
Полная версия:
Синие горы
– «Чо-чо!» Стряпать будешь с одной рукой да столы накрывать, – прервал он. – Далась тебе эта свадьба.
Через недельку Нину выписали домой с уродливым гипсом, захватывающим и плечо, и локоть, и полторса. Не понравилась она Николаю. Странная какая-то стала. Глаза бегают, смотрит подозрительно на всех.
Ещё в машине дотошно стала расспрашивать, что о них говорят люди.
– Кто мы такие, чтобы о нас говорить? – удивился он.
Добравшись до дома, занёс вещи, усадил Нину за стол, в надежде, что, попив чаю с родного колодца, очутившись в своих стенах, станет она прежней. Пусть даже и ворчливой – он привык. Только бы не было этого странного выражения глаз, которыми она вглядывалась в него, в окна, в зеркало у порога. Но Нину не отпускало.
Она долго подозрительно всматривалась в хлеб на столе, потом отодвинула его в сторону и заговорщицки прошептала:
– Ножик возьми и порежь сам. Мне нельзя.
– Понятно дело, неловко одной рукой. Я не сообразил, – схватился он за нож и хлеб.
– Не-е-е, ты не понял, – опустила она голову и заплакала. – Это из-за того хлеба…
– Нина! Не пугай меня! У тебя просто сломана рука! Что с тобой? – всполошился он, жалея, что не посоветовался с врачами сразу, в больнице. Видел ведь её глаза, незнакомые, будто внутрь себя смотрела. Может, какие лекарства от нервов бы дали.
Нина замолчала, утихла. А потом порывисто, как ребёнок, ещё раз всхлипнула.
– Брякнула не подумавши, не городи лишнего. Мнительная ты стала с этой свадьбой, честное слово! Выпей чайку и приляг, отдохни. Хорошо? А я пойду корову подою, задержался, покуда ездили с тобой.
Пока жена лежала в больнице, доить пришлось, конечно, ему. Большого ума не надо, с детства матери помогал, да и тут порой приходилось, когда Нине некогда было. Взяв с вешалки старый халат, вышел на веранду. Прихватив подойник, пошёл в стайку, где уже требовательно подавала голос Чайка. Укрыл колени халатом, сел под корову. Первая струйка молока звонко по-птичьи цвиркнула о дно ведра и потом начала перекликаться с другой. Будто две невидимые в темноте пригона птицы переговаривались негромко и умиротворённо. Вздыхала о чём-то корова, оглядываясь на Николая. А потом стала вредничать, уже в конце дойки, тревожно переступала с места на место, пришлось задержаться. Накидал сена в ясли. Зашёл на веранду, процедил молоко, сполоснул марлю и вывесил её на веревочку у крыльца. Войдя домой, тихонько заглянул в зал – и обомлел. Резанула по глазам перекинутая через головку кровати верёвка, и неловко сидящая на полу Нина, уже набросившая петлю на шею.
На непослушных ногах бросился к ней Николай, трясущимися руками вызволил голову из петли, прижал к себе.
– Што ты удумала, глупенькая ты моя. Што ты, Нина! Ты забыла про кукушку? Разве столько она тебе куковала, – горячечно шептал он, отползая с женой подальше от злополучной верёвки. Нина безвольно висела на его сильных руках, с бледным лицом, в котором не было, казалось, ни кровинки:
– Не хочу жить, не хочу, – едва слышно прошептала она.
– Как ты так решила одна за всех? За себя? За меня? А я хочу без тебя жить? – приподняв отчего-то ставшую тяжёлой жену, Николай сел с нею на кровать и, не спуская с рук, стал баюкать её, как маленького ребёнка.
– Всё наладится, всё! Ты только представь: у Сашки родится девочка. И она будет похожа на тебя, такая же крошечка, как ты. Будет топать тут по дому своими ножками в перевязочках, а мы к ней будем тянуть руки – я и ты. Дед и бабушка. Как ты можешь бросить это всё? Скажи, скажи, что сделать, чтобы ты успокоилась? А? Родненькая моя, – уже со слезами продолжал он шептать над женой свои мольбы.
