Читать книгу Дороги Мага. Августин из Анконы (Эн Меркар) онлайн бесплатно на Bookz
Дороги Мага. Августин из Анконы
Дороги Мага. Августин из Анконы
Оценить:

5

Полная версия:

Дороги Мага. Августин из Анконы

Эн Меркар

Дороги Мага. Августин из Анконы

Предисловие

Идея написания этой книги очень долго поднималась во мне изнутри, как поднимается уже совсем было забытый запах из старого сундука: поначалу едва ощутимо, затем все более настойчиво, пока уже стало совершенно невозможно игнорировать воспоминания. Я жил сложной жизнью, рос, ездил, учился, занимался Магией, и все это время рядом со мной шли другие слои памяти – обрывками, вспышками, внезапными «сдвигами» мира, которые случались без предупреждения и оставляли за собой долгое послевкусие.

Самое раннее воспоминание этой серии было связано с дорогой. Я был еще совсем ребенком, лет пяти, и часто ездил в автобусе за город, и во время долгой дороги часто смотрел на свою руку, лежащую на подоконнике автобуса, рассеянно, как часто смотрят дети, когда устают от пейзажей за окнами и разговоров. И не раз в это время в какой-то миг рука становилась словно чужой: старческой, с плотной кожей, с тяжелым перстнем на пальце, в котором зеленый камень казался живым, словно хранил в себе часть дневного света. Над кистью был черный широкий рукав, а под ним – белый внутренний, чистый и строгий. Я моргал, пытался «вернуться», но вместе с этим видением нарастало ощущение долгого пути: я видел, что тот человек много ездил в конных носилках, где качка и стук копыт превращают само время в молитвенную рецитацию. Внутри этого воспоминания всегда была странная уверенность в себе, ощущение ценности прожитой жизни, и память словно требовала, чтобы к ней отнеслись серьезно.

Позже подобные «наложения» стали приходить в других местах, там, где воздух и рельеф сами напоминали о былых временах. В моем любимом Крыму, в горах, я иногда вдруг ловил пейзаж, который вроде бы и совпадал с тем, что было передо мной, но все же имел несколько другой рисунок: иной уклон склонов, иная жесткость света, другие линии леса. Тогда я еще не знал, как выглядит северная Италия, и потому не мог подменить восприятие – воспоминанием сознательно; однако чувство узнавания было таким явным, будто я глядел на давно знакомые тропинки, по которым ходил так много раз. Иногда это доходило до ясной телесной отчетливости: я переводил взгляд вниз и видел свои ноги босыми, но в сандалиях, так, словно ходил много и часто, когда кожа и обуви и ног уже потерта камнями. В другой раз на ногах были туфли, сшитые «выворотным» способом, мягкие, с таким кроем, где шов спрятан и служит для большей износостойкости. Эти детали всегда приходили как тактильная память, так, наверное, ощущают обувь люди, которые зависят от нее каждый день, и для которых важно удобство в долгом пути.

Однажды, уже взрослым, я стоял в соборе в Тулузе. Было то особенное церковное полумрачное освещение, когда узкие стрельчатые окна как бы продолжают солнечные лучи. Я смотрел на камень, на высокий свод, и вдруг совершенно отчетливо увидел на себе монашеское одеяние – тяжелую ткань, простой крой, кожаный пояс, который поддерживает не только одежду, но и сам внутренний настрой. В этом видении было ощущение привычки, как будто я много раз затягивал этот пояс и знал, что он означает. Там, среди холодного камня и теплого воска, пришло понимание, что память касается дисциплины, которой жил тот человек: умения держать себя, не потерять обеты, пройти свой день так, чтобы вечерняя молитва произносилась без стыда.

Бывали воспоминания и другого рода – тяжелые, с запахами, от которых еще долго было трудно отделаться. Иногда накатывали картины военного похода, с четким ощущением «внутреннего» присутствия в нем. Я видел белые плащи крестоносцев, слышал скрип кожи, чувствовал плотный запах лошадей и пота, как это бывает в тесной колонне, где каждый шаг проходит рядом с чьим-то дыханием. Я вспомнил свое место в этом движении: там я был священником, капелланом, человеком, который идет вместе с войском и несет службу среди железа и страха. Иногда приходил и другой запах, более тревожный – кровь, земля, влажная ткань, и вместе с ним понимание, что вера в такие минуты узнается по дисциплине и выдержке; по тому, способен ли человек остаться человеком там, где легче всего сорваться, где проще всего быть лишь «винтиком в механизме».

