![Железный занавес. Подавление Восточной Европы (1944–1956)](/covers/71257366.jpg)
Полная версия:
Железный занавес. Подавление Восточной Европы (1944–1956)
О том же говорил мне и некий поляк: «Мы ничуть не сомневались в них – ведь они освободили нас»[110]. И все-таки даже те, кто радовался наиболее бурно, не могли отрицать того факта, что армия победителей оставляла за собой пустыню. Описывая случившееся, многие упоминали о «новом монгольском нашествии», используя лексику, пропитанную ксенофобией. Об «азиатских ордах» писал, в частности, Джордж Кеннан[111]. Венгерский романист Шандор Мараи также рассуждает о «принципиально иной человеческой расе, чьи рефлексы и позывы совершенно непонятны»[112]. Наконец, Джон Лукач тоже вспоминает «смуглые и круглые монгольские лица с узкими глазами, холодными и враждебными»[113].
Отчасти советские солдаты казались чужими из-за того, что к жителям Восточной Европы они относились с огромным подозрением, а здешнее материальное изобилие ввергало их в шок. С самой революции 1917 года русским рассказывали о бедности, нищете и безработице при капитализме, а также о превосходстве их новой системы. Но даже в Восточной Польше, которая в то время была одной из беднейших частей Европы, они обнаружили, что у самых простых крестьян есть несколько кур, пара коров и как минимум один комплект одежды на смену. В крошечных провинциальных городках они увидели каменные церкви, мощеные улицы, людей на велосипедах, в России все еще очень редких. Они нашли фермы с крепкими амбарами и сараями, а также прекрасно обработанные ряды посевов. В сравнении с отчаянной бедностью, раскисшими дорогами и убогими деревянными избами сельской России все это казалось изобилием.
Входя в церкви Кёнигсберга, квартиры Будапешта и дома Берлина, где «фашистки» жили в невероятной, по их мнению, роскоши, венчаемой электрическими люстрами и настоящими унитазами, они испытывали оцепенение: «Перед глазами наших солдат стояли двухэтажные загородные коттеджи, оснащенные электричеством, газом, ванными комнатами и ухоженными садиками. Наши люди видели буржуазные виллы Берлина, немыслимое для них роскошество замков, поместий и усадеб. И тысячи солдат, проходя по Германии, задавались одним и тем же угрюмым вопросом: почему они пошли на нас? чего они хотели?»[114]
Они пытались разобраться в этом. Некий политработник писал в Москву: «Все это – кулацкое сельское хозяйство, основанное на эксплуатации наемного труда. Вот почему все здесь такое красивое и богатое. И когда наш красноармеец, в особенности незрелый в политическом отношении и не изживший мелкобуржуазные взгляды, невольно сравнивает свой колхоз с германской фермой, он выбирает германскую ферму. Даже среди офицеров находятся те, кто восхищается неметчиной»[115]. Согласно другому объяснению, немецкие богатства основывались на воровстве: «Увидев все это, начинаешь понимать, что Гитлер ограбил всю Европу, чтобы порадовать своих фрицев, – говорилось в солдатском письме домой. – Их овцы гораздо лучше наших, а их магазины завалены товарами со всех фабрик Европы. Но очень скоро все эти товары появятся и на советских магазинных полках – как наши трофеи»[116].
Поэтому они тоже крали – в порядке компенсации. Спиртное, женское белье, мебель, посуда, велосипеды, постельные принадлежности массово вывозились отовсюду – из Польши, Венгрии, Чехословакии, Германии, других стран. Почти мифической ценностью в глазах русских обладали наручные часы; солдат мог разгуливать по улицам, нацепив на запястье сразу дюжину. Известную фотографию, на которой советский солдат водружает знамя Победы над Рейхстагом, пришлось подретушировать, чтобы удалить часы с обеих рук молодого героя[117]. В Будапеште одержимость красноармейцев часами стала частью городского фольклора, отражающей местное восприятие Красной армии. Спустя несколько месяцев после завершения войны в одном из будапештских кинотеатров показывали кинохронику, посвященную Ялтинской конференции. Когда президент Рузвельт, разговаривая со Сталиным, поднял руку, в зале закричали: «Береги часы!»[118] То же самое наблюдалось и в Польше, где на протяжении многих лет дети, играя в советских солдат, кричали друг другу: «Давай часы!»[119] А в любимый телесериал польских подростков, снятый в конце 1960-х годов, попал эпизод, в котором советские и польские солдаты, квартирующие в брошенных немецких зданиях, собирают огромную коллекцию часов[120].