– Боюсь я теперь. Свози меня в церковь, а, Коля? – неожиданно попросила она.
– Свожу, свожу. Прямо сейчас поедем, – обрадованно схватился за идею Николай, сроду и лба не перекрестивший. Он даже не представлял, как он будет искать в большом городе церковь и кто их там будет ждать уже под вечер.
Накинув лёгкий плащик на плечи Нины, поддерживая её за талию, вышел вместе с нею в ограду и, боясь даже на секунду оставлять её одну, усадил в машину.
Дорога до города заняла почти два часа. Всю дорогу он пытался о чём-то говорить и как-то расшевелить присмиревшую жену. Нина молчала, а иногда откидывалась назад, безвольно закрывая глаза. В городе добрые люди подсказали, куда ехать. По великому счастью, двери храма были открыты. Николай, так же поддерживая жену, подошёл к свечной лавке:
– Нам бы батюшку. Дело такое, безотлагательное, – умоляя, произнёс он. Прихожанка устало улыбнулась:
– Удачно успели. Он только вернулся из поездки и пока не ушёл. Сейчас я его позову.
Спустя несколько минут пришёл и священник. Николай усадил супругу на скамеечку, потому что она была совершенно обессилена, ноги подгибались. Подошёл к батюшке и, чуть отойдя внутрь храма, коротко рассказал о своей беде. Тот внимательно выслушал, покивал головой, потом встревоженно спросил:
– Крещёная?
– В детстве бабушки крестили в деревне.
– И слава богу. Хотя бы так. Идите туда, посидите на скамеечке, а мы с нею побеседуем.
Разговор с Ниной был долгим. Издали доносился приглушенный её плач. Николай хотел было подойти к ним, но женщина из свечной лавки мягко его остановила:
– Это без вас. Не мешайте, пусть исповедуется. У нас золотой батюшка. Он обязательно поможет.
Чуть позже Николай увидел, как Нина опустилась на колени перед крестом и Библией в правой части храма, а батюшка укрыл её голову частью своей одежды и говорил что-то, неслышное Николаю.
И, странное дело, на душе у Николая с этой минуты стало спокойно. Даже руки, которые часто подрагивали, пока ждал жену, успокоились. Он посидел ещё, пока к нему подошли и Нина, и священник:
– Всё у вас будет хорошо, слава богу. Вовремя вы успели, – ободряюще кивнул он головой Николаю. А тот, поглядев в глаза жены, поразился: исчезло из них безучастное, потерянное выражение. Они стали ясными, живыми. И он готов был поклясться, что в них плескались какое-то умиротворение и радость.
Нина крепко обняла его здоровой рукой:
– Поедем домой, Коля. Прости меня, дурочку… Спасибо, батюшка… – поклонилась священнику, и тот привычным жестом благословил обоих, обдав напоследок запахом ладана от одежд.
В машине по дороге домой Нина сидела тихо. Поглядев на напряжённо ещё сидящего Николая, сказала:
– А ведь и верно батюшка сказал: лишь бы любили друг друга. Какая разница, в чьём доме будет свадьба, правда, Коль? – повернула она к нему высвеченное золотистым светом встречной машины лицо.
– Верно, Нина, верно, родная моя. – Придерживая руль левой рукой, он нашёл и погладил её ладонь, невидимую в темноте. И впервые за эти дни легко и открыто улыбнулся:
– Слава те, Господи. Домой едем.
Прости меня, дочка
Олька как-то не задумывалась, почему у неё такие старенькие мама и папа. Есть родители, и ладно. У половины класса отцов вообще нет – с войны не вернулись. А у неё есть.
И вот однажды, когда она училась уже в седьмом классе, в дом неожиданно привели гостя – высокого, статного мужчину, наряженного красиво, по-городскому.
Хозяйка, увидев гостя, поперхнулась и даже не нашлась что сказать.
