скачать книгу бесплатно
Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове
Валерий Николаевич Есенков
«Мой читатель, никогда не верьте никаким предсказаниям и никаким предсказателям! Ребенку, который появился на свет в городе Киеве в 1891 году, была по душе сосредоточенная, тихая, может быть, совершенно скромная, однако свободная от нестерпимых страданий, далекая от нечеловеческих зверств и жестоких катаклизмов истории, вполне счастливая жизнь. Лично я ни за что не поверю, чтобы по воле судьбы или по причине не совсем удачного расположения звезд всё перевернулось вверх дном и он слишком много страдал, был беспрестанно гоним, таинственно одинок и обрел наконец один только смертный покой. В это уродство, в это извращение поверить нельзя! Никакая, даже самая злая судьба не имела бы духу заранее приготовить ему тех нестерпимых, тех унизительных испытаний, какие обрушились на него, как никакая, даже самая злая судьба не имела бы духу заблаговременно приготовить тех нестерпимых, тех унизительных испытаний нескольким поколениям русских интеллигентов только за то, что они были и остаются интеллигентами. Это вздор! Типичный и злонамеренный вздор!..»
Валерий Есенков
Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове
Часть первая
Глава первая
Занавес поднимается
Мой читатель, никогда не верьте никаким предсказаниям и никаким предсказателям! Ребенку, который появился на свет в городе Киеве в 1891 году, была по душе сосредоточенная, тихая, может быть, совершенно скромная, однако свободная от нестерпимых страданий, далекая от нечеловеческих зверств и жестоких катаклизмов истории, вполне счастливая жизнь. Лично я ни за что не поверю, чтобы по воле судьбы или по причине не совсем удачного расположения звезд всё перевернулось вверх дном и он слишком много страдал, был беспрестанно гоним, таинственно одинок и обрел наконец один только смертный покой. В это уродство, в это извращение поверить нельзя! Никакая, даже самая злая судьба не имела бы духу заранее приготовить ему тех нестерпимых, тех унизительных испытаний, какие обрушились на него, как никакая, даже самая злая судьба не имела бы духу заблаговременно приготовить тех нестерпимых, тех унизительных испытаний нескольким поколениям русских интеллигентов только за то, что они были и остаются интеллигентами. Это вздор! Типичный и злонамеренный вздор!
На самом деле в тот год над городом Киевом, прекраснейшим в мире, светит, смеется и плещется ласковый май. Своим особенным цветом зацветают каштаны. Сирень готовит тяжелые кисти, чтобы вот-вот расцвести и разлить по всем улицам и переулкам необыкновенно-тонкий свой аромат.
Его первый стремительный выход на подмостки существования, а вместе с тем и на подмостки русской истории, происходит третьего, а по-нынешнему пятнадцатого числа месяца мая, на Воздвиженской улице, в доме под номером двадцать восемь, где квартирует молодой, подающий большие надежды доцент Афанасий Иванович и его супруга Варвара Михайловна. Восемнадцатого мая, здесь же, поблизости, в церкви Воздвижения Черного Креста, происходит крещение. Восприемником со стороны отца присутствует ординарный профессор духовной академии Николай Иванович Петров, восприемницей со стороны матери присутствует супруга священника города Орла Сергиевской кладбищенской церкви Олимпиада Ферапонтовна Булгакова. Во время обряда крещения мальчику дают прекрасное имя в честь хранителя города Киева архангела Михаила.
В жизни нет ничего замечательней детства, и всё же я не могу не сказать, что во всей литературе, русской и даже всемирной, едва ли отыщется детство более замечательной, чем детство этого мальчика, даже если благосклонный читатель припомнит колыбельное детство Николая Васильевича или немецкого писателя Гете.
Улица Воздвиженская, как и все близлежащие улицы, покрыта ровным булыжником, по которому летом шумно и весело проносятся потоки дождя, а зимой, когда они покрываются снегом и льдом, по ним ещё веселей с замирающим духом мчатся на санках как можно быстрей и всё дальше, всё дальше, до самого низа, румяные от мороза мальцы. Тротуары, напротив, выложены особенным, киевским, желтоватым, поставленным на ребро кирпичом и то и дело прерываются несколькими ступенями, чтобы удобней спускаться вниз и ещё удобней подниматься наверх.
Дом стоит высоко, чуть не на вершине крутейшей горы. Панорама, не сравнимая ни с какой другой во всем мире, открывается с этой горы. То там, то здесь мелькают строения, возвышаются белоснежные стены русских церквей, купола и кресты, однако все они, точно в море, утопают в громадном саду, который тянется без конца и без края. Сад уходит, точно живой, всё далее и далее вниз, темнеет узкими прорезями аллей, чернеет в изломах оврагов, широко раскидывает ветви каштанов, кленов и лип, сплошь покрывает прекрасные горы, которые мощной громадой своей наступают на Днепр, отвесные стены которых обрываются от террасы к террасе, ломают землю, но не в силах преградить путь всемогуществу Царского сада. Всё одолевает этот непостижимый, этот единственный сад. Великолепнейшие деревья этого сада возвышаются всюду, где находят хотя бы самую шаткую, однако всё же точку опоры. Они словно падают на Террасы. Они словно переливаются в береговые беспечные рощи. Они подступают к самой кромке шоссе, которое бежит вдоль реки. Во всем своем несравненном величии отражаются они в скользящей воде, оттого вода становится темной, и сам Днепр стремится освободиться от них, убегая течением вниз, за пороги, где Запорожская сечь, Херсонес и загадочное, вечно манящее море. На это могущество и величие жизни можно глазеть без конца, не в силах отойти от окна, можно фантазировать без конца, можно мечтать.
