионального Объединения Трудящихся, первого подсоветского независимого профсоюза, я узнал, что очень многие официанты прямо-таки мечтали о том, чтобы можно было без всяких ухищрений, совершенно открыто зарабатывать мало-мальски приличные деньги и спокойно спать. Ведь труд официанта во всем мире считается одним из наиболее тяжелых. Недаром из них было составлено целых две группы подпольных профсоюзов…
Все двенадцать, четырнадцать, а то и шестнадцать часов, что мы, как олени, бегали по тундре, Сержуня слушал «голоса». Нет-нет, шизофреником он не был. Из нескольких сотен работничков нашей геолого-геофизической партии у него была, быть может, наиболее устойчивая психика. Сегодня не всякий это поймет, но «голосами» в ту пору назывались западные радиостанции с вещанием по-русски – Би-Би-Си, «Немецкая волна», «Свобода» и, конечно, «Вой из Америки» (Voice of America). В крупных городах их нещадно глушили, но в Арктике об этом не было и речи. Более того, по какой-то иронии самой природы (неужели она тоже была антисоветчицей?) радиоволны распространялись здесь так хитро, что почти невозможно было поймать как раз «Маяк», «Юность» или еще какой московский официоз, а вот проклятых буржуинов было слышно без единой помехи, словно репродуктор в сельсовете. К вечеру все антисоветские новости Сержуня выучивал наизусть.
Ел он, конечно, не с нами, а пока готовил и в долгие часы переездов. Поэтому, когда в столовую врывалась злая, веселая, голодная орава из двух с лишком десятков здоровых, вымотавшихся мужиков, он забирался на свое лежбище, устроенное в двух метрах от пола на ларях с продуктами, и пересказывал оттуда услышанное за день, компенсируя так свое многочасовое одиночество. Парни с чудовищной скоростью уничтожали снедь, поблескивая на него ошалелыми глазами:
– Слушай, Сержуня! А что же ты делать будешь, когда наши власть захватят? Опять в халдеи пойдешь?
– Как что, как что? – заводился Сережа. – Я свиноферму заведу.
– Сказал тоже! «Свиноферму»… Свиньям жрать надо, а в стране кормов нет. Чем ты своих хрюшек кормить-то станешь? – в который раз предвкушая знакомый заранее ответ, подначивал кто-то из работяг.
– Как чем, как чем? – не унимался наш политинформатор. – В стране тридцать миллионов коммунистов! А свиньи человечину едят…
– Ну, ты, Сержуня, даешь… – злобно радовался рабочий класс. – А мы вот с братаном проще: возьмем по участку, так, чтобы вместе. Поставим один дом на двоих. И выкопаем пруд. Будем рыбу разводить.
– Вот тоже скажешь! А чем же вы рыбу-то кормить станете? Сеном, что ли?
– Зачем сеном? Чем-нибудь найдется…
– Чем-нибудь, чем-нибудь… Знаю я твое «чем-нибудь». Небось, ко мне за кормом прибежишь.
– А если и так, ты к тому времени жив-то будешь? Долго еще ждать-то? Что там твои «голоса» говорят?
– Буду! Буду! Я с детства себе слово дал: до ста лет доживу, лишь бы этих выблядков пережить.
Я уже слышу настойчиво пробивающийся голос оскорбленной Лехиной добродетели:
– Ты все врешь! Этого не может быть! Даже интеллигенция не вся была антисоветской! А чтобы так… Бр-р!
– То-то и оно, Леха, что те, кого ты называешь интеллигенцией, были и остались леваками. И не так уж важно, за коммунистов они или против…
– И все равно… Ты ведь противоречишь сам себе. Если эти твои бичи, хотя бы на словах, готовы людей на корм свиньям… Это же страшно! Это ведь и есть левацкая психология! «Русский бунт…
– …бессмысленный и беспощадный»? Брось, Леха, не все так просто. Перейдут ли такие вот мужички от слов к делу – это еще вопрос. До сих пор что-то не переходили. По крайней мере после Гражданской войны. А вот красная «интеллигенция» примерно так порой и поступала. Да еще и теоретически оправдывала. До самой сталинской смерти. Да и потом. Что ж ты думаешь, мужички эти так уж и не помнят, кто и как их миллионами на Колыму гнал?