– Ну, здравствуйте, Лидия Ивановна, Николай Григорьевич. Здравствуйте! Наконец-то я до вас добрался.
– Доча. Иди на улицу пока, – отправила Ольку Лидия Ивановна.
– Зачем же? Разве я для этого ехал? – возразил мужчина и снял длинное тёмно-синее пальто, а потом внимательно поглядел на Олю. И ей показалось, что в глазах у него блеснули слёзы. Хотя с какой стати плакать чужому дядьке при взгляде на деревенскую девчонку?
Отец хмуро уселся на маленький стульчик возле плиты и всё порывался закурить. Так и не закурив, настороженно исподлобья поглядывал на гостя, разминая в узловатых пальцах папиросу.
Мать обессиленно уселась на табуретку, махнула рукой дочке, мол, оставайся. А потом, приблизившись к ней, сказала тихо и обречённо:
– Вот, Оля, папка твой.
– Как… папка? А тятька тогда кто? – Олька с недоумением посмотрела на мать, на пришлого незнакомца, на сидящего за печью отца.
– А мы тебе твои родные дедушка с бабушкой. Вот так, доча. Спасибо, Александр, что вспомнил про дочку, – с непонятным вызовом высказала Лидия Ивановна.
Николай Григорьевич вышел, напоследок глухо бросив:
– Чайник хоть поставь, с дороги же человек. Пойду баню растапливать.
Олька всё равно не могла взять в толк, о чём вообще разговор. А Лидия Ивановна сидела у стола безучастно, с потемневшим лицом, но видно было, что она едва сдерживается, чтобы не расплакаться. Олька тоже уселась на диван и, сдвинув светлые брови к переносице, строго сказала пришельцу:
– Рассказывайте.
Мужчина сел рядом с Олькой на диванчик и стал говорить, поглядывая на Лидию Ивановну:
– Мы с Анечкой, мамой твоей, познакомились в войну. Служили тут рядом, в авиаполку. Она была связисткой, а я механик. Познакомился и с её родителями, решили после Победы расписаться. – Он поднял глаза на Лидию Ивановну. – А в конце войны наш полк переводили в Казахстан, и 9 мая пришёл приказ о передислокации. Но Ане нужно было уже рожать. Она вернулась сюда, к родителям. А я вместе с полком передислоцировался в Казахстан. Даже не попрощался с родителями Ани.
9 мая 1945 года ты и родилась. – Олька с широко раскрытыми глазами согласно кивнула. – Но мама твоя умерла в родах. Об этом мне Анина подружка из вашего же посёлка написала. И что тебя забрали дедушка Коля и бабушка Лида. А мы ещё несколько лет мотались по аэродромам, восстанавливали взлётные полосы, поднимали авиацию после войны. У меня даже не было своего дома, – как будто извиняясь, произнёс он.
– А мы с Николаем тебя и растили как дочку, – завершила его рассказ Лидия Ивановна. Налив в чашки чай, расставив угощение, она пригласила за стол гостя и Ольку. – Поговорите. А я пойду пока коров подою, телята орут.
Олька наскоро выпила чашку чая, не притронувшись к еде. Чувствовалось, что и мужчине тоже не до этого: он с волнением вглядывался в Олино лицо, порывался ещё что-то сказать, но молчал. Потом снова сел на диванчик, взял в руки чемодан. С заминкой произнёс:
– Иди сюда… доча.
Олька присела рядом, чуть отстранившись от него. Мужчина раскрыл чемодан и достал оттуда газетный сверток. Развернул его подрагивающими руками, достал несколько фотографий. На каждой из них была изображена девушка лет двадцати. И совсем не нужно было каких-то долгих рассказов или признаний, чтобы понять, что там, на этих снимках, ещё жила её мать: смеялась у двери какого-то помещения, обнималась с невысокой подружкой, примеряла пилотку. Она была почти полной копией Ольки: такие же светлые брови, удивлённо вскинутые вверх, волнистые волосы, ровный прямой нос, крупный улыбчивый рот и ямочка на левой щеке, как у Ольки. На фотографиях она выглядела чуть постарше своей дочки.