А однажды, как будто кто-то наконец подал ключ, всплыло имя: «Аугусто». Оно звучало так просто и так знакомо, как зов из детства. За ним пришло еще одно слово – «Анкона». Тогда я сделал то, что и должны делать люди, когда память перестает быть частной странностью и становится настоятельным требованием: я поехал туда. Анкона встретила меня морем и камнем, узкими улицами и лестницами, тенью старых стен. Мы гуляли по старой части города и там я поймал острое чувство, которое трудно объяснить трезвой фразой: словно я попал в детство, которое было когда-то чужим, а теперь признало меня своим. Я «помнил» повороты, переулки, где ветер всякий раз меняет свой звук, помнил собор на холме и усадьбу на склонах, помнил их как пространство, где когда-то происходили такие простые и знакомые события: шаги матери по двору, разговоры, утренний поход в церковь. Кое-где поверх нынешних домов словно проступали другие, исчезнувшие давным-давно; улицы будто на миг становились уже и темнее, и я видел исчезнувшие старые кварталы, разрушенные, когда город переживал свои войны и перестройки.

Тогда и возникло намерение написать эту книгу. Я не хочу делать из этих воспоминаний дешевое чудо, но и не хочу превращать ее в сухую справку. Мне важнее другое: пройти вслед за этой памятью так, чтобы она обрела ясность, человеческое измерение и историческую плоть; чтобы из обрывков сложилась судьба, и чтобы читатель увидел, как из внутреннего опыта рождается путь, выбор, служение, долг.

И потому дальше я буду писать так, как рассказывает человек, который помнит слишком много, чтобы просто успокоить себя в молчании, и который уважает Традицию настолько, чтобы не обращаться с ней легкомысленно.

Пролог

Келья у главного алтаря (Неаполь, март 1328).

Найдено при реставрации

В тот день в церкви Sant’Agostino alla Zecca в Неаполе стояла обычная для закрытых храмов прохлада: пыль известки, сырость старого камня, редкий запах ладана, который держится десятилетиями, как будто стены однажды вдохнули его и так и не выдохнули. После землетрясения в Ирпинии 23 ноября 1980 года храм оставался закрытым из-за тяжелых повреждений, и всякий вход сюда долгие годы был похож на визит в ранение, которое все еще болит.

Археолог шел за мастером, который проверял укрепления у пресвитерия. Свет от переносного прожектора цеплял коринфские колонны и уходил в боковые капеллы; где-то выше терялась огромная пустота купола. Эта церковь по масштабу всегда кажется громадным собором, и именно поэтому трещины здесь выглядят иначе, как строки какого-то письма на лице старика. У таких стен всегда бывает своя память о других землетрясениях и перестройках, о долгой истории комплекса, начатого при Карле I Анжуйском и завершенного при Роберте Анжуйском, о времени, когда у августинцев здесь действовало студиум-генерале.

Реставрационные работы шли рядом с главным алтарем. И под снятой плитой вдруг обнаружилась маленькая полость, а в ней – сверток, завернутый в ткань, потемневшую до цвета сухой земли. Внутри лежала тетрадь, точнее, несколько сложенных листов, связанных шнурком, и крошечный кусок воска с остатком печати. Бумага была старая и плотная, с водяными знаками, с краями, обрезанными поспешно, она еще пахла старым клеем и дымом свечей.

В начале стояла дата: март 1328 года. Далее – короткая строка, написанная уверенно, хотя рука, судя по изгибам букв, уже уставала: «Памятная записка». Автор будто говорил с теми, кто окажется рядом, когда его уже не будет: с братьями, с королем, а прежде всего – с самим собой.

С первых абзацев было ясно, что это письмо родилось возле королевских и папских тронов, и потому его автор слишком хорошо понимает цену правления. Церковь Сант’Агостино стоит у древней «зеки», у места, где город когда-то чеканил монету, а потому здесь само окружение напоминает, что власть всегда очень любит металл, любит приказы и приговоры, всегда узурпируя право распоряжаться судьбами.