Хищения и грабежи оказались предвестниками того горького разочарования, которое обрушилось на людей, столь горячо ожидавших прибытия советских войск. Мараи рассказывает о старике, «почтеннейшем патриархе», который, торжественно встречая первого советского солдата, признался ему, что он – иудей: «Русский ухмыльнулся, снял с шеи автомат и по русской традиции расцеловал хозяина в обе щеки. Сказав, что он тоже еврей, солдат стиснул руку старика в долгом и искреннем рукопожатии. Затем он вновь нацепил автомат на шею и приказал старику и всей его семье встать с поднятыми руками лицом к стене… Потом красноармеец неторопливо и спокойно обобрал все семейство»[121].
Некоторых советских солдат подобное поведение возмущало. Через много лет после войны Василий Гроссман говорил дочери, что, преодолев советскую границу, Красная армия «изменилась к худшему». Как-то ночью, вспоминал писатель, он ночевал в немецком доме в компании нескольких солдат и полковника «с добрым русским лицом», утомленным до изнеможения: «Всю ночь из комнаты, где расположился офицер, доносился шум. Ранним утром он, не попрощавшись, уехал. Вы вошли в комнату; там был полнейший беспорядок – полковник опустошил все шкафы и полки как самый настоящий грабитель»[122].
То, что невозможно было украсть, зачастую уничтожалось. Уличные бои в Берлине и Будапеште постоянно влекли за собой то, что сейчас назвали бы сопутствующим ущербом, но Красная армия нередко разрушала здания без всякой цели. В Гнезно, колыбели польского христианства, советские танки намеренно уничтожили тысячелетний собор, не имевший никакого военного значения. На фотографиях, сделанных в то время (и спрятанных на семьдесят лет), видно, как выстроившиеся на городской площади танки бессмысленно расстреливают древний памятник[123]. Заняв город Бреслау, советские солдаты умышленно подожгли старый городской центр, спалив бесценное собрание книг университетской библиотеки, городской музей и несколько церквей[124].
Грабежи и опустошение продолжались на протяжении многих месяцев, постепенно приобретя официальную форму «репараций». Но и неофициальное расхищение чужого имущества также шло своим чередом. Даже в конце 1946 года власти Восточной Германии жаловались на то, что советские офицеры в Саксонии, заселяясь в частные дома, требовали украшать их мебелью, картинами и фарфором из государственных музеев, причем, покидая места службы, они нередко забирали ценные вещи с собой. Владелец одного из замков неподалеку от Рейхенбаха сетовал на то, что он лишился стола (стоимостью в 4000 довоенных марок), трех ковров (11 500 марок), комода в стиле рококо (18 000 марок) и письменного стола из красного дерева (5000 марок). Никаких сведений о возвращении ему этих вещей не имеется[125].
Еще более ужасающими и существенными в политическом отношении были жестокие преследования гражданского населения, начавшиеся задолго до завоевания Берлина. Их первые вспышки наблюдались после пересечения красноармейцами границ Польши, еще более явными они сделались в Венгрии, достигнув пика в Германии. Всем, кто сталкивался с советскими солдатами близко, казалось, что их просто одолевает жажда мести. Смерть друзей, жен и детей, сожженные деревни, массовые захоронения, оставленные немцами в России, – все это ввергало их в настоящее неистовство. Гроссман однажды видел колонну из сотен советских детей, пешком идущих в Россию из немецкого плена. Советские солдаты и офицеры застыли вдоль шоссе, пристально всматриваясь в детские лица. Все эти люди были отцами, чьих сыновей и дочерей насильственно вывезли в Германию. «Полковник с потемневшим и мрачным лицом напряженно стоял здесь несколько часов, вглядываясь в толпу. Затем офицер вернулся в машину – он не нашел своего сына»[126]. Красноармейцев выводили из себя и собственные командиры, их бессердечная тактика, постоянное использование угроз и агентов-осведомителей, гигантские потери. Историк Кэтрин Мерридейл, которая беседовала с сотнями ветеранов, подтверждает, что они очень часто высказывали политически мотивированное недовольство: «Сознательно или нет, но со временем красноармейцы давали выход гневу, который накапливался десятилетиями государственного гнета и повсеместного насилия»[127].