Рядом с нею на двух карточках был парень, в котором легко узнавался сегодняшний гость. Оля, разглядывая фотографии, трогала пальцем материнское лицо, губы, глаза, поглаживала ладонью изображение материнской фигурки. Не хотела показывать свои чувства при чужом ей человеке, но не сдержалась и безутешно, по-детски, заплакала.
Отец обнял её, какое-то время молча сидел, придерживая в объятиях и не давая ей разрыдаться.
– Ты прости, меня, девочка моя, что так поздно приехал за тобой. Ты тут всем была обеспечена, а у меня ни кола ни двора, только работа. Родительский дом под Киевом немцы разбомбили, погибли мои все. Женился я только в сорок девятом, в Белоруссии. Своих детей нет. Сына и дочку жены подняли на ноги и решили с нею забрать тебя. Дать хорошее образование, выучить. Я обязан это сделать в память о твоей маме.
Оля молчала, утирая слёзы, которые никак ей не подчинялись. Отец снова распахнул свой чемоданчик:
– Совсем забыл, гостинцы ж тебе вёз. Смотри! – И из нового газетного свертка достал и встряхнул в руках школьную форму. Олька в восхищении не могла произнести ни слова. Настоящую форму она видела только в городе, куда ездила на смотр художественной самодеятельности. В их классе в посёлке такой формы ни у кого не было. К мягкой шерстяной ткани полагался и чёрный фартучек, и белый атласный воротничок.
– Это мне? Правда? – у Ольки перехватило дыхание, и опять выступили слёзы. В школу она донашивала вещички старшей сестры, давно уже выросшей. Стоп! Получается, Катя ей не сестра. А… тётя. Вот уж новости так новости свалились сегодня на Олькину головушку. И Толя, и Алексей ей, выходит, не братья, а дяди? Потому-то у них уже свои дети, а она всего-то в седьмом классе. Как много сегодня становилось понятным. Правда, известие о возможном отъезде в далёкую Белоруссию пока ещё не вместилось в маленьком Олькином сердечке. Она не могла представить такое даже в самых смелых мечтах.
Весь остаток дня Олька и её новый отец, точнее, настоящий отец, не расставались. Она расспрашивала его о своей матери, о её привычках, характере, даже о любимых песнях.
Лидия Ивановна, как нарочно, старалась не попадаться на глаза, придумывая себе всё новые и новые дела по хозяйству. А отец, вернее, дедушка, топил баню. Олька никак не могла привыкнуть к тому, что у неё сегодня сразу появились и мама, и папа, и дедушка, и бабушка. К вечеру в баню сходили вначале Николай Григорьевич, потом – Александр.
– Но теперь мы, доча, – позвала её Лидия Ивановна. И Олька, послушно взяв полотенца, пошла следом. Ей хотелось поговорить с матерью, посоветоваться относительно отъезда. В том, что семья отпустит её с отцом, она и не сомневалась. Тятька, хоть и строгий, но поймёт. И, усадив мать рядышком на широкой скамье в предбаннике, Олька сказала:
– Ты не думай ничего, мам. Для меня ты всю жизнь будешь мамой, потому что вырастила, – сразу заявила она матери, оставшись наедине в полутьме предбанника. – Даже если я уеду с отцом, я никогда тебя не забуду, что ты для меня сделала. Почему только вы мне ничего о ней не рассказали?
