Читать книгу Психолог для Ангелов (Эль Вейн) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Психолог для Ангелов
Психолог для Ангелов
Оценить:

3

Полная версия:

Психолог для Ангелов

— Что произошло? — спросил Михаил.

— Жена умерла. Два года назад. — Лев Семёнович сказал это ровно, будто читал по бумаге. — Я не то чтобы страдаю. Я не плачу по ночам и не разговариваю с её фотографией. Я просто перестал понимать, зачем всё это. Зачем проверять тетради, зачем здороваться с соседями, зачем говорить дочери, что я её люблю, если она всё равно не берёт трубку. — Он посмотрел на Михаила поверх очков. — Вы мне сейчас скажете, что это нормально и что пройдёт.

— Не скажу, — сказал Михаил.

— Почему?

— Потому что вы умный человек, и вы это уже слышали. И потому что оно не прошло.

Лев Семёнович смотрел на него секунду, потом засмеялся — коротко и совсем не обидно.

— Ладно, — сказал он. — С вами, кажется, можно разговаривать.

Они разговаривали полгода, по средам, в четыре. Лев Семёнович приходил с тростью, в белой рубашке, всегда выглаженной, и всегда приносил с собой что-нибудь: то книгу с закладкой, то стихотворение, переписанное от руки, то монетку, которую нашёл на улице. Он не любил говорить о себе прямо и рассказывал всё через литературу: через Чехова, который умел видеть людей, через Толстого, который не умел, через своего бывшего ученика, который стал врачом и теперь «понимает в людях больше, чем я».

Михаил тогда был молод в профессии и очень старался. Он задавал вопросы, выстраивал схемы, искал, где у Льва Семёновича болит, и не мог найти. Тот был как хорошая книга, у которой нет начала и конца, а есть только середина, и в этой середине всё, в общем-то, хорошо, и только читать почему-то грустно.

На пятом месяце Лев Семёнович сказал:

— Знаете, я тут подумал. Люди делают добро, когда думают, что их никто не видит.

Михаил поднял голову.

— Это почему?

— Потому что когда видят, это уже не добро, а выступление. — Лев Семёнович усмехнулся. — Я тридцать лет смотрел на детей и знаю: они делают добро не для меня, а когда думают, что я не смотрю. И знаете, что я вам скажу? Это ломает любую педагогику. Потому что педагогика — это когда ты смотришь. А жизнь — это когда не смотришь.

Михаил тогда не записал эту фразу. Он вообще редко записывал фразы. Но он её запомнил.

На шестом месяце Лев Семёнович пришёл и сказал:

— Я должен вам кое в чём признаться. Я написал дочери письмо. Ещё в марте. Оно лежит у меня в Чехове, на странице двести сороковой, и я его не отправляю.

— Почему?

— Потому что если я его отправлю, а она не ответит, я этого не выдержу. — Он помолчал. — А пока оно лежит в книге, я могу думать, что она его не получила.

— Лев Семёнович.

— Знаю, — сказал он. — Знаю, что вы скажете.

— Я скажу, что вы уже написали письмо. Значит, вы уже решились. Осталось только перестать держать его в Чехове.

Лев Семёнович смотрел на него долго. Потом вздохнул так, как вздыхают люди, которые очень устали быть разумными.

— Ладно, — сказал он. — Отправлю. Но если она не ответит, я приду к вам и буду говорить об этом сорок минут.

— Договорились.

Она ответила через десять дней. Позвонила, говорят, вечером, и разговор у них был короткий, потому что они оба не умели долго, но после этого Лев Семёнович пришёл в среду и весь приём рассказывал Михаилу про свою внучку, которую никогда не видел, и про то, что в апреле поедет.

Он умер через год. Во сне. Дочь привезла на похороны его Чехова — с закладками, с пометками, с той самой страницей двести сорок, на которой письма уже не было.

Михаил узнал об этом не сразу и не от дочери. Он узнал через книгу, случайно, когда искал другого человека на букву «Г» и наткнулся на фамилию.

А теперь, двести лет спустя, в его кабинет вошёл старый ангел в белой рубашке, с тростью, в очках на цепочке, и сказал, что люди делают добро, когда думают, что их никто не видит.

Михаил тогда не подал виду. Он двести лет умеет не подавать виду. Он спросил про шкафчик, прочитал бумаги, сказал про цинизм как усталость, и всё это время в нём сидело одно и то же чувство, которое он не мог назвать.

Он не спросил Гава, откуда тот знает эту фразу. Он боялся, что тот ответит.