Вот что было в этой записке:

«Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Я, Августин, недостойный брат ордена, пишу сие слово в келье при главном алтаре, в месяце марте, когда силы мои становятся малее прежнего, а долг остается тем же. Пишу для себя, чтобы мысль моя в конце пути не рассыпалась в пустые жалобы; пишу для братьев, дабы имелся у них ориентир в сомнительных делах; пишу для государя, которому дано многое, и потому многое спросится. Пусть читающий помнит: перо мое ведет истина, и я страшусь кривизны больше, чем чужого суда.

Власть сопровождает меня каждый день, словно тень при солнце. Она приходит в виде поручений, печатей, подписей, решений, прошений о милости и просьб о наказании; приходит в голосах тех, кто надеется на мой совет, и тех, кто желает моего приговора. Я видел, как власть рождает порядок, и видел, как она влечет к себе сердца, которые любят распоряжаться. Я слишком долго находился близ престола и близ алтаря, и потому знаю: святыня легко становится орудием в руках человека, когда он привыкает считать правление своим уделом, а службу – своим правом. Тогда слово о Боге превращается в печать, печать превращается в меч, и совесть умолкает.

Страх же – советник куда более коварный, ибо он редко называет себя собственным именем. Он живет в торопливости, в жажде скорого решения, в стремлении к безупречности, в которой уже нет милости; он царствует в обычае искать виновного, чтобы мир снова казался простым и послушным. Я видел, как страх надевает благочестивое одеяние, говорит правильными формулами, ссылается на ревность и порядок, а внутри несет дрожь, из которой быстро рождается жесткость. Человек, ведомый страхом, просит тишины, и вместе с тем приносит раздоры, потому что желает покоя без терпения и послушания без смирения.

Потому я держу в руках третье слово – о мудрости. Она требуется мне самому превыше всех наград, и требуется всякому, кто будет продолжать дела, оставленные мною. Различение показывает, где служение питается чистотой намерения, где его подменяет самолюбие; где суровость укрепляет общину, а где она ломает ее; где ревность по вере рождается из любви к истине, где она становится стремлением властвовать над сердцами. Я оставляю это слово как ключ к собственным решениям, чтобы братья умели открывать в себе то, что закрывается удобными оправданиями. Пусть читающий понимает: сие писание родилось для того, чтобы разобрать внутренний ход падения, когда человек подходит к святыне слишком близко и начинает приписывать себе то, что принадлежит одному Богу».

Археолог поднял глаза от листов и снова увидел пустой центральный наос, темноту в капеллах, следы времени на камнях пола и стен. Землетрясение оставило здесь трещины и перекосы, и ученые описывают эти повреждения как часть общей травмы Неаполя, где пострадали и другие крупные храмы. При этом самая сильная трещина оказалась в другом месте – в человеческой истории. Записка пережила века, пережила перестройки и запустение, дождалась реставраторов и света прожектора, потому что ее автор писал о том, что возвращается снова и снова: о власти, которая ищет оправданий, о страхе, который требует жертв, и о мудрости, которая дает человеку шанс остаться человеком даже тогда, когда мир погрязает в безумии.

Далее будет рассказ о его дороге, о его служении и о том, как эти три рычага управляют жизнью, когда судьба или Бог надолго помещает человека возле тронов, возле адских врат и подле алтаря.




Часть I. Анкона и Портоново (1274–1290)

1. Дом купца

Мое имя – Агостино Трионфи, я – смиренный монах ордена святого Августина, проповедник, писатель и экзорцист по благословению Его Святейшества папы Иоанна XXII. Я родился в Анконе, городе на адриатическом побережье северо-восточной Италии, где море находится во главе всякого дела, и даже когда в доме закрыты ставни, соль все равно находит щель и ложится на язык. Город наш раскинулся на склонах, словно на каменных ступенях; узкие улицы то поднимают тебя к ветру, то внезапно бросают вниз, к гавани, где смола, мокрая пенька и рыба смешаны в один терпкий запах, который запоминается крепче молитвы. Я с детства знал: здесь судьба приходит к людям чаще всего по воде.