– Так что же теперь, мстить? Это разве по-христиански?
– Эка ты о христианстве вдруг заговорил! Мстить, может, и скверно, да только безнаказанность еще опаснее.
– И все равно я тебе не верю.
– Не верь. Это лишний раз доказывает, что вы не знаете и боитесь народа, которым самонадеянно думаете, будто можете управлять.
– А ты – знаешь?
Я молчу, и молчание становится тягостным. Я не знаю, что тебе ответить, Леха. Все так запутанно. Конечно, я видел гораздо больше твоего и едва ли не всего твоего окружения. Но знать народ… Кто может этим похвастать? Лев Толстой? Максим Горький? Гришка Исаев, наш «пролетарист» из Самары? Борис Иванович Черных, народный учитель и крестьянский летописец? Нет, нет и нет! Каждый из них – аристократ и разночинец, рабочий и амурский казак – был уверен в своем знании, а потом оказывалось, что чудовищно ошибался. Чем же я умнее их? Лучше продолжить то, что умею: дать высказаться через себя сгусткам когда-то бывшей жизни. Тоже своего рода «голоса». И почти в клиническом смысле… Ведь они – во мне.
В феврале мы отработали профиль на забытом Богом островке Песякове и возвращались на материк – почти точно на юго-запад, в сторону Черной. Если кто-нибудь подумал, будто за работу на Песякове нам заплатили с учетом законного «островного» коэффициента 2,0, то это, конечно, не так. Начальство умело беречь народную копейку, особенно когда из этих копеек складывались рубли, по-собачьи преданно находившие дорогу в его (начальства) личный карман. Нам старались не выплачивать и «морозных» в соответствии с действительными температурами, и приходилось ежедневно запрашивать метеосводку с Амдермы, чтобы точно знать, в какие дни мороз был всего лишь ниже –35°C, а когда опускался и за –40°. Хватало и других махинаций. С каждым месяцем рабочие, да и инженеры недосчитывались процентов по 20 своих нелегких заработков. Поэтому когда «голоса» поведали о разгроме в Москве назвавшей себя «профсоюзом» компании жалобщиков во главе с Клебановым и о создании на ее базе «Независимого профсоюза» Сквирского, причем как-то вскользь мелькали знакомые мне имена петербуржцев Левки Волохонского, Володи Борисова и Коли Никитина, соответствующая политинформация нашего повара вызвала живейший интерес не только у меня, но и у многих работяг.
Но пока санно-тракторный поезд со скоростью 10 км в час приближался к материку. Стояло полнолуние, и полярную ночь освещало «волчье солнце» – пепельное свечение вокруг холодной жестокой Луны. Небо пересекали дуги северного сияния, похожие на лучи военных прожекторов, ищущих вражеский самолет. Вдруг мезенский парень Гера остановил свой, идущий первым, трактор. Встали и остальные.
– В чем дело, Гера?
– Не слышите? Чтой-то там впереди странно как-то, – его родная Мезень была сравнительно недалеко, всего лишь верст за семьсот к юго-западу, и, чувствуя себя почти местным, он намеренно простецки играл своим округлым северным говорком, – не человек и не волк. Надобно посмотреть.
Мы прислушались. Откуда-то издалека, оттуда, где должен был уже быть берег, доносился странный, какой-то нечеловеческий звук. Он был похож на далекий рев сирены на маяке или на обращенный в космос вой потерпевших крушение инопланетян. Его источник находился у нас прямо по курсу, и, постояв с минуту, мы продолжили путь. Звук нарастал, теперь в нем слышался хриплый и злобный стон или вопль затравленного зверя. Но кто это мог быть? Почему он никуда не уходит? Может, это попавший в капкан полярный волк? Иногда нам доводилось видеть их седые косматые тени раза в полтора больше обычных волков, а в Нарьян-Маре показывали чучело одной такой чудовищной твари – говорят, при жизни в нем было около 150 кг… В морозной мгле показалась черная точка на искрящемся под пепельным сиянием снегу. Она приближалась, и вот уже можно было различить высокую крепкую мачту, вокруг которой металась воплощенная ярость и отчаянье.