Была в той жизни и другая страница. Михаил редко открывал её, но она была, и он знал её наизусть.

Её звали Женя. Двадцать семь лет, корректор в издательстве, живёт одна, мать в другом городе. Пришла она не с жалобой, а с формулировкой, которую Михаил потом неоднократно слышал от ангелов: «Со мной всё в порядке, просто я устала».

Они говорили четыре месяца. Женя была умная, тихая, с чувством юмора, от которого в комнате становилось теплее. Она рассказывала про книги, которые вычитывала, про автора, который перепутал все даты, про кота, который спал на рукописях. Она никогда не опаздывала и всегда извинялась, если ей казалось, что она говорит слишком долго.

Однажды она сказала:

— Я не хочу умирать. Я просто не вижу, зачем просыпаться.

Михаил тогда задал правильный вопрос. Он спросил, что бы она делала, если бы завтра ей не надо было на работу. Она подумала и сказала: «Поспала бы». Он спросил, что было бы, если бы она могла спать сколько хочешь. Она сказала: «Всё равно проснулась бы». И засмеялась.

Он записал: «Признаков суицидального риска нет. Астенический синдром. Рекомендовано наблюдение». И направил её к врачу. Она не пошла. Он не настоял.

Потом он много раз прокручивал этот разговор. Слово за словом, паузу за паузой. Он искал в нём то, что пропустил, и находил десяток мест, где надо было спросить иначе. Может, она ждала, что он переспросит. Может, она вообще пришла не за техникой, а за тем, чтобы кто-то сказал: «Я вижу, что вам плохо, и это не пройдёт само».

Он не сказал. Он был профессионалом.

Её нашли через два дня. Михаилу позвонила мать — не с обвинением, а с вопросом, приходила ли к нему Женя и говорила ли что-нибудь такое, что стоило бы услышать. Он ответил: «Приходила. Говорила». И мать долго молчала в трубку, а потом сказала: «Спасибо, что вы были с ней».

Он повесил трубку и сел на пол в приёмной, между тремя стульями, из которых средний всегда скрипел.

Через неделю он написал заявление.

Он не устроил сцен, не обвинял никого, не говорил, что профессия бессмысленна. Он просто пришёл, положил лист на стол и сказал, что уходит. Коллеги говорили, что он сгорел, что ему надо отдохнуть, что через месяц он вернётся. Он никому не объяснял. Он вообще в те дни мало говорил.

Он решил писать книги.

Это было логично: в книге можно всё объяснить. В книге у каждого поступка есть причина, у каждой боли — смысл, а если герой умирает, то не зря, а чтобы читатель что-то понял. В книге можно написать человека, который приходит к психологу, и психолог его спасает, и это выглядит правдой.

Он купил бумагу. Хорошую, плотную, дорогую. Поставил на стол. Написал первую фразу. Потом вторую. Потом перечитал и понял, что написал не про Женю, а про себя — умного человека, который всё понимал и никого не спас.

Он выбросил лист и больше не садился.

Через две недели он пошёл на набережную. Просто так, без цели, потому что дома было нечего делать, а на улице стоял октябрь, и в октябре ему всегда было легче: в октябре можно было не притворяться, что всё расцвело.

Он шёл по набережной, и на середине моста увидел мужчину.

Тот стоял у перил, спиной к городу, и смотрел вниз, на воду. Пальто на нём было расстёгнуто, и ветер его отгибал, и он не поправлял. Михаил потом много раз думал: если бы он в тот вечер пошёл другой дорогой, если бы задержался на работе, если бы не поленился и сел на автобус — ничего бы этого не было. Но он пошёл этой дорогой. Так бывает.

Он остановился в трёх шагах. Именно в трёх — он потом заметил, что всегда останавливается в трёх.

— Холодно, — сказал он.

Мужчина не обернулся.

— Да.

— Вы давно здесь стоите?

— Не знаю. — Мужчина помолчал. — Часа два, наверное.

Михаил стоял рядом. Он не думал о технике, о правильных вопросах, о том, что надо сказать в таких случаях. Он вообще ни о чём не думал. Просто стоял, и ветер дул ему в лицо, и вода внизу шла тёмная, с блёстками от фонарей.

— У вас есть кто-нибудь? — спросил он наконец.

— Нет.

— Совсем?

— Жена ушла. Работы нет. Дочь не хочет меня видеть. — Мужчина говорил ровно, без надрыва, как читают список покупок. — Я ей звонил вчера. Она сказала: «Пап, я не могу». И положила трубку.