– Ты решай сама, доча. Ты уже взрослая почти, – вздохнула Лидия Ивановна. – Ты точно хочешь всё знать? – почему-то переспросила она. И, глядя на уставившуюся на неё Ольку, начала говорить:
– Тогда слушай. Николая на фронт не призвали – на шахте тогда работал, бронь от шахты была. Аня сама пошла в военкомат, после учёбы её направили почти домой – в N-ский гарнизон связисткой. Это ж рядом. Вместе с ей и её подружка Верка служила, из нашего же посёлка. В авиаполку доча и познакомилась с Сашей. Ему иногда давали машину, «виллис», и они приезжали в посёлок. Привезут, бывало, продуктов, тушёнки. Здорово нам Аннушка помогала, поддержала меня с ребятишками. А отцу, то есть деду твоему Николаю, зять не понравился с первого взгляда. Заладил:
«Хохол он! Поматросит да и бросит». Она потом уж старалась без Саши приезжать, чтобы батьку не злить. Хотя, по мне, парень да парень, как все. – Лидия Ивановна надолго замолчала, пока Оля не коснулась её руки. Та, вздрогнув, продолжила:
– И вот Победа пришла! У конторы по радио объявили про конец войны. Вой по селу и слёзы, и песни, и пляски. Кто плачет, – через дом похоронки были, кто радуется, что теперь живые домой вернутся, что война эта проклятущая кончилась. И подъезжает к нам этот «виллис» с полка. Мы с батькой из ворот, навстречу. Выходит Аннушка, одна, идёт к воротам. И сразу видно, что беременная, никуда уж не спрячешь живот. – Лидия Ивановна снова замолчала, незряче глядя в пыльный угол предбанника с суматошно бившейся под потолком паутиной.
– Голову гордо держит. Он, батька-то, увидел – и как сдурел. Бегом в ворота, мы следом. А он уж с вожжами навстречу летит, как давай её охаживать. – Лидия всхлипнула, заново переживая ту встречу. – По лицу, по животу, по спине. Я повисла на руках у него, кричу: «Не трогай, не зашиби ребёнка!» А в него как бес вселился, ополоумел. Меня как мотанёт в сторону, я под поленницу улетела. Сбил её с ног, она вниз животом упала – и ни звука. А он её по спине вожжами…
Лидия надолго замолчала. Молчала и Олька, зажав ладошкой кривящийся в крике рот, только слёзы катились, поблёскивали в темноте.
– Потом? – хрипло напомнила о себе.
– Слышу, как резанул крик Аннушкин. Я уж тут из последних сил на коленках к нему, схватила за ноги, кричу: «Запрягай, Христа ради, везти надо, рожает»! Он как отрезвел. Бегом коня в телегу запряг, шубы накидал, положил её и поехали. Я её фартуком вытираю, ведь даже лицо в крови. Добрались до Захаровской амбулатории, а Аннушка стихла, только иногда застонет, тронет меня рукой да прошепчет: «Спаси ребёнка». Довезли, Колька на руках её в амбулаторию занёс. А там парнишка-студент. Добрые-то врачи ещё с фронтов не вернулись. Давай он с нею возиться. Мы сидим ни живые, ни мёртвые. Колька весь белый, и я того гляди на пол упаду. А от Аннушки ни звука. Потом ты закричала. Маленько погодя парень вышел. Говорит, что ребёнок будет жить, а мать не смог спасти, кровотечение сильное.
Так вот и стала я твоей мамкой. А он отцом. Тяжело было, мне уж 44 года было. Но выходили: старшие ребятишки помогали, коровушка выручила.
– Где мама… похоронена? – неживым, тихим голосом спросила Олька.
– В деревне, рядом с бабушкой.
– Почему ты никогда мне не говорила об э…том. – Ольку прорвало рыданиями. После ревели обе, уткнувшись друг в дружку. Голосила, как в тот страшный день, Лидия, и тихо, по-щенячьи, подвывала Олька.
Жаром исходили закопчённые стены бани, но Ольгу трясло от открывшейся горькой правды.
– Если б не ты, моя ты родненькая, не жила бы я с того дня. Глядеть на него не могла. Да и сейчас не могу его простить, хоть и каялась перед иконами. Тяжело это – всю жизнь в себе этакую тяжесть носить – непрощения. А ты рядышком – вот и живу, грех его перед дочкой искупаю, что не уберегла её. Пусть смотрит сверху, что всё у тебя ладно. А я через тебя заново прорастаю, вот и смысел мой весь.
