Читать книгу Две Луны и Земля (Елена Щелканова) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Две Луны и Земля
Две Луны и Земля
Оценить:
Две Луны и Земля

4

Полная версия:

Две Луны и Земля


Но если не брать в расчет агрессивную живность, Сосновская природа была особенной. Она завораживала своей бесконечной щемящей красотой, покоряла навсегда, заставляла все прощать, кружила голову, учила любить и дышать полной грудью. Этот воздух хотелось пить про запас. Воздух соснового леса, прогретого солнцем, запах теплого асфальта, от которого отскакивали вверх брызги дождя, и в котором отражалось небо, таинственный аромат костров с реки и разнотравье летнего луга. Каждое время суток тут обладало своим запахом и цветом. Нигде, абсолютно нигде в мире я не видела таких закатов. И нигде больше сосны, с огромными корнями, в которых дети строили шалаши, не казались такими живыми.

Скалистые берега Красной реки около плотины высились как горы, испещренные сотами ласточкиных гнезд. Плотина виделась мне тогда такой же огромной как Ниагарский водопад, а разлив за плотиной – безбрежным океаном. И душа в таких местах ширилась, грозясь не уместиться в груди, так это было до боли красиво.


Вечера я любила особенно. Небо озарялось багровым, воздух сгущался, в нем разливалось что-то волнующее. Хотелось, чтобы вечер никогда не кончался.

Если родители уезжали в город, что случалось крайне редко, и я оставалась на больных руках бабушки, она брала меня в свою взрослую компанию. Бабушкины подруги после рабочего дня любили собраться на веранде Анны Ивановны с сигареткой, ликерчиком и всякой другой приятной сердцу закуской, и с видом на речку вести беседы, смеяться до упаду, утопать в клубах дыма и отмахиваться от ночных мотыльков. Стремительно темнело, на речке загорались костры, слышались песни, крики, ржали лошади. Я была так всецело и так упоительно счастлива, что казалось, сейчас захлебнусь. Я вела себя хорошо. Изо всех сил старалась быть нормальной. Про меня все вскоре забывали, и я молча наслаждалась. Но время делало свое дело, очень хотелось спать: «Бабушка, – тянула я бабушку за юбку, – бабушка, я хочу спать».


Бабушка заливалась соловьем и не слышала меня.


«Бабушка! Ёж, твою мать!» – орала я, отчаявшись по-хорошему, и топала ногой.

Наконец, услышали. Коллектив покатывался со смеху, мне было три года. Бабушка упирала руки в боки:

– На тебе! А вот и мой крест! Оставили на меня больного ебеночка. Ни дня мне нет покоя под конец жизни.

– Иди, Сима, – строго говорила Анна Ивановна, – ребенок спать хочет.

– Ебенок! А я просила его рожать? Скажи мне, Аня!? Просила?

– Давай уже, иди, Сима, – вторила Мария Михайловна, суровая, тощая, похожая на кудрявого индейца.

– Наказанье, крест, – ворчала бабушка, – пошли, ладно.


И мы шли на наше соседнее крыльцо, а смех и разговоры возобновлялись. Бабушка укладывала меня и пела:


«На последнем сеансе,

В небольшом городке

Пела песню актриса,

На чужом языке.

Сказки Венского леса

Я услышал в кино,

Это было недавно,

Это было давно.»1


Я уже спала, и сквозь сон слышала скрип половиц, бабушка шла со вздохами и причитаниями в свою спальню.


Это было мое личное Сосновое, которое хранилась в особом месте в душе, не доступном никому. Когда я открывала мою синюю мыльницу с коконом от бабочки, домиком улитки и веточкой пихты с зеленой шишечкой, я сразу туда возвращалась.

Путь домой


Лето рано или поздно заканчивалось. Вдруг становилось ясно, в этом бесконечном дне, казалось бы, в разгар лета, уже спрятан конец. В едва ощутимом холодном ветерке, в неожиданно опавшем, среди буйной зелени, беспричинно – желтом листке, в наливающихся ягодах, в ранних закатах. Все они на свой лад шептали: «Осень близко». Теперь каждый летний день все больше окрашивался осенью и отъездом. 2 августа мама всегда объявляла: «Илья пророк бросил в воду холодный камушек». А потом добавляла: «И пописал в воду», – и хихикала. Тот редкий случай, когда даже писанье в воду меня не радовало. Я очень болезненно относилась к концу чего-либо. И конец лета был для меня всегда мучительно ожидаемым.