Ещё заманчивей, ещё загадочней в доме, сперва на Воздвиженской, а через несколько лет по Кудрявскому переулку, под номером девять, принадлежащем Вере Николаевне Петровой, дочери профессора духовной академии, крестного. Дети идут в семье один за другим, красивые девочки, крепкие мальчики, все непоседы, и в конце концов их однажды становится семеро. Отец Афанасий Иванович непременно уходит с утра, так же непременно приходит к обеду, снова уходит, возвращается к вечернему чаю, а после вечернего чая долго сидит в своем кабинете. Всё детство, и отрочество, и много поздней мальчик чаще видит отца со спины: отец что-то пишет за широким столом, часто обмакивая в чернила перо, а на столе приятнейшим рассеянным светом светит обыкновенная лампа под спокойным, полезным для глаз абажуром зеленого цвета. И так это зрелище важно, так значительно, так хорошо, что бумага, перо, просторный письменный стол и зеленая лампа вызывают горячую, ничем другим не утолимую зависть ребенка, становятся вечной мечтой и вечным символом необыкновенного счастья, как вечным символом женщины становится мама, светлая королева, царившая в доме весь день.
Начать хотя бы с того, что между ними обнаруживается, и очень рано, поразительное сходство во всем: то ли она походила на сына, то ли сын походил на неё. Оба они белокурые, глаза у них светлые, она располневшая, он тоже пока ещё пухлый. Оба живые, подвижные, так что обоим не сидится на месте, ему бы всё прыгать, скакать, ей бы всё что-нибудь делать в небольшом, но сложном хозяйстве растущей семьи. И хотя она занимается этим хозяйством весь день, то и дело рожает детей и несет все обязанности по их воспитанию, у неё ещё остается довольно энергии, чтобы в теннис сыграть гейм-другой. Она к тому же доброжелательна, с мягкой улыбкой, какая часто играет и у него на губах, и с сильным, даже несколько властным характером, какой с течением времени начинает обнаруживаться и у него. Она и воспитывает его, а следом за ним и всех младших детей согласно деятельному характеру и полученному образованию: каждому приискивает и находит занятие, чтобы без дела, упаси Бог, никто не сидел, так что её старший сын, уже юношей, начинающим понемногу освобождаться от доброжелательно-строгой опеки родителей, сочиняет по поводу её бесконечных распоряжений шуточные стишки: «Ты иди песок сыпь в яму, ты из ям песок таскай». Стишки, как видите, до крайности слабые, скорей говорящие о самостоятельном и насмешливом складе ума, чем о сверкающем даре поэта.
Главное же заключается в том, что бесконечное трудолюбие и, как обязательный его результат, довольно скромные, но всё же достаточные доходы отца вместе с веселыми легкими хлопотами очаровательной мамы создают в доме особенную атмосферу безмятежности, устойчивости, благополучия и самого доброго мира везде и во всем.
В комнатах большую часть дня сохраняется невозмутимая тишина: все заняты каким-нибудь делом, в кабинете сосредоточенно что-то пишет отец. Тишина любовная, ласковая, сладкая, в какой только и вырастают здоровые дети. Везде стоит обитая красным бархатом мебель, пестреют ковры с завитками, ласкает зрение лампа, бросая мягкий рассеянный свет, манят шкафы, плотно уставленные разнообразными книгами, разумеется, лучшими в мире.
Вдруг в соседней столовой башенным боем бьют большие часы. Ещё они не успевают умолкнуть, как в таинственной маминой спальне, куда вход категорически воспрещен, другие часы уютно и сладко играют гавот. Эти великолепные звуки, повторяясь множество раз в течение множества лет, становятся живой частью отчего дома, частью семьи, и уже совершенно представить нельзя, что когда-нибудь какая-то посторонняя сила заставит эти милые звуки замолчать навсегда.
О, нет! Эти благодатные звуки были всегда и пребудут всегда, та слышится в добром сердце ребенка, оттого что дают его чистой, невозмущенной душе покой обыкновенного счастья. Такого именно счастья, которое естественно для детей. Тогда дело, придуманное мамой для его воспитания, забывается само собой, выпадает из рук, и уже на невидимых крыльях отовсюду слетаются золотые мечты и заносят Бог весть куда, где стеклянные замки, стеклянные рыцари и вечный перезвон хрусталя.
А уже темно за окном, и в дальний угол переносят высокую лампу, и мама, светлая королева, обравши волосы и сбросивши фартук, поднимает черную крышку рояля. Наступает самый сладостный миг! Исподтишка, нередко в щель двери из детской, маленький мальчик жадно следит за каждым движением, страшась пропустить, хотя уже знает всё, что мгновенье спустя произойдет перед ним, потому что и это тоже происходит всегда: белокурая, приятно округлая, подвижная, очень живая весь день, она в этот торжественный миг затихает, долго сидит, точно пристально слушает что-то, чуть подкрашенными ресницами прикрыв светлые, почти стального цвета глаза, или медлительно перекладывает подержанные листы любимейших нот.
Он замирает и ждет.
Наконец она слабо трогает черно-белые клавиши, и тотчас вслед за движением её лаковых рук в уютную притемненную комнату входит печальный и мужественный Шопен, наполняя самый воздух гостиной пронзительной грустью. На эти, точно призывные, звуки из кабинета вскоре выходит отец, из потертого футляра извлекает свою старую скрипку, прижимает её ложе подбородком к плечу, ожидая, и вот уже, отвечая смычку, жалобно отзываются верные струны. Или красивейшим басом что-то поет. И часто, как часто она отчего-то играет из «Фауста»
Его веселят, зачаровывают то сильные, то зловещие звуки. Эти звуки куда-то влекут. Но куда же, куда?! Он только слышит распахнутой настежь душой, что они влекут к чему-то громадному, которое непременно ждет его впереди.
Только черствые, только деревянные души, только застегнутые умы не в силах понять, что единственно впечатления этого рода облагораживают податливо-мягкую душу ребенка и остаются в ней навсегда, навсегда, так что уже никогда такая душа не сможет вместить жестокое, грубое, дикое, пошлое, не испытав отвращения, не отвратившись, не попытавшись бежать, чтобы возвратиться обратно в свой естественный мир поэзии, любви, тишины.
Чему ж удивляться, читатель, что ребенку привольно и весело жить, что желание действия его непрестанно томит, что энергия нарастает в во всем его существе не по месяцам и годам, а по дням и часам, что настает вскоре время, когда эту энергию становится невозможно сдержать. Мальчик уже часами не стоит у окна, не придается слишком сладким, но туманным мечтаниям. В доме становится шумно. Что-то падает, грохочет и бьется. Сооружения из стульев появляются в разных углах. Под водительством смелого рыцаря на штурм крепости лезут младшие братья и сестры, ряды которых с каждым годом растут. Его замысловатые выдумки заражают и их, и все они любят его беззаветно, да и как же друг друга им всем не любить? И кто может им помешать? Кто осмелится запретить эти безвинные, хотя и слишком шумные игры?