Помолчав, баба Лида притянула к себе застывшую в оцепенении Ольку:
– Решай, как тебе быть. Поедешь – неволить не стану. Родная кровь, отец. Раздевайся, да мыться пойдём.
В полной тишине мылись Лидия и Олька. И показалось заплаканной бабе Лиде, что в белых березовых волнах распаренного веника плавает, как ангел, дочка её, Аннушка, та, довоенная, с необстриженными ещё косами. Все кровинки подсобрала, и лицом, и фигурой вышла Оля в мать.
Уже перед самым выходом спросила Ольга:
– Мам, но почему он так, а? Родная ведь дочка.
– Хто ево знат. Неместный же он, не забайкальский. Это мы тут всех приветим, пригреем, простим. А он родом с Иркутска. Рассказывал, мол, в Гражданскую колчаковцы набрали в отряд всех, кого поймали. Он с ними в теплушках добрался до Омска, там стояли два месяца. Убёг, да не в Иркутск, на родину, а в Забайкалье, чтобы снова не загребли ни красные, ни белые. Стал у нас тут работать на шахте. На хорошем счету, награды вон за уголёк. Колчака я ему в сердцах иногда всё ж припоминаю. Сначала-то думала – уйду, брошу его, а куда бросишься одна тогда? Кто кормить нас будет? Жить где? А потом свыклось. Старшие пристроены, в городе, а ты у меня как свет в окошке, доченька – поскрёбушек.
Наутро Ольга собралась в школу. Мать ходила по кухне тихонько, будто тень какая. Не поднимая глаз, напоила чаем Александра и Ольку. Та, наскоро выпив стакан чая, остановила отца, который, надев награды, собрался идти в школу с нею по документы и легко объявила:
– Не ходи, отец. Не поеду я отсюда. Тяжело маме будет. Одну дочку она потеряла да вторую. Не смогу я её оставить.
Понял всё Александр. Даже не стал уговаривать. Обнял, отвёл в сторону:
– Спасибо, что назвала отцом. Боялся этого не услышать. Я… понимаю тебя. Но ты знай, что я у тебя есть, всегда жду. Поедешь куда учиться – помогать буду. А может, потом как раз и учиться к нам приедешь? У нас и на врача, и на учителя можно выучиться. Слышишь меня, дочка?
– Остаёшься? И правильно, – выдохнул Николай Григорьевич. – Как мы тут без тебя, – резко шагнул за печь, присев, закурил и судорожно выдохнул дым в приоткрытую топку. И от дымка ли, от жара ли заслезились глаза старика…
Апостол Пётр… Филиппыч
– От придумали! От придумали! Об чём бы ни говорили, всё про эту корону! – Филиппыч сердито сплюнул, и, бросив пульт в угол диванчика, пошёл на кухню, к жене.
– Ворону? Опеть прилетела? – Супруга, давно слегка глуховатая, что-то увлечённо намешивала в тазике, наверное, опять гоношила тесто.
– Сама ты ворона, Господи, прости… – беззлобно буркнул Филиппыч. Со своей Ниной Георгиевной душа в душу прожил уже почти шестьдесят годков. И сам не Ален Делон, и её менять на годом посвежее уже и резона не было. А если серьёзно, то, считай, все шестьдесят и ждала его из рейсов. Если знала, что вернётся поздно, не спала, пока свет его фар не мазанёт своей яркой кистью по окошкам избы. Покуда он ворота раскрывает да машину в ограду загоняет, она уж и чайник сгоношит. Чудом откуда-то горячее спроворит, на стол ставит. Волшебница, да и только, Нинуха его родненькая. К нему всю жизнь уважительно: «Петро» да «Батька», как ребятишки звали. Ребятишки уж сами давно батьки, живут отдельно, а они с Георгиевной теперь сами себе, радуют друг дружку.
Ворона-то, к слову, была у них знакомая. Считай, каждый день прилетит в огород, кругами ходит вокруг собачьей миски. Потом ковыляет в край огорода. Старый пёс Верный, возмущённый покушением на его корм, идёт за вороной потихоньку. Потом, не утерпев, как пацан, мчится и гонит воровку до края огорода. Ворона, неожиданно легко взлетев, возвращается по воздуху к чашке и уворовывает что-то оттуда, пока уставший Верный плетётся обратно, свесив набок язык.