Мы остановились. На коротком ремешке к мачте был прикреплен трехметровый шест. Второй конец шеста через такую же ременную петлю крепился к ошейнику огромного ездового пса. Обычная упряжка состоит из пяти оленей или из четырех собак. Но этот коренник, как Белый Клык из северных рассказов Джека Лондона, мог бы и в одиночку промчать любой груз по бескрайней тундре. Его задние лапы по толщине не уступали ляжкам взрослого мужчины. Под стать им были и передние, а грудь – едва ли не шире меня самого в плечах. Из огромной пасти свешивался кровавый язык и хлопьями падала слюнная пена. Ни на одно мгновение богатырский кобель не прекращал своего дикого воя.
Кто-то бросил ему кусок хлеба и попытался подойти. Мощные челюсти клацнули дважды: на пище и через долю секунды на рукаве неосторожного. Клок бушлата остался на желтых зубах и был тут же проглочен. Маленький веселый ярославец Ванька-цыган с «деревянного» семидесятисильного трактора кинул псу полбуханки мерзлого хлеба. Она исчезла с той же скоростью, что и первый небольшой кусок.
Сцена напоминала мрачные скандинавские сказания о мировом волке Фенрире, который в конце времен должен будет пожрать богов и само солнце. Но черные карлы цверги сковали для него цепь. «Шесть сутей соединены были в ней: шум кошачьих шагов, женская борода, корни гор, медвежьи жилы, рыбье дыханье и птичья слюна». Бог битвы Тюр (не путать с Тором!) вложил в пасть Фенриру свою правую руку в знак того, что путы не принесут волку вреда, и остался без руки. «Говорят, что того же племени будет и сильнейший из волков, по имени Лунный Пес. Он пожрет все трупы всех умерших, и проглотит месяц, и обрызжет кровью все небо и воздух». Похоже, именно с ним мы и встретились под «волчьим солнцем» на берегу студеного моря. По крайней мере, я теперь знаю, как рождались мифы.
Мы топтались вокруг, не понимая, в чем тут дело. Если пес взбесился, почему хозяин его просто не пристрелил? Может, он чем-то провинился и должен теперь так метаться, пока с голоду не выбьется из сил и не проявит покорность? Может, и так. Но ничего себе педагогический приемчик!
Псу – или волку? – скормили еще пару буханок заледеневшего хлеба и тронулись в путь. Все дальше и дальше мачта с прикованным титаном, все ближе очередной геофизический профиль. И долго еще стоял в ушах вой, предупреждающий о конце мира…
До профиля оставалось еще несколько километров, когда чуть в стороне мы заметили подозрительный снежный холм. Им оказалась охотничья избушка, полностью заметенная снегом. Расчистили вход. Внутри были грубо сколоченный стол, пара скамей, кое-какая утварь, нехитрый припас и, главное, печь с доброй поленницей дров. Немного посовещавшись, решили истопить баньку. Ведь мыться нам было негде – только в Варандее на Новый год, 8 Марта и 1 Мая. За полгода полевой жизни негусто. Сказано – сделано. Расчистили дымоход и начали топить. Тем временем Сережа решил по такому случаю наготовить пельменей. В одиночку слепить две-три тысячи штук он, конечно, не мог. Пришлось всех свободных от протопки избушки посадить ему на подмогу. Двое раскатывали тесто, двое водочными стопками рубили из него кругляши. Сержуня тем временем колдовал над фаршем. По-настоящему пельмени надо делать из трех сортов мяса: говядина – за основу, свинина – для нежности, баранина – для духовитости и остроты. Шмат свинины нам как раз недавно забросили, была и говяжья полутуша. Вместо баранины взяли оленину – ее было сколько угодно. Перец, лук, чеснок, соль – и фарш готов! Но это не все. Оказывается, чтобы пельмени получились сочными, в каждый маленький пирожок надо положить по кусочку льда. Слава Богу, этого добра у нас хватало. Человек десять на зависть сибирячкам лепили пельменины и ровными белыми рядами сотни их выносили на мороз. Гора услады северных мужчин росла и росла, а о бане ничего не было слышно. Наконец, фарш кончился, и самые голодные пошли справиться у истопников о перспективах помывки.