Уверяю вас, что никто.
Глава вторая
Размышление о корнях
Правда, глава семьи сдержан, суров, но и добр, как подобает христианину, интеллигенту и всякому благородному человеку. Это крайне требовательный к себе, неутомимый работник. Он в совершенстве владеет древними языками, которыми нельзя не владеть и при самых малых способностях, если учишься в семинарии, так хорошо там поставлено дело по части именно языков, тем более нельзя не владеть, если окончил духовную академию, некоторое время преподавал греческий в духовном училище и возвратился преподавателем в духовную академию, в которой учился. Таким образом, это естественно и едва ли является очень заметной заслугой. Но что действительно оказывается немалой заслугой, так это владение новыми языками, немецким, французским, английским, которых в семинарии не преподают и даже не считают нужным преподавать, дабы излишним познанием не развращать молодые умы. А владение новыми, притом основными европейскими языками является громадным преимуществом в те времена, поскольку предоставляют единственную возможность следить за всеми достижениями научной и эстетической мысли Европы, как только эти достижения являются в свет, что и служит залогом действительного и глубокого просвещения. В связи с этим едва ли случайно то обстоятельство, что Афанасий Иванович владеет живым, правильным, достаточно выразительным слогом, а также много и с удовольствием пишет, главным образом в сфере избранной им специальности.
А его специальностью, причем близкой сердцу, надо заметить, становится, ещё со студенческих лет, англиканство, к которому православное духовенство относится с определенной терпимостью, поскольку англиканство, подобно православию, противополагает себя католичеству и ужасно, прямо-таки до зубовного скрежета не любит римского папу. Благодаря такой официальной позиции церковных властей открывается возможность изучать свой любимый предмет добросовестно и объективно, не приспосабливаться, не лгать, что свойственно лишь ограниченным и низким умам, но искать, исследовать истину, как свойственно сильным и благородным умам. И доказательство непредвзятости налицо: одну из его специальных работ переводят для английской печати, и Афанасий Иванович откровенно и заслуженно этим гордится.
Само собой разумеется, что такого рода спокойные, уравновешенные, добросовестные умы не падают с неба. Такие умы вырабатываются долговременными традициями семьи и неукоснительной твердостью нравственных принципов. Едва ли возможно считать совершенно случайным, тем более маловажным то обстоятельство, что Иван Авраамович, дед, многие годы служит сельским священником, наживает, как водится, мало добра, незапятнанное имя и большую семью и службу заканчивает скромным местом священника Сергиевской кладбищенской церкви в Орле. Этим положением Ивана Авраамовича неминуемо определяется будущее детей: для мальчиков – церковь, медицина, в меньшей степени юридический факультет, для девочек – супруга священника или учительница, однако последнее является уже исключением.
По этой причине не может вызывать удивления, что Афанасий Иванович заканчивает духовную семинарию, и если он заканчивает это учебное заведение блистательно и дирекцией заранее предназначается в духовную академию, то это неизбежное следствие и прочнейших семейных традиций, и прирожденных способностей, и наклонности к тихому трудолюбию. Духовная академия также заканчивается блистательно, а уже через год защищается диссертация под названием «Очерки истории методизма», за которую в высших инстанциях присваивается ученая степень магистра богословских наук. Ещё через год молодому магистру предоставляется должность доцента в той же духовной академии, в которой служит, кстати сказать, его наставник и друг, ординарный профессор Петров.
Едва ли также случайно, что Афанасий Иванович женится на девушке из того же сословия, к которому сам принадлежит по рождению, а не только по службе, поскольку женится он, тридцати одного уже года, вполне зрелым мужчиной, человеком, всесторонне обдумавшим делом, способным прокормить себя и семью.
Таким образом, молодая семья оказывается в определенной духовной среде, по рождению и воспитанию родственной ей, с обширным и разнообразным родством.
Отец Варвары Михайловны, другой дед, Михаил Васильевич Покровский, служит протоиереем Казанской церкви в Карачеве той же Орловской губернии, широко образован, даже талантлив, дает своим детям светское образование вместо духовного. Его дочь Варвара Михайловна оканчивает гимназию, а также дополнительный педагогический класс и поступает на должность преподавательницы и надзирательницы в Карачевскую прогимназию, откуда Афанасий Иванович и берет её в жены. Её братья, Михаил Михайлович и Николай Михайлович, после окончания университета становятся известными докторами в Москве. Сергей Иванович, младший брат отца, женатый на Ирине Лукиничне, служит во второй гимназии города Киева учителем пения и регентом церковного хора.
Составляется тесный, сплоченный кружок, съединенный складом духовным, интересами общими, привычками мыслить и жить, обиходом повседневного быта. В этот тесный кружок входят сослуживцы, знакомые, лечащие врачи, соседи по даче. Выворачивается ещё один пласт той культурной почвы России, которая рождает всё лучшее в ней: подвижников мысли, пастырей, ученых, философов, литераторов, медиков, юристов, актеров, всех жаждущих истины, живущих прекрасным и потому внутренне, духовно свободных людей, несмотря ни на что. Педанты и обскуранты не попадают в этот сплоченный кружок. В нем сходятся люди живой мысли, творческих интересов и устремлений. Политика мало их занимает или не занимает совсем. Они монархисты и либералы, и одно нисколько не противоречит другому, поскольку в России всё лучшее, передовое неизменно движется сверху. Идея коммунизма их не пугает, поскольку они видят в ней воплощение тысячелетних евангельских истин и возрождение тех отношений, которые уже существовали когда-то давно, в общинах первых последователей Христа. Однако никому из них не взбредает в голову несуразная мысль, чтобы коммунизм мог в ближайшее время осуществиться в России, в стране, где масса населения элементарно неграмотна, чуть не дика в смысле крайней узости кругозора, где всё ещё процветает жестокость в быту, насилие, беззаконие, пьянство, где во время эпидемий холеры убивают врачей по подозрению в том, что это они нарочно отравляют несчастный и беззащитный народ. Какой тут может быть коммунизм!