Михаил молчал.

— А у вас? — спросил мужчина.

— У меня сейчас тоже никого, — сказал Михаил. И это было правдой: мать умерла, жена ушла, коллеги перестали звонить через месяц, а Женя… Женю он не стал называть. — Я вообще-то психолог. Меня учили, что говорить в таких случаях.

— И что надо говорить?

— Не знаю, — сказал Михаил. — Я не знаю, что вам сказать.

Мужчина наконец обернулся. У него было обыкновенное лицо, усталое, с двухдневной щетиной, и в этом лице не было ничего страшного, ничего трагического. Просто человек, которому очень холодно и очень не хочется домой.

— Вы плохой психолог, — сказал он.

— Да, — согласился Михаил. — Я на днях уволился.

— Почему?

— Потому что не спас одного человека. — Михаил посмотрел на воду. — И решил, что больше не буду.

Мужчина долго молчал.

— И как? — спросил он. — Помогло?

— Нет.

Они стояли ещё час. Потом ещё один. Михаил не говорил умных слов, не утешал, не рассказывал, что всё будет хорошо. Он говорил о ерунде: о том, что в октябре на набережной всегда пусто, о том, что вон в том доме на углу раньше была булочная, а теперь аптека, о том, что у него дома есть чайник, который не выключается сам, и это его единственная бытовая драма.

Мужчина слушал. Потом начал отвечать. Потом рассказал про дочь: ей двадцать два, она учится, она не хочет его видеть, потому что он пил три года, а потом бросил, но она уже не верила. Потом рассказал, что его зовут Сергей. Потом заплакал, и Михаил стоял рядом и молчал, потому что это было единственное, что можно было сделать.

К одиннадцати Сергей убрал руки с перил.

— Пойдёмте, — сказал Михаил. — Тут за углом наливают чай. Он ужасный, но горячий.

Они просидели в круглосуточной забегаловке до двух ночи. Михаил заплатил за обоих, потому что у Сергея не было денег. На прощание Сергей сказал:

— Я не знаю, что было бы, если бы вы не шли.

— Ничего бы не было, — сказал Михаил. — Вы бы пошли домой, и всё.

Он соврал. Он знал, что соврал. Но в ту минуту ему показалось важным, чтобы человек думал, что он справился сам.

Через месяц Сергей пришёл к нему в кабинет. Заявление Михаила к тому времени уже лежало в отделе кадров, но его ещё не подписали, и он вёл последние приёмы, как ведут последние дни: аккуратно, ни на что не надеясь.

Сергей сел на стул, посмотрел на него и сказал:

— Я тогда на мосту стоял.

— Я помню, — сказал Михаил.

— Я вам жить обязан.

— Вы себе жить обязаны, — сказал Михаил. — А мне вы обязаны чаем. У меня как раз перерыв.

Сергей засмеялся. Это был первый раз, когда он засмеялся, и Михаил вдруг понял, что сидит и улыбается, как дурак, впервые за три месяца.

Он забрал заявление на следующий день. В отделе кадров удивились, но отдали. Он вернулся в кабинет, сел за стол и подумал, что книги он, пожалуй, писать не будет. Книги — это когда всё объяснено. А ему нравилось, когда не объяснено.

—

Михаил закрыл книгу.

За окном демонстрационная природа показывала октябрь: мокрую аллею, листья в луже, фонарь, который ещё не зажёгся. В кабинете было тихо, чай давно остыл, и в книге на букве «Л» всё ещё стоял человек, который умер через год после того, как помирился с дочерью.

— Спасибо, Лев Семёнович, — сказал Михаил вслух.

Слова прозвучали в пустом кабинете обыкновенно, без всякого чуда.

Потом он встал и пошёл в комнату без номера — туда, где пахло бумагой и старым одеколоном, где на полке рядом с чайником лежал ключ на кожаном шнурке. Шкафчик стоял открытый, и табличка на нём висела косо.

Михаил поправил табличку: «Не открывать в присутствии куратора». Потом поставил на полку чайник, проверил, есть ли в нём вода, и вернулся к себе.

Мы, психологи, любим думать, что наша работа — это слова. Что если найти правильный вопрос, выдержать правильную паузу и произнести правильную формулировку, человек соберётся и пойдёт дальше. Иногда он собирается. Иногда он идёт дальше и без нас. Иногда он не идёт никуда, и тогда мы годами перебираем тот разговор, слово за словом, и ищем, где мы недосмотрели.