Перспективы оказались печальными. Можно было сжечь все дрова, и еще столько, и полстолько – тепло и даже душно становилось лишь на уровне груди. Пол оставался ледяным. Но не пропадать же трудам! Очередями по пять-шесть человек в одолженных друг у друга разношенных кедах и рваных ботинках – ступать по полу босиком было невозможно – мы потянулись в нашу баньку по-черному. Раздевались по пояс, и в кальсонах, а кто и в ватных штанах пытались ощутить блаженство от парилки. Странно, но самовнушение все же действовало, и удовольствие было неподдельным, хотя, прямо скажем, слегка неполным. Куда там Высоцкому с персонажем из его знаменитой песни! Взамен истраченных дров наполнили канистру солярки, оставили в заимке крупу, соль, курево и спички – это святое! – а сами отправились пировать пельменями. Вот где был праздник! Ни разу в жизни я таких не едал, особенно, когда мы остались с поваром вдвоем и из своих закромов Сержуня вынул слегка початую бутылку спирта…
На 8 Марта нас опять обмишурили. Отряд забрался слишком далеко от базы, и гульнуть пару дней в поселке никому не дали. Еще хуже, что вертолет, забросивший нам солярку и запас еды, оказался «трезвым». В санно-тракторных поездах, естественно, действует «сухой закон». Но три-четыре раза за сезон, с конца октября по середину мая, положено дать мужичкам слегка расслабиться. Отсутствие в вертолете спиртного было расценено однозначно: чем продавать спирт и винище нам по номинальной стоимости, завхоз предпочитает от души спекульнуть этим товаром среди получивших расчет бичей в Варандее. Они девятирублевую бутылку покупали за тридцатник, а когда припирало – и за пятьдесят.
В отряде стало назревать глухое недовольство, и ко мне, как самому грамотному, потянулись мужики со своими соображениями о том, как сподручнее «качать права». Написать в прокуратуру или в терком профсоюзов (в геологии у профсоюзов именно территориальные комитеты) было отвергнуто сразу – из опыта предыдущих сезонов и других отрядов парни знали, что завхоз и начальник партии на базе проверяют все письма и адресованные «в инстанции» изымают, читают, а потом с утроенной свирепостью расправляются с жалобщиками. Кстати, вертолеты в Нарьян-Маре разгружали за бесценок именно такие штрафники. Кто-то предложил накатать все же коллективную заяву, но отправить ее в частном письме в Питер, чтобы там приятель переправил ее по назначению – авось, обычное письмо начальство вскрывать не станет! Идея понравилась, но тут обычно молчаливый ингерманландский финн Сашка глухо брякнул: «А привезут урну всухую – на выборы не пойду».
Надо сказать, что примерно через месяц партия и правительство открывали очередной балаган советских выборов. Участвовать в них полагалось всему без исключения населению Советского Союза, а потому во всякие медвежьи углы, вроде нашего, на вертолетах, вездеходах, катерах и даже, кажется, на космических ракетах доставлялись переносные урны для «исполнения гражданского долга». Так как времена сталинщины уже прошли и за легкое фрондирование давно никого не трогали, ушлое население использовало партийный предрассудок о святости отчетных цифр в своих интересах. Если у вас протекал потолок и полгода никто его не ремонтировал, если из сквера во дворе соседний овощной магазин устроил смрадную свалку и никому до этого не было дела, если вам второй год не удавалось определить ребенка в детский садик, надо было лишь найти соответствующего начальника и произнести воробьиное слово: «на выборы не приду!» Действовало оно, как заклинание, и завороженный им начальник вдруг начинал суетиться, крыша как бы сама собой чинилась, сквер расчищался, а для ребенка находилось место. Если и эти чары не помогали, значит, следовало колдовать на более высоком уровне, но при этом помнить, что любая волшба в руках неумелого ученика чародея может обернуться против него самого…
Сашкина угроза мгновенно оживила во всем отряде навыки этой странной бытовой магии. Первым откликнулся его молочный брат, высокий синеглазый, с легкой горбинкой носа красавец Юра: «И я тоже». Авторитет разудалых братьев, умудрившихся взять с собой в тундру одну на двоих полевую жену ненку Полину, обстирывавшую весь отряд, забывшую за годы жизни с геологами свой родной язык, но так и не выучившую русский, был гораздо выше моего, повара Сережи или, тем более, наших техников-инженеров. Через полчаса их поддержали все, за исключением итээровцев, которые, впрочем, морально тоже были с нами, но честно признавались, что их должности и постоянная работа не позволяют присоединиться к нам в открытую. Работяги все это прекрасно понимали и их не осуждали.