На вновь оккупированных территориях главными жертвами этой ярости становились женщины. Вне зависимости от возраста любую из них могли изнасиловать, а иногда и убить. Александр Солженицын, позже ставший наиболее известным летописцем ГУЛАГа, в 1945 году вместе с Красной армией вступил в Восточную Пруссию, запечатлев в стихах пережитые здесь сцены ужаса:
Чей-то стон стеной ослаблен:Мать – не насмерть. На матрасе,Рота, взвод ли побывал —Дочь-девчонка наповал.Сведено к словам простым:Не забудем! Не простим!Кровь за кровь и зуб за зуб!Девку – в бабу, бабу – в труп[128].Подобные акты мести зачастую не имели никакого отношения к политике и отнюдь не всегда направлялись на немцев или коллаборационистов. Гроссман писал: «Советские девушки, освобожденные из нацистских лагерей, теперь вынуждены много страдать. Вечером одна из них спряталась в нашей корреспондентской комнате. Ночью всех разбудили ужасные крики: один из журналистов не смог справиться с искушением». В мемуарах Льва Копелева, в те годы политработника Красной армии, упоминается о судьбе русской девушки, которую сначала принудительно отправили в Германию, а потом ошибочно приняли за немку: «Несколько русских девушек, угнанных на работу в Германию, стали официантками в штабной столовой… – Одна из них, – рассказчик говорил тоскливо-подробно, – такая красивая, молодая, веселая, волосы – чистое золото и на спину локонами спущены, знаете, как у полек и у немок. Шли какие-то солдаты, пьяные, что ли… Гля, фрицыха, сука… и шарах с автомата поперек спины. И часа не прожила. Все плакала: за что? Ведь уже маме написала, что скоро приедет»[129].
Иногда жертвами надругательств становились угнанные в Германию работницы-польки, которым не посчастливилось – оказались на пути у красноармейцев. «В это время сзади неистовый женский вопль. В тот пакгауз, куда сгружаемся мы, вбегает девушка: большая светло-русая коса растрепана, платье разорвано на груди. Кричит пронзительно: „Я полька… Я полька, Иезус Мария… Я полька!“ За ней гонятся два танкиста. Оба в ребристых черных шлемах. Один – широконосый, скуластый, губатый – злобно пьян». Когда Копелев попытался вмешаться – теоретически насилие над женщинами наказывалось расстрелом на месте, военнослужащие недовольно бурчали: «Вот они, командиры, за немку своего убить хочет!»[130] Сходным образом его укоряли и в тот момент, когда солдат застрелил слабоумную немецкую старуху, заподозрив в ней шпионку: «Ну чего ты, чего ты? Неужели из-за поганой немки на своих бросаться будешь?»[131]
Изнасилования и террор ужасали местных коммунистов, которые немедленно поняли, насколько дурно творимые освободителями безобразия скажутся на них. Официально изнасилования приписывались «диверсантам, переодетым в советскую форму». В частном порядке местные коммунисты не раз обращались к властям, настоятельно прося взять ситуацию под контроль. В феврале 1945 года офицер польской службы безопасности в письме одному из высокопоставленных пропагандистов польской армии сетовал: отношение советских войск к польскому населению таково, что оно «наносит вред польско-советской дружбе и разрушает чувство признательности, испытываемое жителями Познани к освободителям… Изнасилования женщин стали повсеместным явлением, причем иногда они совершаются на глазах родителей или мужей. Еще более часты случаи, когда военнослужащие, обычно молодые офицеры, вынуждают женщин следовать в казармы (например, под предлогом оказания помощи раненым) и набрасываются на них там»[132].