Начинались сборы.


В обратный путь вещей, почему-то, становилось намного больше. Часть мешков, тюков и чемоданов еще по пути в Сосновое выходила из строя. Но на это закрывали глаза, опьяненные тем, что мы хоть как-то добрались. Потом, естественно, про сломанные и порванные молнии и ручки благополучно забывали и вспомнили только, когда через три месяца приходило время отъезда.

«Ноги моей больше не будет в Сосновом», – вопила бабушка, швыряя об пол сумку с вырванной молнией. – Еще одну поездку я не переживу! Сами ебеночка сделали, сами его и возите на дачу! Вот вы запоете после моей смерти, а мне недолго осталось! Будет вам и дача, и срача на всем готовеньком».


Бабушка хватала ртом воздух и запивала валидол компотом: «Мать променяла на ёбыря! А ёбырю, Жанна, одно надо! Мать тебе никто не заменит! Потеряешь мать, потеряешь все!!»


Мама при этих словах начинала бить себя кулаками по голове и метаться из угла в угол.


«Иждивенец! – вопила бабушка. – Все лето просидел на жопе ровно. Палец о палец не ударил, ел, пил, срал. Гвоздь забить не может. Сумку сраную за три месяца не мог починить».


Мама продолжала метаться и заслонять папу.


– Сенечка, давай уйдем! Уедем! Потом вернемся за вещами.

– Потом!? – орала бабушка. – Потом тут ничего не останется, тут все разворуют. Вам хорошо, не вами нажито! Явился с маленьким чемоданчиком.


Это могло продолжаться часами, если бы, на счастье, в дверь кто-нибудь не стучал.


– Сима, сколько можно? – грозно упирая руки в бока, стояла в дверном проеме Анна Ивановна. – Грузовик только тебя ждёт! Весь лагерь слышит твои крики.

– Это моя душа кричит, Аня! Болезнь моя кричит! Эти паразиты меня до инвалидности довели, – бабушка садилась и начинала плакать. – Это не дети, это – колорадские жуки!

– Сима, заканчивай пиздрики. В городе поплачешь, – Анну Ивановну не удавалось сбить с толку.


Бабушка со стонами начинала перематывать чемоданы поясами от платьев. Все вокруг пахло валидолом и антимолью. Мама бесполезно мешалась под ногами и всхлипывала. Папа ворчал, что ноги его тут больше не будет, но очень тихо, чтоб, не дай Бог, бабушка не услышала. Мама на глаз пыталась определить, не бросит ли ее папа, после таких оскорблений. Я тоже слонялась без дела, вставая на ту или другую сторону. Присутствовал шанс попасть под горячую руку, поэтому, стоило принимать сторону сильнейшего, то есть бабушки.

И вот со скандалами, криками, плачем, под угрозой размена квартиры, мешки, кульки, тюки оказывались запакованы. Вид их устрашал еще больше, чем при приезде, а казалось, хуже багаж выглядеть не может, но нет, может. Каждый сквозь зубы цедил: «Все, это последнее лето, больше никогда».


«Будь оно все проклято», – на прощание говорила бабушка.


Мы присаживались, без этого никак. Осматривали опустевший дом. Прощались каждый раз навсегда. Сосновое зимой всегда горело. Горели дома, корпуса в лагере, деревья, магазины, даже станция горела. Наш дом тоже не был застрахован, да и не принадлежал он нам никогда. Именно, поэтому, сборы всегда оказывались так трагичны, оставить на следующий год хоть что-то представлялось невозможным.

В доме – эхо, полы вымыты.

Я попрощалась с домом задолго до отъезда, месяца полтора я уже прощалась, ровно с середины лета.

А сегодня вот, настоящий конец, и нельзя к нему подготовиться, как выясняется.

Ком в горле.

Встаем. Ключ в замке.


Все! Прощай, Сосновое!


Путь назад был грустным, мы с родителями – на поезде, бабушка с продуктами, накопленными за летом, нажитыми непосильным трудом, – в грузовике. Опять же, приехать по замыслу требовалось не заметно, ибо вдруг соседи заметят, сколько у нас чемоданов, а если они еще пересчитали, сколько мы увозили и сколько привезли (!), так и до ограбления не далеко, а до сглаза – вообще рукой подать.