Кстати, сдержанность и интеллигентность операторов не следовало преувеличивать и путать с мягкотелостью. Много позднее, когда уже мы все вернулись на базу, однажды мне довелось видеть, как Шурик Поповский, флегматичный великан в очках, ухватил трехметровую скамью и яростно давил ею шеи двух бичей с ножами. Если бы он отпустил скамью, его зарезали бы. Если б он окончательно их придушил – судили. Но он не мучался рефлексией от невозможности логического решения этой новоявленной апории или от опасностей, поджидающих нравственное бытие его личности в случае ошибочного решения возникшей моральной проблемы. Он давил и давил двух с похмелья повредившихся рассудком тварей, словно клопов, и, пожалуй, додавил бы – они уже хрипели, – кабы подоспевший народ их не разнял.
Однако коллективный отказ от выборов был уже делом нешуточным. Это пахло политикой, а политикой занимались кудесники значительно более сильные, чем те, с которыми мы предпочли бы иметь дело. Такому протесту следовало подобрать достаточно серьезное обоснование. Решили, что пока торопиться не станем и дождемся вертолета или вездехода с урной. Если вместе с избирательными бюллетенями начальство привезет вожделенную выпивку – черт с ними, свои обиды отложим на потом. Но вот ежели со спиртом нас опять «кинут», терпеть такое издевательство рабочий класс больше не сможет и все наши каверзы разом будут приведены в действие. Для этого я должен был заранее составить письма в Смольный и во Дворец Труда, в которых наш «спиртной бунт» был бы описан так, словно дело вовсе и не в алкоголе, а прежде всего в финансовых махинациях и в неумении начальства должным образом подготовить «такое важное политическое мероприятие, как выборы». Конечно, все это было чистейшей воды демагогией, но таковы были правила игры, а обсчитывать нас действительно обсчитывали – нагло и жадно.
Полярная ночь кончалась, и на горизонте начало появляться солнце. После долгой ссылки в другое полушарие оно было шальным, словно зэк, спустя годы лагерей выбравшийся в большой город. Солнце играло с людьми и природой, то показываясь одновременно в двух противоположных сторонах света, то троясь на восходе тремя ослепительными шарами. Луна подражала ему и тоже порой двоилась, хотя знатоки говорят, будто такого быть не должно. Может, и так, но однажды мы видели и вовсе фантастическое зрелище: медленно встающие на юго-востоке и северо-западе огромные золотистые блюдца и два ущербных бледных месяца, умиравшие почти в зените на линии, перпендикулярной к двум нарождавшимся светилам. Это было уже слишком, и тундра как бы взбесилась, выпрастывая из-под снега стайки куропаток почти в руки людям, пробуждая от спячки леммингов и устраивая танцы песцов на расстоянии ружейного выстрела от санно-тракторного поезда. Но к вечеру вновь наступала тьма и частенько пуржило.