Другие коммунисты предпочитали отрицать очевидные факты. Венгр, в молодости состоявший в коммунистической партии, рассказывал, что он ничего не знал об изнасилованиях: «В нашем семейном кругу принято было говорить, что все это нацистская чушь… Мы тогда еще были убеждены, что советские солдаты – это новые люди». Со временем, однако, выяснилось, что «новые люди» не оправдывают ожиданий. Однажды этому человеку выпало опекать группу молодых русских: «По ночам они вылезали через окна и отправлялись куда-нибудь выпить или подцепить шлюх. Нас это очень задевало. Мы, конечно, их не укоряли, но о поведении гостей было хорошо известно»[133].
Кого-то из коммунистов творимые солдатами беззакония касались лично. Роберт Бялек, один из немногих коммунистов-подпольщиков в тогда немецком Бреслау, вернувшись домой после первой торжественной встречи с советским комендантом города, – как коммунист, он хотел предложить освободителям свое содействие, – обнаружил, что его жену изнасиловали. Для него произошедшее стало колоссальным потрясением: «Животные инстинкты двух советских рядовых разбили мой мир вдребезги; прежде это не смогли сделать ни нацистские пытки, ни жесточайшие преследования». «Я хотел бы, – писал он в отчаянии, – быть, как и многие мои друзья, погребенным под руинами этого города»[134].
Довольно часто и вполне справедливо отмечалось, что эта волна сексуального насилия никем не планировалась, ни в Германии, ни где-либо еще, и что нет никаких документов, «предписывающих» подобного рода действия[135]. В то же время истиной является и то, что, как свидетельствуют Солженицын и Копелев, армейское начальство не проявляло особой заинтересованности в предотвращении безобразий, а на изнасилования и немотивированные убийства явно смотрело сквозь пальцы, особенно в начале оккупации. Хотя разбирательство подобных дел было в компетенции командиров на местах, безразличие к ним шло с самого верха. Когда югославский коммунист Милован Джилас пожаловался Сталину на поведение красноармейцев, советский вождь искренне удивился тому, как он, писатель, «может не понимать, что солдат, на протяжении тысяч километров видевший только кровь, огонь и смерть, имеет право позабавиться с женщиной или поживиться безделушкой»[136].
Подобный подход поощрялся советской пропагандой, которая на завершающем этапе наступления на Берлин стала особенно кровожадной, а также подстегивался желанием унизить немецких мужчин. «Не считайте дни и не считайте километры. Считайте только убитых вами немцев, – писал военный корреспондент в статье, широко читаемой и часто цитируемой после февраля 1945 года. – Убей немца! – взывает ваша мать. Убей немца! – взывает русская земля»[137].
Но даже если грабежи, насилия и убийства и не были частью какого-то политического плана, на практике они оказали глубочайшее и долгосрочное политическое воздействие на все территории, занятые Красной армией. С одной стороны, массовый террор заставлял людей сомневаться в правомерности советского правления и с подозрением относиться к коммунистической пропаганде и марксистской идеологии. С другой стороны, насилие, и в особенности сексуальное насилие, повергало в ужас, причем как женщин, так и мужчин. Красная армия представала жестокой, могущественной и неудержимой силой. Мужчины не могли защитить своих женщин; женщины не могли защитить себя; никто не мог защитить своих детей или свою собственность. Охвативший людей страх нельзя было обсуждать открыто, а комментарии, которые давали власти по этому поводу, обычно были уклончивыми. В феврале 1945 года в Венгрии Будапештский национальный комитет неожиданно отменил запрет на аборты, не объясняя, почему это было сделано. В январе 1946 года венгерский министр социального обеспечения подписал следующее распоряжение: «В результате военных действий и сопровождавшего их хаоса в стране появилось множество детей, родные которых не желают о них заботиться… В этой связи детским домам предписывается не препятствовать зачислению в разряд сирот всех детей, родившихся в интервале от 9 до 18 месяцев после освобождения»[138].
Даже личные рассказы на эту тему зачастую сухи и поверхностны. А что тут, собственно, можно было сказать? Много лет спустя обычно красноречивый пастор из Восточной Германии, который был ребенком во время советского вторжения, запинался, делясь своими воспоминаниями: «Пришли русские – и начались изнасилования. Это было что-то немыслимое. Это невозможно забыть… Одни женщины попрятались, но они хватали других… Все это было ужасно, но в то же время оставалось чувство облегчения оттого, что мы сумели выжить. Меня мучило это противоречие»[139].