Но в нашей семье понятия «не заметно» не существовало, а помноженное на невозможность «незаметно» в нашем доме на проспекте Суслова (нас уже переименовали), это давало какие-то всегда уникальные комбинации, какие угодно, но только не «незаметные». Поэтому, возвращались мы еще громче, чем уезжали.


В поезде я не могла отделаться от чувства, что я уже не в Сосновом, но еще не дома. Я с завистью смотрела из окна вагона на тех, кто в драных штанах тащил козу во двор или ругался с соседом, они никуда не ехали, оставались на своем месте. А я, временно лишившись точки опоры, чувствовала себя очень неуютно. Бабушка часто говорила: «Ни дна тебе, не покрышки». Именно так и можно было обрисовать мое состояние дороги обратно. Подавленное и подвешенное.


Воздух в городе обрушивался забытым запахом нагретого бетона, листва на деревьях казалась искусственной, под ногами – асфальт, на скамейке под домом – те же бабки и алкаши. Почва возвращалась под ноги. В подъезде пахло кошками, бомжами и общественным туалетом.


– Вернулись, Сима Борисовна? – ехидно интересовалась одна из соседок.

– Да мы и не уезжали, так на пару дней, некуда нам уезжать, нет ни дачи, ни срачи, – разводила руками бабушка. – А ребенка-инвалида надо бы на лето – на воздух.


И вздыхая, волокла чемоданы наверх.

Первая дверь с тремя замками, вроде, на месте. Вторая – тоже. Можно считать, повезло, не ограбили, квартира не сгорела, не залило. Подводим итог, отдых прошел успешно.

Начиналось наша обычная городская жизнь.

Родители


После нашего возвращения лето исчезало быстро. Не успевали мы опомниться, как на деревьях уже вовсю желтели и облетали листья.


Мы с бабушкой снова оставались вдвоем.


Бабушка быстро смирилась, что всю оставшуюся жизнь она будет тащить на своей больной шее неблагодарный крест, меня.

Но родители, в отличие от бабушки, продолжали на что-то надеяться и сопротивляться.

И, как назло, именно с родителями я становилась особенно невыносимой.

Когда они приходили вечером после работы, в меня вселялся какой-то демон, мне хотелось бегать, орать, прыгать на еле-живых диванах, чтоб из них летела пыль и вылезали пружины. Видимо, так я выражала свою радость от встречи.


Папа начинал делать из меня человека. Вынеся пару предупреждений, которые я, естественно, не слышала, он начинал ловить меня для дальнейшего битья.

Надо, для справедливости, отметить, что я всегда давала сдачи по мере своих небольших, но растущих сил. Я била в ответ, кусалась, плевалась и выкрикивала все нецензурные слова, которые знала. Бабушка, как и я, выступала категорически против такого воспитания битьем, но, пока она торопилась на больных ногах прилететь на защиту, я успевала получить одну-две оплеухи. Дальше папина стратегия воспитания наталкивалась на бетонную стену бабушкиной обороны, и всем становилось не до меня. Разгорался полноценный взрослый скандал.

Папа, кстати, не только меня бил, но и многому учил, например, как правильно мыть лицо. После мытья полагалось первым делом насухо вытереть брови, иначе вода из бровей продолжала бы литься на лицо и вытирай-не вытирай, все без толку.


Для папы я стала первым и последним трудным поздним ребенком. Появилась я у него в сорок шесть лет. К такому возрасту, когда он стал отцом, человеку хочется покоя. Сидя на диване, держать на коленях спокойную опрятную девочку, читать ей вполголоса книжечку про животных (папа обожал книги о животных), или раскладывать на столе марки с животными и потом класть их аккуратно в альбом пинцетом. Или слушать вместе молча пластинку Высоцкого, качая иногда головой и смакуя глубину мысли. Или тихо медленно гулять по парку и дома отмечать в специальном дневнике, какие породы птиц ты встретил. Для этого и нужен ребенок взрослому человеку, для тихой совместной и часто познавательной радости.

Я тоже любила познавательную радость, жаль только, что она сразу становилась какой угодно, только не тихой. Я не любила ничего коллекционировать, (кроме бессмысленных историй о разных людях, не имеющих ко мне никакого отношения). Мне нравились животные, но я совершенно не интересовалась фактами о них. Я абсолютно не могла вести дневник, ни до школы (так как не умела писать), ни во время школы, когда уже научилась. Я не хотела слушать Высоцкого, (как вообще можно слушать сорок минут молча?). Даже чтение я умудрялась превратить в ад, тем, что вообще не могла остановиться и требовала читать мне бесконечно.


