
Полная версия:
Синаптический разлом

Эдуард Сероусов
Синаптический разлом
Часть I: Синапс
Глава 1. Шум
Гравиметрическая обсерватория «Харон», Плутон. День 0.
Кофе на обсерватории «Харон» варили из одного и того же порошка уже третий год.
Не потому что снабжение задерживалось – грузовые капсулы приходили раз в четырнадцать месяцев, как положено, – а потому что Рей Танака в заявке на расходные материалы неизменно ставил галочку в графе «стандартный рацион», не утруждаясь прокрутить список до «предпочтения по напиткам». Кому-то из отдела логистики на орбитальной станции «Кэрон-Хаб» это, наверное, казалось странным: единственный постоянный обитатель самой удалённой обитаемой точки Солнечной системы и не просил ничего сверх нормы. Ни марсианского чая, ни лунного виски, ни даже нормального растворимого с Земли. Стандартный рацион. Каждые четырнадцать месяцев. Восемь лет подряд.
Танака и сам не помнил, когда перестал обращать внимание на вкус. Где-то между третьим и четвёртым годом порошок стал просто горячей жидкостью, функцией – ритуалом перехода между фазами анализа. Вставать из-за терминала, идти к раздатчику, ждать тридцать секунд, пока нагреватель доведёт воду до восьмидесяти пяти градусов – не до кипения, при пониженном давлении обсерватории кипение начиналось при девяноста одном, и пена заливала приёмный лоток, – вернуться, поставить контейнер в магнитный держатель на краю стола, забыть о нём.
Сейчас контейнер стоял нетронутый, покрываясь плёнкой. Танака сидел перед тремя мониторами и смотрел на зелёные кривые, ползущие слева направо по чёрному фону.
Гравиволновой детектор обсерватории «Харон» представлял собой два лазерных луча, заключённых в вакуумные трубы длиной одиннадцать километров каждая, проложенные в толще плутонианского льда. Лучи отражались от зеркал на концах труб и встречались в интерферометре, где их суперпозиция создавала паттерн, чувствительный к колебаниям пространства-времени с точностью до десяти в минус двадцать второй степени метра. Одна десятитысячная диаметра протона. Когда гравитационная волна проходила через систему, один луч сжимался на эту величину, другой – растягивался, и паттерн интерференции смещался.
На Земле и Марсе стояли детекторы нового поколения – LIGO-VI и Areometer, – но у «Харона» было преимущество, которое не компенсировалась никакой технологией: тишина. Плутон находился так далеко от Солнца, что приливные возмущения от его гравитации были ничтожны. Ни тектонической активности. Ни океанов. Ни атмосферы, в которой бушевали бы ветра. Только лёд, камень и темнота – идеальная подложка для прибора, который должен был слышать шёпот пространства.
Танака слушал этот шёпот восемь лет.
Восемь лет – это две тысячи девятьсот двадцать дней, если считать по земному календарю, который «Харон» использовал скорее из сентиментальности, чем из практической необходимости. Плутонианские сутки длились шесть земных дней и девять часов. Год – двести сорок восемь земных лет. За всё время работы Танаки Плутон не совершил и трёх сотых оборота вокруг Солнца. Мир за иллюминатором не менялся: серая азотно-ледяная равнина, рассечённая трещинами, освещённая Солнцем – яркой звездой, которую нельзя было спутать с остальными только потому, что она не мерцала.
Он провёл пальцами по клавиатуре, вызывая данные за последние семьдесят два часа. Автоматическая фильтрация уже обработала поток, отсеяв всё, что укладывалось в каталог известных источников: слияния нейтронных звёзд, орбитальный распад двойных пульсаров, остаточный фон от древних столкновений чёрных дыр. Оставался шум – стохастический гравиволновой фон, хаотичные флуктуации пространства-времени, не привязанные ни к какому конкретному событию. Фоновый гул вселенной. Его работа состояла в том, чтобы копаться в этом гуле и искать паттерны, которые автоматика не распознавала.
Восемь лет – и ничего.
Нет. Не совсем так. За восемь лет Танака опубликовал четырнадцать статей в рецензируемых журналах, и ещё три лежали в черновиках. Уточнение фонового спектра в низкочастотном диапазоне. Корреляция между гравиволновым фоном и крупномасштабной структурой видимой материи. Ограничение на массу гравитона – ниже десяти в минус двадцать шестой электрон-вольт. Тщательная, методичная, уважаемая в узких кругах работа. Работа, которой он пожертвовал всем, и которая не имела ни малейшего отношения к тому, зачем он на самом деле здесь сидел.
Коллеги на конференциях – тех, что он посещал по видеосвязи с десятичасовой задержкой, – знали его как добросовестного, если чуть эксцентричного исследователя, добровольно похоронившего себя на окраине Солнечной системы. Некоторые уважали. Большинство считали чудаком. Никто не знал, что каждый вечер, после того как публикуемые данные были обработаны и отправлены, Танака запускал собственный алгоритм – нигде не опубликованный, не рецензированный, существующий только в его личных файлах – и пропускал через него тот же шум, но с другой фильтрацией.