Однажды я закончил работу в двух с половиной километрах от станции, и операторы по телефону предупредили, что проедут еще 1200 метров вперед, чтобы с утра не тратить времени на переезд. Усталый, я не спеша шагал вдоль проводов к лагерю, когда ветер усилился, пошел снег, а белая гладь еще не окрепшего наста передо мной стала взметаться небольшими фонтанчиками: начиналась пурга. Пришлось прибавить шагу. С грехом пополам я прошел одну «косу» и обнаружил, что следующая спускается в небольшой овраг. За несколько месяцев работы это была чуть ли не первая неровность на гладком теле земли. Хуже, что в овраге провода оказались полностью заметены снегом и узнать направление можно было только по небольшим дощечкам у скважин с зарядами, расположенным через каждые 400 метров. Стоило сбиться на десяток метров в сторону, и единственная страховка правильности выбранного пути стала бы недоступна. Впрочем, некоторые дощечки, несмотря на их изначальную полуметровую высоту, все равно полностью заметало снегом, и для их поиска приходилось пользоваться всякими косвенными приметами. Но это в обычных условиях. А в пургу и когда мимо тебя уже не проедут ребята на вездеходе, задача резко усложнялась. Левая нога шагает чуть шире правой, и человек, идя по прямой без ориентиров, в действительности сбивается на дугу. Пришлось через каждые 10–15 шагов оглядываться и, пока еще не замело следы, сверять по ним прямизну движения.
Вот при одном из таких оглядываний я и увидал позади зеленые огоньки. Сперва я не придал им слишком большого значения – в конце концов, это могли быть и песцы. Но с каждым пройденным десятком метров огоньки приближались и начали уже обходить меня с флангов. Дело дрянь! Ведь с собой у меня были только перочинный ножик, кусачки и взрывмашинка. Ну, еще спички и несколько листков рабочего блокнота. Однако, не густо… Зеленые огоньки все приближались, и теперь уже можно было разглядеть сизые косматые тени. Полярные волки! Сомнений не осталось, но сохранилась надежда. Надежда на то, что я не сбился с пути и километра через полтора должна быть станция, а на подходе к ней волки, учуяв запах жилья, отстанут. Ветер, на мое счастье, дул навстречу. Надо продержаться. Я прибавил шагу, не желая без крайней необходимости сбиваться на бег – это могло бы только спровоцировать стаю, да и силы неплохо бы расходовать поэкономней. Во рту стало неприятно, и я на ходу закурил. «Неровен час – последняя», – мелькнула подлая мысль. – «Ну, это мы еще посмотрим», – ответил кто-то другой внутри. Сто метров, триста, пятьсот…
Но они не отставали и уже полностью замкнули вокруг меня свой колдовской круг. Что это? Завывает пурга, или вожак сзывает замешкавшихся собратьев? Я поджег блокнот и бросил огненный шар в тех, что заступили мне дорогу. Тени отпрянули. Еще несколько минут в запасе, пожалуй, есть. Но что потом? Надежда только на запах солярки, металла и людей. Пробежал метров сто, подняв на ходу обгоревший остаток блокнота. Из снега спасительным маяком торчал очередной деревянный столбик. С пути я не сбился. И то слава Богу! Но где же станция? По моим подсчетам, она должна была быть в четырехстах метрах впереди, и пурга еще не настолько разгулялась, чтобы ее совсем не было видно. Но ее не было. Кровь ударила в ноги, и по ним пробежали тысячи холодных иголок. Наверно, станция стоит наверху, на краю оврага, и снизу мне ее просто не разглядеть. Но ведь и волкам тоже. Только в отличие от меня они не знают, что совсем рядом должны быть люди. Надо пройти эти четыреста метров, пройти, продержаться, успеть. На ходу я поджег остаток бумаги, пробежал несколько десятков метров, уже не сверяя точность направления, и снова бросил вперед тщедушный факел. Тени нехотя расступились. Еще пятьдесят метров, еще, еще… Вот и последняя отметка! Но лагеря нет! Стая была уже метрах в пятнадцати от меня, когда я добежал до торчавших из снега контактных проводов. В них было последнее мое спасение. Я бросился на корточки, и тени сразу приблизились еще на пяток метров. Распутать провода! Открыть взрывмашинку! Зачистить контакты и сунуть их в гнездо «боевой линии»! Теперь нажать на кнопку и ждать еще несколько страшных секунд, пока зарядится конденсатор! Стая уже метрах в пяти. Видны оскаленные пасти и легкий пар над мордами. Еще немного – и будет последний бросок. Только бы сработало, только бы не было обрыва провода! Только бы… ВЗРЫВ!!! Комья промерзлой глины со свистом пролетели мимо головы. Один или два ударили в грудь, но боли я не почувствовал. Путь был свободен!