Эти интеллигентные люди видят цель и смысл своей жизни именно в том, чтобы просветить эту неуклюжую большую страну, внести в её слабо затронутые дебри семена духовности, истины, знаний и с терпением ждать, когда эти семена прорастут, да кто ещё знает, какой из этого семени вызреет плод?
Всё это свободные, независимые умы, которым чужда ограниченность в чем бы то ни было. Стало быть, не приходится удивляться, что именно в этом тесном кружке глубоко просвещенных людей рождаются книги об украинской литературе, тогда как сами слова «Украина» и «украинство» официально запрещены. Не приходится удивляться также тому, что в этом тесном кружке глубоко просвещенных людей видят в Толстом «живой укор нашему христианскому быту», поскольку темные стороны этого быта знают много лучше других, и «будителя христианской совести», а в его учении слышат отголоски «великого церковного учения», возникшего в первые века христианства, тогда как именно за это учение великий Толстой подвергается жестоким гонениям церкви.
В этом кружке собирают ценнейшие книги, великолепную коллекцию фотографий с изображений Христа, слушают музыку, посещают театр, живут честно, не поддаются искушениям дьявола ни на скупость, ни на стяжание, изучают историю, проникаются мыслью о медлительном, однако поступательном и неостановимом движении человечества, а заботятся только о том, чтобы прилично обеспечить семью.
В духовной академии Афанасий Иванович добросовестно читает свой курс, за что получает тысячу двести рублей, одно время преподает историю в институте благородных девиц, служит по иностранной цензуре, за что получает ещё тысячу двести рублей. Благодаря его скромным заработкам большая семья не ведает ни горьких лишений, ни погибельной роскоши, в особенности губительной для детей. Желать большего он почитает тяжким грехом. Настоящее не доставляет ему излишних хлопот, и он без надобности не вглядывается в него, а будущее, как всем известно, не в наших греховных руках, а в руках всемогущего Бога. И прекрасно! И незачем понапрасну себя волновать! Благодаря такому философскому взгляду на мир удается выкраивать довольно много свободного времени, и Афанасий Иванович беспрепятственно погружается в древние книги, наслаждаясь и восхищаясь великим прошедшим. Его внимание большей частью останавливает Ветхий завет. Он без устали разгадывает его глубочайшие символы, в которых алеет нетленная мудрость веков. Эта-то мудрость веков и насыщает его. Благодаря ей он спокоен, уравновешен, добропорядочен и не строг.
Глава третья
Далее следуют книги
Буйство в гостиной и в детской, которое становится необузданней день ото дня, то и дело отвлекает его ль углубленных занятий и всё чаще наводит на размышления о будущем старшего сына. Такая ничем не сдержанная энергия настораживает отца. Кем может стать сын, если ему не сидится на месте? Чрезмерная бойкость извечно приводит юное племя к порокам. Добродетель уравновешенна и спокойна, как мудрость.
Нельзя не согласиться с умным отцом, что во всякой чрезмерности таится опасность для каждого человека, для ребенка в особенности. И отец поступает разумно, решившись несколько утихомирить этот мечущийся из комнаты в комнату вихрь. Правда, этому решению несколько противоречит то обстоятельство, что Афанасий Иванович является принципиальным противником наказаний, как и всякого насилия вообще. А стремительно подрастающий сын обезоруживает всех окружающих звонким заливистым смехом, мягкостью впечатлительно-тонкой натуры, наивностью добрых ласковых глаз и в особенности такой изобретательностью молодого ума, что уследить за его бесконечными выдумками никакой возможности нет, да и занят отец, очень занят, чтобы следить.
К счастью, на помощь отцу со своим вечным безмолвием приходит традиция. Наступает пора заниматься Священной историей, как первой ступенью и надежным фундаментом всей нашей нравственной жизни, и отец вместе с сыном, а позднее и с другими детьми, читает сначала Новый, а потом и Ветхий завет, справедливо считая, что вечные истины действуют сильней и надежней, чем гибкий березовый прут.
Как прозрачны, но таинственны реченья Завета! Как поэтично и кратко повествуют они о фантастическом мире, какого нет за окном, но вперить взоры в который стократ занимательней, чем глазеть часами на днепровские дали! Прямо у нас на глазах невероятное становится натуральней и непреложней вещей, каждый день с таким равнодушием окружающих нас! Давно знакомые стены, испещренные тончайшими трещинками, старая мебель, поцарапанная и побитая при переездах и во время строительства рыцарских замков, изразцовая печь бледнеют и уплывают куда-то рядом с прелестью библейских легенд. Словно на крылья подхватывает ребенка возвышенная фантазия кочевников-иудеев. С ненасытной жадностью он внимает красочным жизнеописаниям праотцев. Завидует этим бесконечным странствиям по желтым пустыням. Участвует в завоевании Ханаана. Свершает подвиги библейских героев, которым всего на свете дороже благо народа. Жертвенность, мужество, неподкупность! Непреклонное служение истине! Непреклонное служение Богу! Ибо Бог – это истина, а истина – это Бог! Как не зародиться прекрасной мечте о геройстве, о титанической силе, о несгибаемой воле? И мечта зарождается, и грозная поступь судьбы вызывает трепет восторга и ужаса.
И слышит он:
Жил Иеффей, сын блудницы, человек своенравный и храбрый. Когда возмужали сыны Галаада, прогнали они Иеффея, и, оскорбленный, бежал Иеффей в землю Тов. Однако аммонитяне пошли войной на Израиль. Тут старейшины вспомнили Иеффея и отправились к нему. «Мы пришли, – сказали они, – чтобы ты пошел с нами и сразился с аммонитянами и был у нас начальником всех жителей галаадских». И заключили они договор, что если Иеффей одержит победу, то навсегда сохранит власть над галаадитянами. Иеффей же дал обет перед Богом в случае победы принести в жертву Богу первого человека, которого встретит по возвращении с поля сражения. И пришел Иеффей в дом свой, и дочь его вышла навстречу ему с тимпанами и ликами. И была она у него только одна. Когда Иеффей увидел её, разодрал одежду свою и сказал: «Ах, дочь моя, дочь моя, ты сразила меня… Я отверз уста мои перед Богом и не могу отречься». И она сказала отцу: «Отпусти меня на два месяца. Я пойду, взойду на горы и оплачу детство мое с подругами моими». И отпустил он её на два месяца. По прошествии двух месяцев она возвратилась к отцу своему, и он свершил над ней свой обет, который дал перед Богом.