И если все вышеперечисленное еще можно было пережить, то оставался еще заяц. Моя любимая игрушка.

Этот пластмассовый заяц из-за длинных ушей не мог стоять без опоры. Не знаю, почему в любимые игрушки я выбрала именно его, возможно, из-за этого несовершенства. Мне очень хотелось, чтобы мой заяц мог стоять независимо, не привязанный, например, к вазочке. Никакие объяснения не помогали. Я каждый раз, при виде падения зайца, доходила до истерики за считанные секунды. Также не удавалось незаметно изъять зайца. Я за ним ревностно следила и вспоминала в самый неподходящий момент, например, во время еды.

Этот заяц стал в нашей семье неким символом моего безумия. Если в дальнейшем у меня что-то не получалось (естественно, из области невозможного), что нормальный человек давно бы бросил, а я упорно продолжала добиваться своего, всегда спрашивалось: «Что заяц не стоит?»


Для папы, свято верящего в торжество разума, заяц стал нерешаемой задачей, которая сводила на «нет» все его теории. Тут была бессильна и педагогика, и высшая математика с физикой, и любые другие науки. Папа, вслед за мной, впадал в истерику, и рука его сама летела к моему уху.


Мама всегда была на папиной стороне. И страшно боялась, что наша с бабушкой парочка все-таки перевесит мамину крепкую и верную любовь, и папа, не выдержав, сбежит из семьи.

Однако шли годы, мы с бабушкой становились по закону Мерфи2 все невыносимее, а папа все терпел и не уходил. И все продолжал делать из меня человека.


Первого мужа Володю мама бросила сама, по причине того, что он, якобы, не хотел иметь детей. Мама же подозревала, что он на какой-то секретной работе, о которой, естественно, требовалось молчать, подвергся облучению. Поэтому, мама, после четырех лет брака поставила вопрос ребром:

– Либо расскажи правду, либо я ухожу! – сказала она.

– Правда в том, – ответил Володя, – что я терпеть не могу детей.


После этого, мама, с одобрения бабушки, расторгла советский брак.


Мама рассказывала, что Володя работал телеведущим, они познакомились на престижном курорте в Адлере, куда бабушка вывезла маму летом. Володя часами крутился перед зеркалом, интересовался только одеждой, театрами, ресторанами и всякой красивой жизнью, а любые тяготы и сложности успешно игнорировал. (Не удивительно, ведь его избаловала мама и их няня Тоня, которая так и жила с ними с рождения Володи и полностью всех обслуживала). Мама с Володей тоже втянулась в красивую жизнь, носила платья и ходила в рестораны. Мне она почему-то всегда говорила, что характером я очень похожа на Володю. Исходя из этого, я делала вывод, что человеком он был никудышным и пустым.


Ирония судьбы заключалась именно в том, что получив, наконец, во втором браке ребенка, ради которого она бросила Володю, мама поняла, что Володя имел вполне законные основания не любить детей.

Я оказалась явно не тем ребенком, который стоил таких жертв.

Потом, после развода, мама целых четыре года не могла найти мужа, время стремительно летело. Тридцать два, не замужем, без детей. На счастье, на общем мероприятии с семьей Голубевых – Станицких, ближайших друзей бабушки и мамы, мама встретила папу. Они и раньше, естественно, виделись, но мама была слишком молода, потом слишком замужем, папа сначала был слишком стар для нее, потом тоже слишком женат, и только тут, наконец, все звезды сошлись. Они один раз сходили на свидание, погуляли по Петродворцу. Мама, правда, сразу же захотела в туалет, и все время, отведенное для романтики, они посвятили поиску отхожего места, под конец поиск сделался уже, прямо скажем, лихорадочным. Ставки росли с каждой минутой. И когда они все-таки нашли туалет, мама подумала: «Ну, все, туалет нашла, а мужчину потеряла». Но, она, к счастью, ошиблась. Папе предстояла длительная командировка, времени на ухаживания не оставалось, (да и какие ухаживания в таком возрасте?). И он сразу, около этого туалета, сделал маме предложение. Она, конечно же, согласилась.