Спасает не формулировка. Спасает человек, который в трёх шагах и не уходит. Который не знает, что сказать, и говорит об этом вслух. Который стоит на мосту два часа и потом идёт пить ужасный чай.

В притчах у такого человека есть крылья и блокнот. В жизни у него есть пальто, холодные руки и полное отсутствие плана. Но делает он то же самое: остаётся.

Иногда этого достаточно. Иногда — нет, и с этим тоже приходится жить.

Михаил сел в кресло, взял чашку с трещиной и поставил её на подставку. Потом налил себе свежего чаю и открыл журнал: на понедельник уже была вписана строчка. Почерк был ровный, аккуратный, с сильным нажимом, и Михаил, глядя на него, почему-то подумал, что человек, который так пишет, наверняка приходит вовремя и извиняется, если говорит слишком долго.

Тихие совпадения

Задкиэль вошёл без стука, но и не ввалился, как входят те, кто считает, что дверь обязана их любить. Он вошёл тихо, прикрыл её за собой двумя руками, будто извинялся перед ней, и остановился у порога.

Вид у него был такой, что Рахиль при виде его всякий раз начинала обмахиваться веером чуть быстрее обычного: кожаная куртка, видавшая, судя по затёртым локтям, не одно столетие, тяжёлые ботинки, чёрные джинсы с дыркой на колене, кольца на пальцах, пирсинг в брови и татуировки, выползающие из-под рукава на кисть, а на шее висели наушники, из которых доносилось что-то металлическое, приглушённое, но всё-таки различимое. По этому звуку в Канцелярии узнавали его издалека, как узнают по запаху парфюма Гавриила.

— Здрасьте, — сказал он. — Я на приём.

Михаил посмотрел на журнал, потом на него.

— В журнале у меня на сегодня никого.

— Ага. Я без записи. — Задкиэль переступил с ноги на ногу. — Мне, в общем, не горит. Я могу и уйти. Я просто подумал, что если я уйду, то я не приду. А если я не приду, то вы не узнаете, что я не пришёл, и все останутся в неведении. Это нехорошо.

— Тогда садитесь, — сказал Михаил.

Задкиэль сел. Потом встал, снял куртку, аккуратно повесил её на спинку кресла, оставшись в чёрной футболке с выцветшим названием группы, которую на Земле не помнит уже никто, и сел снова. Потом достал из заднего кармана сложенный вчетверо лист, подержал его в руках, как держат то, что вот-вот придётся предъявить врачу, и положил на стол.

— Вот, — сказал он. — Отчёт.

Михаил взял лист. Это была сводка, та самая, квартальная, из тех, что Ариэль рассылала по всем направлениям с печатью «форма 7-М» и подписью внизу. В графе напротив фамилии «Задкиэль, направление тихих дел» стояли нули. Не прочерки, не «нет данных», а именно нули, аккуратно выведенные в столбике, где у других стояли проценты: ноль целых ноль десятых к распознаванию, ноль к узнаванию знака, ноль к обратной связи. Внизу, в графе «комментарий», кто-то из аналитического отдела — Михаил даже догадывался, кто именно — напечатал: «Показатели стремятся к нулю. Методика требует пересмотра».

— Она мне сказала, что это не приговор, — проговорил Задкиэль. — Ариэль сказала: это просто статистика, Киль, не принимай на свой счёт. И ещё сказала, что если я подумаю и перестрою работу, мы через квартал посмотрим.

— И что вы подумали?

— Я подумал, что она права, — Задкиэль сцепил руки в замок и стал смотреть на них. — Я вообще-то не дурак. Я знаю, как это выглядит. У неё радуги, у неё звёзды, у неё кошки, у неё целое направление с приложениями. У Гава — триста лет сводок, у него хоть какая-то фактура. А у меня что? У меня человек нашёл статью. Ну и где там знак? Где там ангел? Никто не видел, никто не почувствовал, ни в один отчёт это не влезает.

— А что за статья?

— Да разное. — Задкиэль пожал плечами, и в этом пожатии было столько привычной небрежности, что становилось понятно: он рассказывает об этом не впервые. — Вчера вот одному положил на столик в кафе. Рядом с чашкой. Он инженер, у него жена ушла, он три месяца по вечерам сидел в этом кафе и думал, что дальше нет смысла. А я ему подсунул журнал, раскрытый на середине, и там статья про то, как один мужик в девяносто лет построил лодку. Он прочёл. Или не прочёл. Он рукой вот так провёл по странице, будто погладил, и пошёл домой. И всё. И вот что мне теперь — писать в отчёт «погладил страницу»?