Ещё величественней, ещё печальней звучит сказание о жизни и смерти и воскресеньи Христа. Сердце сжимается, глаза наполняют сладкие слезы. И всё, что ни слышит он в этот миг от отца своего, становится непреложной, непререкаемой истиной. Золотые речения текут в самую душу его:
«Слова мудрых, высказанные спокойно, выслушиваются лучше, нежели крик властелина между глупцами. Мудрость лучше мечей».
«Пойди к муравью, ленивец, посмотри на действия его и будь мудрым».
«Да будут во всякое время одежды твои светлы, и да не оскудеет елей на голове твоей. Наслаждайся жизнью с женой, которую любишь во все дни суетной жизни твоей и которую дал тебе Бог под солнцем на все суетные дни твои, потому что это – доля твоя в жизни и трудах твоих, какими ты трудишься под солнцем. Всё, что может рука твоя делать, по силам делай, потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости».
И ещё слышит он:
«Не убий, не укради, не лжесвидетельствуй, чти отца и матерь твою, и благо будет тебе».
Не могу особенным образом не подчеркнуть, что Афанасий Иванович превосходно исполняет свой родительский долг перед сыном. И семена его приветливых наставлений, пронизанных светлой мудростью тысячелетий, глубоко западают в открытую, чуткую душу ребенка, медленно там набухают, ожидая, когда прорасти, чтобы укорениться в ней навсегда. Ласковая и нежная по природе своей, душа мальчика становится ещё ласковей и нежней. Весь мир, всё сущее на земле представляется его детскому разуму превосходным и мудрым. Истина и справедливость торжествуют повсюду. Как же иначе? Иначе никак.
Совершенно естественно, что ему на всю жизнь остается решительно чуждой мятежная поэзия Лермонтова. Мятеж? Смятенье души? Ну, какие смятенья, какие могут быть мятежи, когда в душе его прочно царит безмятежность! Движимый не смутной жаждой познания каких-то проклятых вопросов, которые у него не возникают и не могут возникнуть после чтений отца, а живительной жаждой прекрасного, поэтического и занимательного, он выучивается читать словно бы сам собой. Во всяком случае ни он сам, и никто другой не в состоянии точно припомнить, когда и при каких обстоятельствах происходит это в жизни интеллигентного мальчика обыкновеннейшее событие. Он умеет читать, словно с этим умением так и появился на свет.
И, знаете, вещь замечательная! Освободившись от придуманного изобретательной мамой тасканья в бездонную яму очередной кучи песка и вытаскиванья из той же ямы того же песка, утомившись от беготни, он усаживается у жаром пышущей печки длиннейшим зимним вечером, когда зажигаются свечи, отец закрывается в своем кабинете, вечно неугомонная мама присаживается в кресло с романом и начинает казаться, что чтением занят весь дом. В его руках тоже раскрытая книга. Он пристраивает её на коленях, склоняет над ней свою светловолосую голову и забывает решительно всё, погрузившись в какое-то неземное блаженство.
Чтение! Мерцанье свечей! Тишина! Что бы ни говорили мне разгоряченные поклонники шумных забав, великолепней нет решительно ничего, нет ничего благотворней на свете, чем зажженные свечи, жар хорошо натопленной печки и книги, в страницах которой утопает душа!
И какое же счастье: почти с первого раза его душа погружается в «Саардамского плотника», сочиненного совершенно не известным писателем Фурманом в далеком 1849 году. Это небольшое сочинение в беллетристической форме о юном Петре, который прибыл учиться в голландский городок Саардам.
Мой ещё более юный герой так и впивается в каждое слово: «Все с особенным удовольствием глядели на статного, прекрасного молодого человека, в черных, огненных глазах которого блистали ум и благородная гордость. Сам Бландвик чуть не снял шапки, взглянув на величественную наружность своего младшего работника…»
Боже мой! Какой простой и в то же время какой возвышенный слог! И какой замечательный пример жизни для мальчугана, который ещё только приготавливает себя к настоящему вступлению в жизнь! Ах, отчего у него не черные, не огненные глаза?
По этой причине не может быть ничего удивительного, что мальчуган перечитывает «Саардамского плотника» бесчисленное множество раз, только что не выучивает его наизусть и почитает эту небольшую детскую книжицу совершенно бессмертной, посвятив ей, уже будучи взрослым, прочитавшим много куда более замечательных книг, несколько таких же простых, однако возвышенных и благодарственных слов.
Разумеется, чтение идет беспорядочно, без всякого вмешательства взрослых, как и должно в этом возрасте быть, чтобы как-нибудь ненароком не подавить, а естественно выявить истинную наклонность души. Понятно само по себе, что залпом прочитываются романы Купера и Майн Рида, потому что без чтения этих романов нормального мальчика даже представить нельзя. Ах, как он ждал, когда в его руки попадет «Следопыт»! Кажется, уже никогда ни одной книги он с такой жадностью, с таким нетерпеньем и трепетом в своей жизни не ждал!
Все-таки примечательно то, что не эти хорошие книги становятся любимы и избранны. Что ни говори, проглотив «Следопыта», «Зверобоя» и «Последнего из могикан», он не прочь представить себя Кожаным чулком или этим самым последним из могикан, побродить по девственным американским лесам или поплавать в берестяном челноке по Великим озерам. Однако в этих романах последнее слово слишком часто остается за меткими ружьями, а ему так дорога тишина, что он не переносит пальбы даже в книгах, и один из его ранних героев, чрезвычайно близкий ему, не без раздражения произнесет: «Я с детства ненавидел Фенимора Купера, Шерлока Холмса, тигров и ружейные выстрелы, Наполеона, войны и всякого рода молодецкие подвиги матроса Кошки. У меня нет к этому склонности. У меня склонность к бактериологии…»
Зато девяти всего лет он прочитывает «Мертвые души», прочитывает бессмертную поэму Николая Васильевича Гоголя-Яновского сперва как роман приключений и уже избирает её своей верной спутницей на всю дальнейшую жизнь. Замечательней, выше, прекрасней нет и не может быть ничего!