Я родился в 1274 году, в самый разгар августовского зноя, когда воздух над Анконой дрожал от марева, а море казалось расплавленным свинцом. Был день памяти великого епископа Гиппонского – двадцать восьмое августа. Матушка всегда говорила, что первый мой крик совпал с колокольным звоном к вечерне. Возможно, именно поэтому имя Августин стало для меня тесной одеждой, в которую мой разум врастал десятилетиями, пока не стал соответствовать крою великого предшественника.

Моя семья была не очень знатной, но известной и состоятельной, сколотившей свои сбережения на торговле с заморскими странами. Позже моему отцу даже были присвоены титулы дворянина при папском дворе. Наш городской дом был из тех, в которых порядки были крепче, чем камень стен. Центр всего дома ‒ Комната счета ‒ имела свой особый дух: тяжелые книги, стол, где песок подсушивает чернила, узкие полосы пергамента, восковые печати, шнуры, которыми перевязывают письма, и та строгая тишина, в которой слышно, как перо царапает бумагу. Я еще не понимал всех чисел, однако видел, что именно число может повелевать людьми: оно сурово требует ответа, оно связывает людей на расстоянии, оно приносит в дом радость и тревогу одним и тем же движением руки.

Отец мой, Бенедетто Трионфи, весьма известный в наших местах человек, часто был в отъезде по коммерческим и политическим делам. Он вел торговлю с венецианцами, а также – участвовал в интригах на стороне Папской области, договариваясь, а иногда – и покупая новых союзников. В доме говорили о нем так, как говорят о человеке, который присутствует не телом, но делом: в оставленных указаниях, в письмах, в сроках, в ожидании прибытия судна. Иногда приходили вести, и воздух менялся враз: кто-то начинал торопиться, кто-то тихо ругался, кто-то молился, хотя внешне этого мог и не показывать. Я рано понял, что торговля – это промысел надежды, и что надежда, когда ей тесно, легко становится страхом.

Матушка моя, Джиневра Бомпиани, держала домохозяйство так, что всякое ожидание становилось терпимым. Она была заботлива, и ее забота не была суетливой; каждое дело у нее имело свое место и свой час. Ее шаги по дому были ровны; голос ее звучал мягко, при этом в нем ощущалась непреклонная власть хозяйки, которая отвечает за людей и за честь своего имени. Мне казалось, что она умеет превращать порядок в особый вид молитвы: застелить стол, запереть кладовую, проверить свечи и масло в лампаде – и все это совершается спокойно, без лишних слов, как долг, который не нуждается в свидетелях.

Я был младшим из троих братьев – самый старший – Джакомо – готовился унаследовать дело отца, и, когда я еще был совсем маленьким, он помогал вести учет, а позже – и стал плавать с отцом в экспедиции. Средний – Маттео – всегда был сильно болезненным, на него было обращено много внимания и заботы, что давало мне относительную свободу.

Я часто бегал из дома в город вместе с другими детьми, которым также было тесно в богатстве и в надзоре. Гавань притягивала меня сильнее всего: там, под ветром, люди говорили на разных наречиях, и в каждом слышалась своя история. Я любил стоять у высокой белой Арки ди Траяно у воды, под которой проходили те, кто входил в порт: мрамор там всегда был прохладен, и казалось, что сам камень хранит память о былых временах, когда мир был шире, чем пределы одной жизни. Потом я поднимался выше, туда, где была портовая таможня, и видел, как камень дворца подеста хранит в себе суровую собранность: люди входили туда с лицами торговцев, а выходили – с лицами судей.

Еще выше, на холме, возносится собор, и туда я тянулся, когда сердце уставало от крика пристани. Под сводами по-другому звучат шаги, и воздух там пахнет воском и дымом ладана; свет ложится на камень так, будто сам день смиряется во славу Господа. Я любил смотреть на море сверху, оттуда корабли кажутся меньше, шум становится тише, и человеку легче вспомнить, что он создан для большего, чем споры о ценах и товарах.