Михаил молчал.

— Или позавчера, — продолжал Задкиэль, уже быстрее. — Мужик из такси вышел, забыл зонт, а у него в зонте был конверт, а в конверте — деньги, которые он должен был отдать за операцию матери. Я не могу устроить чудо. Я не могу, чтобы зонт сам прилетел к нему в руки, это будет уже не совпадение, это будет цирк. Я сделал так, чтобы таксист его догнал. Позвонил на телефон, который стоял в машине, и сказал: «Вы зонт забыли». И всё. Таксист вернулся. Конверт на месте. Никто ничего не понял, и самое главное, никто даже не удивился.

— А почему не удивился?

— Потому что так бывает, — сказал Задкиэль. — Люди не удивляются, когда им руку подают. Они удивляются, когда их бьют. Это, по-моему, единственное, что я за сто лет выучил.

Он замолчал и стал смотреть в сторону окна, где демонстрационная природа показывала тихий вечерний двор, скамейку и женщину, которая кормила кошку, делая вид, что просто вышла подышать.

— Знаете, что самое обидное? — сказал он тихо. — Я не жалуюсь. Я правда считаю, что у меня всё правильно устроено. Только с этим нельзя прийти к куратору. Куратор смотрит в сводку, а там нули. Нули, Михаил. Это как если бы я вообще не работал. И вот тут я начинаю думать, что, может, я и не работаю. Может, я просто хожу по улицам и подкладываю людям журналы.

— У вас есть блокнот? — спросил Михаил.

— Какой блокнот?

— Обыкновенный. Как у Симы.

Задкиэль посмотрел на него с недоумением, потом полез во внутренний карман куртки и вытащил маленькую затрёпанную книжку в кожаном переплёте, из которой торчали билеты, чеки и чей-то давно просроченный талон на метро.

— Это не блокнот, это рассадник, — сказал Михаил. — Открывайте. Читайте.

— Что читать?

— Последнюю запись.

Задкиэль полистал книжку, отыскал нужную страницу и зачитал вслух, медленно, будто читал чужое:

— «Вторник. Мужик из такси, зонт, конверт. Вернул. Таксист сказал: „Бывает“. Мужик сказал спасибо раза четыре. Хороший день».

Он поднял глаза.

— Ну?

— Хороший день, — повторил Михаил. — Вот ваш отчёт.

— Это не отчёт, — Задкиэль усмехнулся. — Это дневник. Дневники в сводку не идут, у них форма другая. У дневника нет защитной силы, понимаете? Меня по нему никто не восстановит, если что.

— А что должно быть в отчёте?

— Показатель. — Задкиэль сказал это уверенно, как человек, который выучил слово, чтобы не бояться. — Сколько людей заметило. Сколько отреагировало. Какая доля от общего числа. Вот у Ариэль в столбце стоят проценты, а у меня стоят нули, потому что моя работа по определению невидимая. Понимаете, в чём фокус? Я не могу стать заметным, потому что тогда я работаю плохо. И я не могу быть незаметным, потому что тогда получается, что меня нет.

Он положил книжку на колено и накрыл её ладонью, будто защищая.

— Вы знаете, я ведь не всегда так работал, — сказал он. — Лет сто назад я решил, что хватит. Что я тоже могу. Ну, знаете, как в кино: ангел является, свет, голос, всё такое. Я тогда одному человеку устроил неделю сплошных совпадений. Сплошных! Он находил деньги в старых куртках. Ему звонили люди, о которых он двадцать лет не вспоминал. Ему попадались на глаза книги, которые он искал всю жизнь. Я работал, как завод. Я даже гордился.

— И что случилось?

— Ничего. — Задкиэль поморщился. — На третий день он начал бояться. Он решил, что сходит с ума. Он перестал выходить из дома и стал записывать в тетрадку всё, что с ним происходит, потому что ему нужно было хоть как-то это объяснить. А на пятый день я получил бумагу. Официальную, с печатью: «Поступило уведомление о чрезмерном вмешательстве. Просьба ограничить плотность совпадений и представить объяснительную».

— И вы представили?

— Представил. — Задкиэль смотрел в пол. — Я написал, что больше не буду. И с тех пор я держу плотность. У меня всё по чуть-чуть, аккуратно, чтобы человек не испугался. Одно совпадение в неделю, максимум два. Если вижу, что намечается третье, я его отменяю.