Глава четвертая
Первая гимназия
Тут, к сожалению, надвигается то печальное время, когда всякий ребенок, одаренный или вовсе бездарный, обязан получить систематическое образование, хотя бы начальное.
Интересно при этом отметить, что ни у Афанасия Ивановича, ни у Варвары Михайловны почему-то не возникает и мысли отдать старшего сына в духовную семинарию и посвятить его духовной карьере, что было бы в полнейшем согласии с семейной традицией. На это счет между ними складывается полнейшее единение мнений, как и во всех других случаях жизни. Оба они полагают необходимой светскую образованность: гимназия, университет. Далее, как благоразумные люди, они заглядывать не хотят.
И отдают Михаила сначала во Вторую гимназию, в приготовительный класс. Однако, насколько я знаю, ничего примечательного из приготовительного класса он не выносит, может быть, оттого, что нечего было из него выносить, скорей же всего оттого, что было бы странно вынести что-нибудь из приготовительного класса ребенку, восхищенному «Мертвыми душами».
Спустя ровно год, чтобы наконец по всем правилам образовать и крепить его ум, на него надевают специально заказанные по этому случаю форменную черную куртку, длинные брюки, шинель офицерского серого цвета сукна, за спину помещают рыженький ранец из оленьей, очень коротко стриженной шкурки, с пеналом, с тетрадями в цветных обложках, купленных в магазине Чернухи, с тоненькими учебниками, которые он давным-давно успел прочитать, накрывают белобрысую голову тяжелой фуражкой с сиими негнущимся верхом, околыш которой украшен огромным фигурным из фальшивого золота гербом, и, взявши за руку, отводят в гимназию, на этот раз не во Вторую, а в Первую, которая в киевском просторечии именуется Александровской и которая выстроена и продолжает стоять на Бибиковском бульваре.
Уже в Николаевском сквере, сквозь густую сочную зелень листвы, слегка начинавшей желтеть, они видит редкое по величию желтое здание и видит так, точно видит впервые. Это здание замечательно тем, что выстроено громадным покоем, и уже одним своим видом поражает его. Сто восемьдесят окон! Четыре этажа!
Впрочем, едва ли не более поражает Василий, швейцар, бывший борец, с такой широкой выпуклой атлетической грудью, что страшно смотреть на неё. Василий стоит у дверей этого необыкновенного здания в синей ливрее, расшитой серебряным галуном, в треуголке и с булавой. Все эти невиданные одежды Василий надевает только по праздничным дням, а начало учебного года как же не праздничный день даже для старейшего швейцара Первой гимназии!
Миновав этого цербера с добрым лицом, он вступает под священные своды, проходит необозримым пространством двухскатного вестибюля, поднимается по чугунным ступеням, стертым до свинцового блеска сотнями тысяч мальчишеских ног, промчавшихся сломя голову здесь, проходит сквозь белый актовый зал с парадными портретами императоров, и с двухсаженного полотна, подняв на дыбы аргамака, в треуголке же, заломленной с поля, ему улыбается Александр, покровитель гимназии, и указывает острием палаша на полки, осененные клубочками взрывов, с плотно сомкнутыми рядами, ощетиненные черной тучей штыков, стяжавшие бессмертие в Бородинском бою. Далее следует бесконечно длинный коридор, заполненный яростным шумом. Открывается высокая белая дверь кабинета, и он замирает на месте.
Инспектор Бодянский в просторном, тоже форменном сюртуке опускает на его обнаженную головенку свою коротковатую пухлую руку, что непременно проделывает с головенкой каждого вновь поступившего новичка, и с мрачнейшим видом роняет, точно посвящая его в гимназисты:
– Учись хорошо, не то съем.
После такого решительного напутствия сторож Казимир, облаченный в старенький, но аккуратного вида сюртук, отводит чистого отрока в класс.
Чистый отрок ждет в этом классе слышать и видеть необычайное, чего нигде не бывает на свете. И точно: Александровская гимназия как раз в это время переживает свой краткий блистательный век. Только что, в феврале 1901 года, умирает от раны, нанесенной Карповичем, студентом города Киева, министр просвещения Н.П.Боголепов, с такой жестокостью подавлявший студенческие волнения, что незадолго до этой мрачной кончины его личным приказом сто восемьдесят три студента города Киева были отданы солдатами в армию. Должность министра народного просвещения занимает генерал П.С.Ванновский, человек, убежденный, что школе необходимо не что-нибудь, а сердечное попечение прежде всего. В чем выражается это сердечное попечение со стороны генерала, которому нельзя в данном случае отказать в рассудительности? Это сердечное попечение выражается в том, что Александровской гимназии, единственной в городе Киеве, дается важное прав приглашать к себе профессоров университета и политехнического института.
Ответственный пост директора Александровской гимназии как раз занимает Евгений Адрианович Бессмертный, известный во всем городе Киеве математик, человек пожилых уже лет, несомненный красавец, с золотистой бородкой, всегда в превосходном, точно бы новехоньком форменном фраке, просвещенный и мягкий, не терпящий верхоглядства и кавардака, но с дипломатической ловкостью охраняющий педагогов и гимназистов от посягательства чрезвычайно любознательных местных властей, как бы охранял собственную семью и собственный дом от бандитов.
Так вот, Бессмертный без промедления использует право, данное генералом, ибо всей душой печется о процветании Первой гимназии. Он тотчас включает в программу своего учебного заведения естествознание, совершенно новый предмет, никогда не преподававшийся прежде, якобы для того, чтобы не осквернять чистоту латинизма, и преподавать этот новый предмет приглашает профессора политехнического института Добровлянского. Психологию и логику начинает преподавать профессор Челпанов, заведующий кафедрой психологии и логики в университете, позднее основавший Московский психологический институт. Впрочем, после 1906 года на смену ему из университета же приходит доцент Селиханович, в помятом, плохо вычищенном костюме, в брюках бутылками, взъерошенный и говорящий так шепеляво, что мало кому удается понять, хорошо ли доцент освоил столь трудный и важный предмет.