В детстве рядом со мной часто был священник – отец Джованни. Он заменял мне Бенедетто, умел слушать, умел ждать, умел сказать в нужный момент подходящее короткое слово, которое затем надолго оставалось в памяти. Он учил меня чтению и молитве так, что я начинал понимать: благочестие держится не на эмоциональном порыве, а на привычке сердца. Когда во мне поднималась детская гордость, он возвращал меня к порядку одним взглядом, и этот взгляд был строже розог.

Летом мы проводили много времени в нашей пригородной усадьбе, и оттуда тенистая каменная тропа вела к Портоново. Я до сих пор вижу, как белая церковь Санта-Мария-ди-Портоново стоит у моря, прижатая к склону, словно сама природа выпросила у людей молитву, застывшую в камне. Там тишина совсем иная, чем в городе: в ней слышен прибой, слышны неумолкающие и оглушительные цикады, но, несмотря на это, слышно и собственное дыхание. Я много бродил по прибрежным холмам, смотрел на сосны, на свет, который меняется от ветра, и чувствовал в этом порядок, который не нуждается в человеческих записях. В такие часы во мне рождалась тонкая, почти болезненная благодарность, и вместе с благодарностью – желание быть чище, ближе к Богу, чем я был вчера.

Я говорю об этом теперь потому, что моя будущая дорога началась там, где мальчик из богатого дома учился различать два рода управления. Один – утверждается печатью и числом, и он нужен, чтобы дома, города и страны стояли. Другой же обитает внутри самого сердца, он не требует громких знаков; он укрепляет человека, когда вокруг меняется ветер и когда письмо с моря задерживается дольше обычного. Анкона дала мне и то и другое: шум гавани и прохладу камня под сводами; разговоры о дальних берегах и молитву, которая не зависит от погоды.

Детство в Анконе научило меня видеть мир в симфонии камня и вод: оба они требуют терпения и ответственности. Родной отец – Бенедетто – давал дому движение, Джиневра придавала дому устойчивость, а отец Джованни привил мне внутреннюю строгость, без которой благочестие быстро выдохлось бы. Город приучил меня к расчетам и к ответственности, Портоново взрастило благодарность и собранность сердца. Так рождалась моя ранняя религиозность: она взрастала из созерцания и из дисциплины, из моря и из городских улиц.

2. Дорога к Белому камню

В те годы, когда тело уже взрослеет, а голос еще не укрепился, я стал уходить из нашего двора все дальше и все чаще. Пригородная усадьба давала мне простое богатство – тень, воду, запах сада, твердость и надежность камня под ладонью, когда опираешься на стену и смотришь в сторону моря. Оттуда начиналась тропа к Портоново: сперва меж кустов и виноградных рядов, потом меж сосен, где смола на солнце дышит густо, и где ветер приносит соль раньше, чем открывается вид на бухту. Я называл это место «белым камнем», потому что там сама церковь словно вырезана из света: ее стены, выбеленные временем и солью, стоят у склона так, как стоят рыцари, которые выбрали себе один удел и придерживаются его до конца.

Я ходил туда один и с отцом Джованни, и порой с людьми из дома, когда матери хотелось знать, где я бываю и кто меня видит. Матушка не ограничивала меня насильно, но она словно связывала меня своим вниманием; ее забота умела следить без подозрения. Бенедетто в те годы все так же был часто в море и в дороге, и потому дорога к Портоново стала для меня еще и дорогой к мужскому порядку, который живет рядом и воспитывает верность себе и твердость характера.

В аббатстве меня приняли без лишней любезности. Это оказалось честнее всякой ласки: бенедиктинцы смотрели на меня так, как смотрят на человека, которому предстоит научиться быть внутри своего слова. Их жизнь была ровна, как линия на хорошо натянутом шнуре: звон, псалом, труд, пища, снова звон. Камень под ногами в храме всегда прохладен, даже летом, и от этого легко вспоминается собственная горячность; голос в хоре требует меры, и привычка к мере входит в грудь вместе с воздухом. Я наблюдал за ними сначала как за ремесленниками молитвы, затем как за людьми, которым дозволено быть свободными именно потому, что они связали себя правилом.