Массовые изнасилования в оккупированной Советским Союзом части Европы публично и гласно обсуждались лишь однажды. В ноябре 1948 года власти Восточной Германии организовали общественные дебаты на эту тему в берлинском Доме советской культуры. Встречу готовил журналист Рудольф Херрнштадт, в то время редактор берлинской городской газеты Berliner Zeitung, а позже главный редактор главной партийной газеты Neues Deutschland. Поводом послужила написанная им статья под заголовком «О русских и о нас». Обсуждение привлекло огромное количество людей: Neues Deutschland позже отмечала, что зал оказался «слишком мал для серьезного разговора».
Дискуссию открыл сам Херрнштадт, повторив основные идеи своей статьи, чуть ранее перепечатанной в официальной прессе. Он заявил, что Германия «не смогла бы преодолеть нынешние трудности без огромной помощи со стороны Советского Союза», и категорически отверг сетования общественности на неподобающее поведение Красной армии. Он насмехался над рассказами о том, как «у шурина украли велосипед, хотя тот всю жизнь голосовал за коммунистов». Могла ли Советская армия догадаться о том, что этот человек коммунист? Почему тогда он не воевал против нацистов плечом к плечу с красноармейцами? И по какой причине, наконец, весь рабочий класс Германии смиренно стоял в сторонке, дожидаясь, пока его спасут?
Дискуссия продолжалась четыре часа, и конца ей не было видно. Но по мере того как за окном темнело, фокус обсуждения постепенно сместился с проблемы украденных велосипедов на другие сюжеты. С места встала женщина, которая заявила: «Многим из нас пришлось пережить нечто такое, что не могло не сказаться на нашем отношении к Красной армии». Продолжая использовать эвфемизмы, она говорила о «страхе и недоверии», с которыми теперь воспринимает любого человека в советской военной форме. Читая стенограмму обсуждения, сразу же ловишь себя на мысли о том, что все присутствовавшие в зале прекрасно понимали: реальным предметом обсуждения являются не кражи, а изнасилования.
Одно за другим предлагались все новые оправдания поведения советских солдат. Немцы должны ставить разум выше эмоций. Немцы ведут классовую борьбу. Немцы начали войну. Немецкая жестокость заставила русских быть жестокими. Выдвигались и контраргументы: одни женщины умолкали, но другие хотели знать, как русские обращаются с женщинами у себя дома. Дебаты продолжались второй вечер подряд, когда их прервал присутствовавший в зале советский офицер. Он заявил: «Никто не страдал так, как мы. 7 миллионов наших граждан погибли, а 25 миллионов лишились крыши над головой. Что за солдат пришел в Берлин в 1945 году? Это был турист? Его сюда приглашали? Нет, это был солдат, за плечами которого остались тысячи километров выжженной советской территории… И возможно, он вновь встретил здесь похищенную немцами невесту, обреченную на рабский труд…»
Эти реплики прекратили дискуссию: подобным аргументам трудно что-либо противопоставить. Слова офицера напомнили всем присутствовавшим не только о немецкой ответственности за войну и о вдохновлявшем красноармейцев глубоком желании отомстить, но и о бессмысленности дальнейшего разговора на эту тему[140].
Официальные инстанции хранили молчание. Но память о массовых изнасилованиях, о грабежах и убийствах не исчезла ни в Германии, ни в Венгрии, ни в Польше, ни в других странах. Она просто была дополнена «страхом и недоверием» к человеку в советской форме, о чем говорила в ходе дебатов жительница Берлина. Эта настороженность никуда не делась даже после того, как масштабное насилие прекратилось[141]. Со временем стало ясно, что именно это сочетание эмоций – страха, стыда, гнева, замалчивания – помогло заложить психологическую основу для насаждения нового режима.