– Дак чо ворона-то? – Старушка домесила тесто и уже сноровисто лепила какие-то лепёшки, раскладывая их любовно на металлическом листике, затейливо шлёпая в серединку каждой ложку голубицы.
– Корона, говорю. Всё про эту болезнь в телевизоре-то. Голова кругом! Бывало, концерт какой, кубанский хор, к примеру, или картину какую дельную покажут. Я б щас «Дальнобойщиков» ещё раз поглядел.
– Вот ты на дальнобой-то не насмотрелся на работе… Неужто всё ишо охота? – жалеючи, как на ребёнка несмышлёного, смотрит на него Нина. – Дома чистенько, валенки тёплые, мёрзнуть нужды нету. Што вот тебя куда-то тянет-то?
– Молчи ты. «Тё-ё-ёпленько». Чо бы понимала? Там только в гараж зайдёшь, такой дух родной. А уж если в кабину сел да дорогу увидел, дак петь охота. Конечно, поездил бы ишо, да начальству видней. Видимо, опасаются, чтобы «кондратий» по дороге не схватил, – невесело улыбнулся Филиппыч.
Нина Георгиевна понимающе кивнула головой. У Филиппыча уже второй десяток лет стоит кардиостимулятор. Рейсы свои давно откатал с лихвой, после пенсии ещё две пятилетки проездил. Частник сильно не спрашивает паспорт, лишь бы все водительские категории были. У молодых пижонов по нынешним временам новая тачка, да не первая, а категория водительская одна, да и то порой «левая», купленная. И зовёт их старик чаще «водятлы». Звание «шофёр» заслужить надо. Вот и с ним не спешили расставаться, тянули, всё уголёк в комхоз возил.
Руки у Филиппыча, как пиджак с орденскими колодками у ветерана, всё выдают. Чёрные руки у него. Сколько уж лет как на отдыхе, а въевшийся мазут не отошёл у ногтей. Да и разбитые пальцы никуда не спрячешь. В общем, две почерневшие пятерни, каждая из которых спокойно закрывает полностью кепочку-восьмиклинку – подтверждение пролетарско-водительского прошлого.
– Пока кулебяки твои пекутся, пойду курево прикуплю да на почте сканвордов прихвачу.
– Маску не забудь.
– Да есть у меня в кармане. Нужна она мне, как собаке пятая нога, – буркнул дед и подался из дома, сминая в кулак давно валявшуюся в кармане куртки несвежую марлю с веревочками.
На почте было многолюдно: выдавали пенсию. Под подбородками у каждого голубела медицинская повязка. Филиппыча уважительно пропустили без очереди. Взяв сканворд, подался в магазин. Прикупив сигарет и продуктишек, шёл к дому, основательно уминая огромными валенками свежеподсыпанный нынешней ночью снег. Воробьи, распушив пёрышки, грелись на ветках возле домов. Деловито сновали синички, разведав места, где нежадные хозяева разложили крошки и сало. Снег вкусно поскрипывал, искрился в свете яркого солнца. На каждой штакетине красовалась кокетливая белая шапочка. И звонкий этот хруст из-под валенок как-то незаметно бодрил старика. Старался он ступать почётче, будто в этот день ему вести деревенский парадный строй. Даже вечно ноющие коленки не так сегодня донимали.
Войдя в дом, откашлялся, демонстративно вынул и снова сложил маску в карман. Помыв руки, присел за стол, где отпыхивались вкусным парком лепёшки. Разломив самую румяную, окунул её в сметану, а сверху ещё щедро мазанул ложечкой с мёдом. Георгиевна довольно улыбалась, глядя на его выражение лица. На полу посиживал толстый рыжий кот и, самое странное, выражения лиц старика и кота были похожи. И Нину Георгиевну это умиляло.