— Как отменяете?

— По-разному, — сказал Задкиэль с деловитой грустью. — Если человек должен был встретить нужного попутчика в автобусе, я делаю так, чтобы автобус пришёл на две минуты раньше. Если он должен был найти книгу на полке, я переставляю книгу на другую полку. Один раз я целую собаку увёл. Хорошая была собака. Ей, правда, потом всё равно повезло с хозяином, но это уже не моя заслуга, это была случайность.

Михаил смотрел на него с любопытством, с каким натуралист смотрит на существо, которое он вроде бы знает, но которое внезапно сделало что-то совершенно не предусмотренное описанием.

— То есть вы, чтобы работать незаметно, научились отменять собственную работу, — сказал он. — И потом пришли ко мне с нулями в отчёте и сказали, что эти нули — приговор.

— А что, не приговор?

— Задкиэль, — Михаил наклонился вперёд. — Посмотрите на меня. Вы подкладываете человеку журнал. Он гладит страницу и идёт домой. Вы звоните таксисту, и конверт возвращается. Никто не удивляется, никто не падает на колени, никто не пишет «спасибо, ангел». Что вы хотите, чтобы я вам сказал? Что у вас ноль? Да, ноль. Это не ноль работы, это ноль шума.

— Красиво, — сказал Задкиэль. — Только в сводке этой строчки нет.

— И не будет, — Михаил развёл руками. — Совпадение нельзя померить. Оно и не метрика. Это способ быть рядом, когда нельзя подойти вплотную. Единственный способ, которым мы можем стоять рядом с человеком и не мешать ему при этом жить.

Задкиэль молчал. На шее у него тихо шуршали наушники, из них доносилось что-то на низких частотах, как удары в стену через три квартиры.

— А можно? — спросил Михаил.

— Что можно?

— Послушать.

Задкиэль посмотрел на него недоверчиво, но наушники снял и протянул. Михаил взял, надел один, прислушался, и лицо у него сделалось такое, с каким люди пробуют незнакомое блюдо и не могут решить, нравится им или они просто не хотят обидеть повара.

— Громко, — сказал он наконец.

— Ага.

— И что он поёт?

— Он поёт, что его никто не слышит, — Задкиэль пожал плечами. — Ну, там, в целом. Про то, что он орёт, а никто не оборачивается. Про то, что он всё сделал, а никто не заметил. Обычная такая песня.

Михаил снял наушники, положил их на стол и посмотрел на Задкиэля поверх очков.

— Это же про вас, — сказал он.

Задкиэль открыл рот, чтобы возразить, и не нашёл, что возразить, потому что возражать было нечего.

— Я не ору, — сказал он наконец.

— Вы пришли ко мне с нулями в отчёте и курткой, которая шумит железом на весь коридор. Вы не орёте, вы просто очень заметно и многозначительно молчите.

Задкиэль засмеялся, коротко и хрипло, будто впервые за долгое время, и провёл рукой по волосам, сбив их на лоб.

— Ладно, — сказал он. — Допустим. А что мне делать со сводкой? Мне её в конце квартала сдавать.

— Сдавайте как есть.

— С нулями?

— С нулями, — Михаил откинулся в кресле. — А рядом положите вторую страницу. Не отчёт. Просто страницу. Там, где написано: «Хороший день».

— Ариэль меня с этой страницей съест.

— Ариэль, — сказал Михаил, — недавно убрала из своей таблицы столбец «процент чудес» и до сих пор не может его забыть. Ей тоже нужен кто-то, кто принесёт ей страницу, где написано «хороший день». Только не говорите ей, что это я вам подсказал. Она мне этого не простит.

Задкиэль встал, натянул куртку, поправил наушники, потом вдруг достал свою книжку, раскрыл на последней странице и, придерживая коленом, стал что-то писать, высунув язык от старания. Дописал, закрыл, спрятал во внутренний карман.

— Что вы там написали? — спросил Михаил.

— Ничего. Раздел новый завёл, — Задкиэль посмотрел на него с вызовом, но вызов получился детский, будто он признавался в чём-то хорошем. — «Хорошие дни». Там пока одна запись. Про таксиста.

— Будет больше.

— Будет, — согласился Задкиэль и пошёл к двери, но у порога обернулся, и в его лице было что-то очень юное, то, чего ни кожа, ни пирсинг не могли скрыть. — Михаил. А тот инженер, который страницу погладил. Он же так и не узнал, что я там был.

— Не узнал.

bannerbanner