Насилие было не единственной причиной разочарования. В послевоенные годы Советский Союз всячески поощрял индустриализацию Восточной Европы. Но одновременно Сталин настаивал на военных репарациях, которые означали едва ли не полный демонтаж промышленности во всем регионе, причем порой с фатальными последствиями. Подобно массовым изнасилованиям, масштабное разграбление немецкой промышленности тоже кажется своеобразной формой мести. Возможно, в СССР вывозимое имущество вовсе не требовалось, но старые трубы и поломанные станки все равно отгружались в стан победителей наряду с произведениями искусства, частным имуществом из брошенных домов и архивными документами, как древними, так и современными. (Причем изначально было ясно, что архивы великого герцогства Лихтенштейн, семейства Ротшильдов, голландских масонов едва ли смогут заинтересовать советских ученых.) Случайных людей, схваченных порой прямо на улицах, заставляли паковать оборудование, требовавшее надзора специалистов, – естественно, результаты были плачевными.
В отличие от кражи часов или велосипедов крупные репарации тщательно планировались наперед, начиная еще с 1943 года. Причем советские власти знали, какую негативную реакцию вызовет подобная политика. По мере того как военная удача склонялась на их сторону, глава советского Института мирового хозяйства и мировой политики Евгений Варга, экономист венгерского происхождения, подготовил документ, оценивавший перспективы массовых репараций и предупреждавший, что подобные акции могут «оттолкнуть рабочий класс» в Германии и в других странах. Варга полагал, что натуральные выплаты предпочтительнее денежных выплат, которые потребуют привлечения банкиров и внедрения капитализма. Он также считал, что те «государства оси», которые примут коммунизм советского типа, следует вообще освободить от репараций[142]. Варга и советский министр иностранных дел Вячеслав Молотов отстаивали смешанную форму репарационного возмещения, предполагавшую конфискацию немецкой собственности за пределами Германии и радикальную аграрную реформу в самой стране, а также ликвидацию германских предприятий и роспуск их рабочей силы, которую следовало привлечь к принудительному труду в СССР. Их замысел предполагал также снижение германских жизненных стандартов до советского уровня. Позже рецепты Варги в той или иной мере были реализованы в советской зоне оккупации[143].
Союзные державы были осведомлены об этих планах. На Тегеранской конференции Сталин впервые озвучил их, а на Ялтинской конференции советская делегация даже предложила расчленить Германию, сделав Рейнскую область и Баварию самостоятельными государствами, а также разобрать три четверти немецкого промышленного оборудования и 80 процентов его вывезти в СССР. Оценка ущерба, покрываемого таким путем – Сталин говорил о 10 миллиардах долларов, – была взята с потолка. После представления этого плана последовала скоротечная дискуссия; Черчилль, в частности, указал на то, что драконовские санкции, наложенные на Германию после Первой мировой войны, отнюдь не способствовали миру в Европе. Но Рузвельт не был склонен спорить. Его министр финансов Генри Моргентау также настаивал на расчленении и деиндустриализации Германии, которую он желал видеть чисто аграрной страной[144]. Вопрос, однако, не был окончательно решен даже на Потсдамской конференции, и хотя он обсуждался вплоть до 1947 года, а СССР представил новую цифру ущерба, нанесенного нацистами советской экономике, – 128 миллиардов долларов, делу не удалось придать форму договора.
Но в конце концов это было и не важно, поскольку никакие союзники не могли влиять на то, что делала Красная армия в своей оккупационной зоне. К марту 1945 года специальная советская комиссия уже составила список германского имущества, а к лету около 70 тысяч «экспертов» из СССР прибыли в Германию, чтобы наблюдать за его отгрузкой[145]. Согласно данным Министерства иностранных дел СССР, которые обобщил Норман Наймарк, с начала оккупации и до августа 1945 года из Восточной Германии было вывезено 1280 тысяч тонн «материалов» и 3600 тысяч тонн «оборудования»[146]. Разумеется, эти цифры могут быть такими же условными, как и сталинские 128 миллиардов долларов, хотя достоверно известно, что из 17 024 средних и крупных предприятий, находившихся в советской зоне, свыше 4500 были демонтированы и вывезены. Еще около полусотни крупных компаний остались в неприкосновенности, но превратились в советские предприятия. В 1945–1947 годах Восточная Германия лишилась от трети до половины своих промышленных мощностей[147]. И хотя прочие союзные державы широко «рекрутировали» немецких ученых и специалистов, в западных оккупационных зонах Германии не наблюдалось ничего подобного. Из-за советских репараций между экономиками восточной и западной частей Германии сразу же возникло различие. Собственно, это было начало реального разделения Германии.