В юности слово «правило» для многих выглядит как тюремная ограда. Для меня же оно стало звучать как простор. Там, где день разрывается прихотями, человек живет лишь короткими порывами и быстро истощается; там же, где день имеет свой порядок, в человеке сохраняется сила. Я видел, как брат, отвечающий за сад, выходит к грядкам без раздражения и без лености; как другой, переписывающий книги, бережет свет и чернила так, будто бережет собственную совесть; как третий встречает путника у двери без суеты, потому что гостеприимство у них имеет свою историю и свой чин. И постепенно я начал понимать: свобода редко приходит как подарок, она чаще вырабатывается как навык.

В те же годы я много ходил по холмам Конеро. Я любил подниматься туда, где сосны растут у самого обрыва, и море открывается сразу, без подготовки и промедления. Там даже ветер иной: он испытывает, дерзит, провоцирует. Я часами глядел на волны, на птиц, на свет, который меняется в течение часа, и размышлял о том, что создание Божие говорит о Творце громче любых человеческих речей. Листья, камни, морская пена, игра света и тени – все имеет свой характер и свой удел. Когда ум ребенка касается этого, ему становится тесно в пустых разговорах, и он начинает искать смысл там, где обычные люди даже не пытаются наблюдать.

Однажды, когда мне исполнилось лет двенадцать, отец Джованни принес мне недавно вышедшую книгу Эджидио Романо (Эгидия Римского) «О правлении государей». Он подал ее очень спокойно, даже буднично, лишь сказал, что разуму полезно учиться поддерживать порядок в мыслях так же строго, как руке – держать перо. Я читал с трудом, беспокойно, как читают юнцы: то спешил, то возвращался, то сердился на себя за непонимание. При этом в этих страницах было что-то сродное монастырскому строю: мысль должна идти ступенями, и каждая ступень обязана выдержать вес следующей. В книге говорилось о правлении и о том, как власть в человеке должна быть собрана, чтобы внешнее управление не превращалось в произвол. Эгидий создал этот трактат по просьбе короля Франции Филиппа III Смелого для его сына – будущего короля Филиппа IV Красивого. Книга стала своеобразным «зерцалом» (наставлением), по которому воспитывался тот самый монарх, который позже вступит в жесточайший конфликт с папой Бонифацием VIII. Мне тогда казалось, что это речь о князьях и городах, но на деле речь шла о самом человеческом сердце.

Мой первый мистический опыт, который я позже стал называть «видением Света», также случился в церкви Портоново. Вечернее служение уже близилось к концу; свечи горели плавным танцем, и море за стенами шумело так, будто участвовало в хоре, отвечало на псалом. Я стоял на своем месте, уставший от дороги и от бурь взросления, которые тогда казались мне лишним и непосильным бременем, когда вдруг все вокруг сделалось яснее, четче, пронзительнее, чем обычно. Этот свет не был похож на солнечный луч, который режет пыль в воздухе; он был похож на Присутствие, на нечто настоящее, которое входит в душу без приглашения и без стука. В ту минуту я увидел внутренним зрением, как Силы, которые зовутся Небесными, стоят в своем священном строю, и как вокруг них кружит и давит кромешная тьма, жадная до рассеяния, до страсти и до страха. Это было короткое переживание, но при этом оно оставило во мне долгий след: я понял, что борьба проходит не только в душе, она – и рядом с человеком, так же близко, как его дыхание, и что она касается прежде всего внутренней честности.

После того света, что однажды коснулся меня в каменной прохладе Портоново, я стал иначе понимать рост души. Он явился мне не как ровная лестница, по коей поднимаются без помехи, и не как расширение дыхания, которое само собой делается шире, – он явился как брань. Слово это многим кажется тяжким, однако я увидел, что всякое преображение Силы встречает сопротивление; всякое движение, стремящееся изменить структуру мира, вызывает встречное усилие, и оттого путь идет с напряжением, с толчками, со спорами, как море идет против ветра.

И то, что совершается в душе, имеет свой образ и в великом устроении мира. Раздвоение, на котором держится движение, открывается живому сознанию не как сухое рассуждение, а как противостояние: одна часть Сил стремится сгущать, облекать, удерживать в плотности; другая часть стремится разряжать, освобождать, возвращать к тонкости. Говоря иначе, я увидел войну между тем, что приковывает человека к земле, и тем, что зовет его выше земли.

123...6
bannerbanner