Папа был полной противоположностью Володе. Он презирал красивую жизнь и любой нецелевой расход средств. И мама, сразу после одного свидания, тоже стала все это с удовольствием презирать.

Мама со стыдом сообщила, что это у нее не первый брак.


«Тогда платье и кольцо можно взять те, что у тебя уже есть, с первой свадьбы, – обрадовался папа. – У меня тоже есть кольцо от первого брака, – сообщил он, – Но, я его тогда не носил и сейчас не буду. Буржуазные предрассудки все эти кольца».

Мама не спорила, но купила себе новое кольцо.

А через девять месяцев после свадьбы появилась я. И романтика моментально закончилась.


Когда я родилась, папа сразу уехал на два года в командировку, а мама начала писать кандидатскую диссертацию и ездить к научному руководителю в Москву.

Бабушка относилась к командировкам отрицательно, но учебу и повышение научной степени уважала. Вследствие этого маме было дозволено защищаться себе в удовольствие, пока бабушка тащила на себе хозяйство и больного ребенка. «Если бы не война, – говорила бабушка, – если бы я не потеряла отца и мать, я бы тоже была кандидатом наук. У нас в семье дураков не было, все мои братья были врачами и журналистами – уважаемыми людьми!»

Когда мама уезжала в командировку и, на ночь глядя, шла на поезд, я всегда в дверях просила:

– Мама, сними украшения! Сорвут. А если убьют, хоть что-то на память останется.


Сережки в те времена срывали частенько, вместе с ушами, да и убивали частенько, поэтому, я не зря волновалась.

Вообще, волноваться в нашей семье считалось основным проявлением любви, по-другому любовь друг к другу мы никак не демонстрировали. Только папа у нас отказывался волноваться, поэтому считался бесчувственным. С утра мама звонила из автомата и докладывала, что добралась, так как все понимали, бабушка ожидая звонка, ночь провела на карвалоле. Волноваться было принято заранее. Чтобы к моменту звонка, который происходил строго вовремя, уже иметь предпосылки сердечного приступа.


Однако все командировки рано или поздно заканчивались, все билеты «туда» неминуемо превращались в билеты «обратно», и дома родителей встречали два инвалида – мы с бабушкой, а также мой заяц, бабушкина пропавшая молодость и сломанная жизнь, вырванные зубы и вырванные двери. Родители начинали спешно планировать новые командировки.

Неизбежность


Когда мне исполнилось шесть лет, слово «школа» впервые прозвучало на кухне, за закрытой дверью, применительно ко мне. Меня это страшно встревожило. Это означало перемены.

Но на следующий день и потом тоже ничего не произошло, и я немного успокоилась. Бабушкина голова была занята не только мной, но и другими немаловажными вещами.


У бабушки в то время появилась новая страсть – криминальная хроника. Она шла по всем каналам, и бабушка так подгадывала, чтобы смотреть ее весь день без перерыва, ничего не упуская.

«Расчленил, сварил, закопал», – как мантру повторяла бабушка.


– Воот, Жанна, – трясла она пальцем у мамы перед носом, – бегай-бегай вечерами темными дворами, на днях Валю с нашего этажа в нашем же лифте чуть не изнасиловали, а ты мать доводишь.


– Бабушка, а что такое изнасиловали? – интересовалась я.

– Ну, избили, – увиливала бабушка.

– А что значит «чуть не изнасиловали»? – не отставала я.


Я чувствовала, что за этим «чуть» что-то кроется.

Бабушка страшно взбесилась, поняв, что я загнала ее в угол.


– Лена, еж твою мать, спроси, эту корову, твою маму. Почему бабушка, инвалид второй группы должна перед тобой отчитываться?


Бабушка не хотела брать на себя ответственность за рассказ ребенку про ЭТО. Но в перестроечном мире, в окружении фильмов, сериалов и криминальной хроники, которую мы смотрели все свободное время, утаить эту информацию не представлялось возможным. К тому же впереди маячила школа и свирепый, жестокий мир взрослых.


Бабушка сдалась быстро и, как могла, рассказала мне все.


Особый акцент бабушка сделала на возможность нежелательной беременности, дабы рассказ не получился просто развлекательным.