Несомненно, приглашение профессоров и доцентов ещё выше поднимает уровень преподавания в Первой гимназии, и прежде довольно высокий. Почти все педагоги любят свое нелегкое дело и умеют делать его. Главное же достоинство педагогов заключается в том, что все они желают России добра и мечтают чуть не из каждого вихрастого сопляка с оттопыренными тяжелой фуражкой ушами приготовить прекрасного, то есть полезного родине гражданина. Уже в те времена такого рода мечта представляется исключением из общего правила общеобразовательной школы, а позднее из учебных заведений исчезает и вовсе, как высших, так начальных и средних, в которых начинают готовить черт знает кого, но только не граждан, полезных России, и можно было бы думать, что именно эти мечтатели способны удовлетворить высокие требования своего нового ученика.
Однако, приходится констатировать с сожалением, этого не происходит. Отчего? Скорее всего оттого, что добро и благо многострадальной России педагогами понимается так, что их слово не проникает в самое сердце ученика и не согревает души, а любовь к просвещению нередко выглядит даже смешной.
Задачу свою, так сказать, задачу задач, эти искренние ревнители просвещения видят единственно в том, чтобы наполнить пустующие головы своих невинных питомцев добротным и полновесным умственным багажом. Кумиром своим они избирают ученость, знание как таковое, знание само по себе. Они полагают, что вполне образованный человек по этой причине не может не стать совершенным во всех отношениях, тем более не может не стать полезным и деятельным гражданином многострадальной России.
И все они большей частью превосходно владеют предметом, который им поручается преподавать, в старании и в добросовестности им тоже большей частью отказать невозможно, однако всем своим обликом, похожие на скоморохов и клоунов цирка, они опровергают жизненную силу собственной прекрасной идеи, будто одно образование делает нас совершенными.
Точно метеор, свалившийся с неба, влетает Субоч, преподаватель вечной латыни, этого фундаментального для человечества языка. Как рыбьи хвосты развеваются длиннейшие фалды его сюртука, сверкают стекла пенсне. Классный журнал со свистом рушится на крышку стола. За окнами класса воробьи с испуганным писком срываются с тополей. Тем временем Субоч вырывает из оттопыренного кармана крохотную книжечку, подносит её к выпуклым подслеповатым глазам, подняв высоко карандаш, точно это карающий меч, и выкликает к доске свою жертву. И если обомлевшая от полного незнания жертва плачевно молчит, а подобное безобразие приключается чаще всего, оскорбленный преступнейшим небрежением Субоч взрывается яростным монологом из одних восклицательных слов: Латинский язык! Язык Горация и Овидия! Тита Ливия и Лукреция! Цезаря и Марка Аврелия! Перед латинским языком благоговели Пушкин и Данте, Гете, Шекспир! Они знали латынь! Они знали латынь лучше, чем вы! Золотая латынь! Она вся литая! А вы! Вы над ней издеваетесь! Ваши головы начинены дешевыми мыслями! Мусором! Анекдотами! Футболом! Бильярдом! Курением! Зубоскальством! Кинематографом! Всякой белибердой! Стыдитесь! Стыдитесь! Стыдитесь!
И так часто повторяет одуревшим от его крика питомцам то, что, видимо, больше всех смертных грехов пугает его: «Не пейте! Не пейте!», что обнаглевшие с годами питомцы, посмеиваясь над ним, потихоньку поют ему вслед: «Владимир Фаддеевич! Выпьемте! Выпьемте!»
Следом за Субочем в класс прокрадывается Шульгин, кроткий старик, с белой бородкой, с синими старческими глазами, всей своей внешностью походивший на благообразного библейского патриарха. И что же? В изложении Шульгина российская словесность выглядит плоской, точно доска, примитивной и словно бы розовой, поскольку все без исключения российские литераторы оказываются прекрасны, блистательны и выше всяких похвал. Несмотря на свое ни с чем не сравнимое понимание классического наследия и самого духа искусства, кроткий старик совершенно не выносит в устах своих питомцев бессмысленных слов. От бессмысленных слов этот кроткий старик то и дело приходит в неистовство, в ярость. Лицо старика багровеет, он хватает с парты учебник и у всех на глазах разрывает пособие на клочки. Он трясет венозными старческими руками перед своим искаженным болью лицом с такой нечеловеческой силой, что громко стучат картонки крахмальных манжет. Он выкрикивает, а в исключительных случаях даже вопит:
– Вас! Именно вас! Прошу! Вас! Вон! Старый Клячин, худой, в распахнутом сюртуке, непременно небритый неделю, ни больше, ни меньше, с большим кадыком, с невидящими глазами, хрипло и резко повествует об истории стран Европы в новое время. С шипением и со стуком друг на друга нагромождаются крамольные имена Дантона, Робеспьера, Марата, Бабефа, Наполеона и вполне безобидные имена Людовика-Филиппа, Гамбетты и многих, многих менее примечательных исторических деятелей, когда-то двигавших историю вперед и назад. Негодование, происхождение которого не понимает никто, так и клокочет у бедного Клячина в горле, точно кто-то его навсегда огорчил. Совершенно забыв, что находится в классе, он нервно закуривает толстую папиросу, но тотчас забывает о ней и оскорбленным движением гасит её о ближайшую парту у всех на глазах. Тут речь его возвышается до предела возможного пафоса, точно он, лично он, он сам возвещает с той самой трибуны Конвента, с которой непреклонный диктатор бросал своих соратников под нож гильотины.
Можно ли, спрашиваю я вас, удивляться тому, что все эти гордые носители европейского просвещения не в силах возжечь священный огонь в этих юных, всегда до крайности чутких сердцах, тем более в нежном и чувствительном сердце чистого отрока, привыкшего к тишине, бою часов и звукам гавота? Да, приходится со всей ответственностью признать, что в Первой гимназии, лучшей гимназии города Киева, в юных сердцах не возжигают никакого огня. Питомцы Первой гимназии, оставаясь вполне равнодушными к мудреному европейскому просвещению, большей частью ладят отлынивать от скучных занятий, вроде маминого тасканья в яму песка, для чего бессчетные поколения школьников изобретают такое же бессчетное множество надежнейших способов. Вам, читатель, они, должно быть, тоже известны со школьной скамьи. Неблагодарные гимназисты на задних партах поигрывают в железку во время особенно томительных или громокипящих уроков, всласть зачитываются похождениями знаменитого американского сыщика Картера, а кое-кто просто-напросто витает в беспредметных мечтах. Что делать, юность и педагогика, даже самая лучшая, чрезвычайно редко бывают в ладу, если вообще когда-нибудь способны поладить между собой. Так устроена жизнь, не станем понапрасну пенять на неё.
Как поступают в таких случаях педагоги? В таких случаях педагоги поступают однообразно во все времена. Прежде всего они выходят из себя при малейших признаках невнимания и непослушания. Затем сыплют в дневник единицы, как розги, поскольку розги уже негуманны. Ах, вам мало и единиц? Они негодуют по поводу каждой прорехи в ваших познаниях, обнаруженной во время пытки ответом у классной доски, поскольку ни в одной педагогической голове не укладывается, как это в столь славно возведенном храме святой и пресветлой премудрости, призванной ковать из этих болванов полезнейших граждан России, можно зевать, носиться по коридорам, так что сыплются искры из глаз, в железку играть и читать какого-то паршивого Картера.
Ах, вам и этого мало? В таком случае для экстренной помощи невольникам просвещения и выковывания из болванов того и сего приставляется толпа надзирателей, среди которых самым ненавистным оказывается чересчур исполнительный педель Максим, с железными, как клещи, руками, с волосами чернейшими и густейшими, как сапожная щетка, с военной медалью, размерами походившей на колесо.
Инспектор, он же историк, Бодянский самолично встречает юное племя каждое утро при входе, и упаси Господь представителя этого племени опоздать. Опоздавших птенцов инспектор, он же историк, ненавидит всем сердцем, презирает и обрушивает на них наказания. В особенности тяжко приходится от Бодянского приходится малышам, которые опаздывают много чаще других, имея безобразный обычай по дороге от дома к гимназии глазеть во все стороны и даже вставать столбом по всякому вздорному случаю, разинувши рот. Вот заартачилась лошадь ломового извозчика. Вот солдаты строем прошли. Вот прыгает воробей. Помилуйте, да как же тут не застыть, не воззриться и не опоздать! Этих уважительнейших в мире причин не способно понять только очень жестокое сердце, а доброе сердце Бодянского принадлежит, без сомнения, к самым жестоким. Опоздавших мальцов инспектор, он же историк, таскает за ухо и страшным голосом говорит:
– Опять опоздал, мизерабль! Становись в угол и думай о своей горькой судьбе!
В сущности, каждому школьнику, кроме, конечно, несчастных отличников, ежеминутно приходится думать о своей действительно несладкой судьбе. О нет, учеба не сахар! Сами судите: надзиратели, как натасканные ищейки, охотятся за гимназистами и малейшее отступление от писаных и неписаных правил доводят до сведения Бодянского, Бодянский же без промедления распределяет кары земные согласно заведенному распорядку. Кары такие, принимая порядок их возрастания. Оставление на час или два без обеда, что означает ни с чем не сравнимую скуку сиденья в пустом классе без права и на минуту покинуть его. Четверка по поведению. Вызов родителей. Временное исключение из гимназии. Исключение с правом дальнейшего продолжения курса в прочих учебных заведениях обширной империи. Наконец исключение с волчьим билетом, то есть без права где бы то ни было закончить среднюю школу.
Омерзительная система! Невозможно воспитать полезного гражданина в ребенке, который каждую минуту оборачивается назад и трясется от страха четверки по поведению, вызовов быстрых на розги родителей и исключений. Впрочем, справедливости ради надо сказать, что директор Бессмертный исключил с волчьим билетом, кажется, только одного гимназиста. Однако перспектива получить этот самый волчий билет постоянно витает над всеми, кто не умеет приклеиться к парте и просидеть истуканом целый урок.
Совершенно естественно, что педагоги и надзиратели не пользуются никаким уважением со стороны своих поднадзорных будущих граждан России, и задорная юность дает им нелестные прозвища, вроде Нюхательного табака или Дыни. Натурально, одними прозвищами дело отнюдь не кончается. Задорная юность ведет с притеснителями непрестанную и удивительно изобретательную войну. Свидетели, например, вспоминают такую историю. Однажды целый выпуск, будто бы в знак своей особой признательности, приглашает педеля Максима с железными руками на увеселительную прогулку, на самом же деле, естественно, для того, чтобы выкупать ненавистного ябедника вместе с его громадной медалью в весенних, очень ещё прохладных водах Днепра.
Эта забавная история имеет и другой вариант. Гимназистам всё запрещалось, запрещалось им и кататься на лодках, а хитрый Максим как-то особенно ловко выслеживал их. Кому это может понравиться? Понятно, что никому. И тогда старшеклассники, чтобы отучить его от шпионства, выкупали Максима в Днепре, после чего слежку пришедший в разум Максим прекратил.
Как бы там ни было, эту занимательную историю решительно никто не собирается хранить в строгой тайне, и вот несколько поколений задиристых шалопаев, завидев Максима, громким шепотом поет ему вслед: «Максим-с, холодна ли вода в Днепре-с?»
Да, нельзя не признать, гимназисты Первой гимназии умеют шутить!
И что же старший сын Афанасия Ивановича и Варвары Михайловны? Каково-то ему? А таково-то, что скверно ему! После безмятежности и покоя, которые он вкушал первые, нежнейшие, важнейшие в жизни девять лет, на него сваливается, как горный обвал, шум, беготня, всевозможные оплеухи и «груши», возмущенные крики наставников и вечный, возмутительно подлый страх наказания, в сущности, никогда не известно, за что?! Извольте в такой обстановке хорошо успевать! Сидя у печки, пышущей жаром, зачитывая до дыр своего изумительного «Саардамского плотника», слушая Ветхий и Новый завет, который читает ему спокойным добрым голосом умный отец, мечтает он о значительном, вечном, может быть, даже бессмертном. И что же? А то, что вместо значительного, бессмертного, вечного ему суют в нос вседневную дребедень о каких-то гамбеттах и сыплют единицы в дневник.