«Наебешь ебеночка, – сказала бабушка, – и все, кончилась жизнь. Будешь под юбку заглядывать – залетела, не залетела. А потом тащить на себе этот неблагодарный крест, колорадского жука. Запомни, Лена, нельзя становиться подстилкой. Ебырю что? Отряхнулся и пошел, а ебеночек тебе остался. Вот, так вот».


В общем, суть половых отношений бабушка мне объяснила. Видимо, поэтому, я росла крайне не романтичной дамой. И сразу знала, что от меня нужно мальчикам, даже если им было шесть лет.


Про отношения папы и мамы в целом мне тоже все стало ясно. Сделали они ЭТО один раз. Появилась я. А потом, не спросив у бабушки разрешения, три года спустя сделали ЭТО второй раз. Но на тот момент, мне уже исполнилось два года, и бабушка четко сказала: «Нет, еще одного такого ебеночка я не выдержу! Вы меня спрашивали, когда в кровать ложились? Нет! Вот и расхлебывайте!» Пришлось маме идти делать аборт на очень позднем сроке. Ответственность за это возложили целиком и полностью на меня, потому что я с моим нестоящим зайцем довела уже к двум своим годам всех в доме до такого состояния, что у последующих детей не было ни одного шанса появиться на свет в этой семье. В итоге, участь двух мальчиков-близнецов (у них даже был виден пол) решилась единогласно. А бабушка в очередной раз получила наглядное подтверждение в том, что: «Хуюшка – не игрушка, много не наиграешься». Она и так повторяла это маме, судя по всему, всю жизнь, по несколько раз в день, а тут пришлось удвоить и даже утроить дозу этой информации. Чтоб дошло наконец.

Аборт маме сделали неудачно, и она угодила в больницу. Зато в этой больнице она научилась делать из капельниц разные игрушки. Она привезла домой двух рыбок и одного крокодильчика. Такие игрушки я видела во многих домах. Наверное, в каждом доме за этими игрушками стояла своя история.


Теперь они появились и у нас.


По-мимо разговора про ЭТО бабушке пришлось провести со мной до школы еще один малоприятный разговор.

«Мы – евреи, – сказала она торжественно и трагически в один не самый прекрасный день. – Понятно?»

– И папа?

– И папа!

– А мама?

– И мама.

– А – я?

– А кем можешь быть ты? Ты, естественно, тоже! – отрезала бабушка безапелляционно.


По ее тону я поняла, что ничего хорошего в этом нет.


– В войну евреев сжигали фашисты, – забила бабушка гвоздь в крышку гроба. – Сейчас нас никто не сжигает. Пока (!) не сжигает, и на том спасибо!

– Я не хочу! – закричала я и заплакала.

– А кто ж хочет? Никто не хочет. Никто не выбирает, кем родиться!


– 

Что нам делать, бабушка? – спросила я немного позже.

– 


Когда окончательно смирилась со своим незавидным положением. Я имела ввиду многое: «Как с этим жить? Можно ли и должны ли мы как-то отомстить фашистам за восьмилетнего Мишу, бабушкиного племянника? (Теперь-то мне стало понятнее, что именно с ним случилось).


– Помнить, – сказала бабушка. – Даже если все забудут, помнить.


С того времени мое чувство безопасности, которое и так пребывало в плачевном состоянии, окончательно кануло в лету.

Криминальная хроника, ежедневные убийства, расчленения, грабежи, перестрелка, поножовщина – ладно, к этому я привыкла, я ждала, что в любой момент могут напасть на улице, в подъезде, даже вломиться в квартиру с целью грабежа. Но чтобы сжигать целый народ?! И как жить в таком мире?


Кошмары преследовали меня, сколько я себя помнила, обостренные приемом таблеток от аллергии, они принимали какие-то чудовищные формы. Мне снилось удушье, огромный камень наваливался мне на грудь, снился конец света, страшные океанские волны накрывали города, снились рушащиеся здания, война, окопы, земля засыпает заживо солдат после взрыва снаряда, снились пытки непереносимой жестокости, пытали меня, пытала я, мне снились реки крови, оторванные части тела в земле и пыли, снились чудовища, скрывающиеся днем в зеркале, а ночью, выходящие наружу.

От страха я не могла заснуть, я пряталась под одеяло и задерживала дыхание. Пыталась почувствовать каково это – умереть. Смерти я боялась больше всего. Своей смерти, смерти родителей, бабушки. Эти мысли особенно преследовали меня перед сном, но порой и днем тоже активизировались.

bannerbanner