Он искал не случайные паттерны. Он искал периодические.
В верхнем правом углу центрального монитора мигал значок входящего сообщения. Обратный адрес: Мэй Танака, Киото, Земля. Дата отправки – двадцать один день назад. Девятнадцать дней на доставку по стандартному маршруту ретрансляции, плюс два дня в очереди на обсерваторном сервере – Танака не проверял личную почту каждый день.
Он посмотрел на значок. Потом – на кривые.
Открывать не стал.
Не потому что не хотел. И не потому что боялся – хотя боялся тоже, тем тупым, привычным страхом, который за восемь лет стал частью фона, как шум вентиляции или привкус переработанного кофе. Просто сейчас его внимание было занято. Что-то в данных за последние семьдесят два часа выглядело не так.
Он увеличил временное разрешение.
Шум. Обычный шум. Стохастический фон, случайные колебания, ничего… нет. Вот.
Он откинулся в кресле и прищурился. Потом подался вперёд, к экрану, так что лицо оказалось в тридцати сантиметрах от поверхности. Зелёная кривая – амплитуда гравиволновых флуктуаций в диапазоне от 0.01 до 0.1 герца – ползла через экран, хаотично дёргаясь вверх и вниз. Шум. Но в шуме, если смотреть с правильным временным окном – не семьдесят две часа, а сто сорок четыре – проступало нечто.
Повторение.
Танака потянулся к клавиатуре и набрал команду: автокорреляция, окно сто сорок четыре часа, шаг тридцать минут. Прогресс-бар пополз по нижнему краю экрана. Четырнадцать секунд. Результат.
Пик. Один. Чёткий, как камертон в шуме прибоя. Период автокорреляции: четырнадцать часов, сорок семь минут, двадцать три секунды. Плюс-минус ноль целых ноль три сотых секунды.
Он уставился на число.
Четырнадцать часов сорок семь минут двадцать три секунды. С точностью до тридцати миллисекунд. Это не было похоже ни на один известный астрофизический процесс. Пульсары давали периоды от миллисекунд до секунд. Двойные системы – от минут до часов, но с характерным ускорением, спиральным затуханием. Это – стабильный период. Без дрейфа. Без модуляции. Стабильный, как часы.
Природа не делала таких часов.
Руки дрогнули. Он сжал пальцы, подождал, пока уймётся мелкая дрожь – адреналин, подумал он с отстранённой частью сознания, которая всё ещё работала как учёный, – и ввёл следующую команду: диагностика инструментальной цепи. Полная. Все узлы.
Если период порождён артефактом детектора – вибрацией криостата, дефектом зеркала, наводкой от системы жизнеобеспечения, – диагностика это покажет. Должна показать. Он запускал полную диагностику раз в неделю вот уже восемь лет. Она никогда не находила ничего, что могло бы создать периодический сигнал с точностью до тридцати миллисекунд.
Но сейчас – он хотел, чтобы нашла.
Потому что если это не артефакт…
Диагностика заняла сорок минут. Танака просидел эти сорок минут неподвижно, глядя на прогресс-бар и слушая гул вентиляции. Обсерватория «Харон» дышала вокруг него: рециркуляция гнала воздух через фильтры, нагреватели поддерживали девятнадцать градусов в жилых модулях, насосы прокачивали теплоноситель по трубам в стенах. Все эти звуки были частью его тела – за восемь лет они стали продолжением кровотока, ритмом, без которого он не мог уснуть в те редкие дни, когда оказывался в другом месте.
Результат: все системы в норме. Ни одного флага.
Танака медленно выдохнул. Потом набрал другую команду: пересчитать автокорреляцию на данных за последние тридцать дней.
Результат: тот же пик. Тот же период. Четырнадцать часов, сорок семь минут, двадцать три секунды. Амплитуда – на пределе чувствительности детектора, в пять раз ниже уровня, при котором автоматика подняла бы флаг. Сигнал, который мог увидеть только человек, знающий, что искать.
Или человек, который хотел это найти.
Он потёр глаза. Сухой воздух обсерватории – рециркуляция вытягивала влагу – делал их красными и болезненными к концу каждой вахты. Вкус во рту – металл и горечь: то ли кофе, то ли переработанный кислород, то ли собственный страх.
Он знал, что должен сделать следующий шаг. И знал, что этот шаг изменит всё – или ничего, что, возможно, хуже.
Направление на источник определялось триангуляцией. У «Харона» для этого были три детекторных станции, разнесённые по поверхности Плутона на расстояние двенадцать, семнадцать и двадцать три километра. Разница во времени прихода сигнала между станциями позволяла вычислить направление с точностью до десятых долей угловой секунды. Для объектов внутри Солнечной системы этого хватало, чтобы ткнуть пальцем в конкретный астероид.
Танака запустил процедуру триангуляции. Она требовала синхронных данных со всех трёх станций за период не менее десяти циклов сигнала – шесть суток с лишним. Данные были. Он ждал.
Семь минут вычислений.
Результат появился на экране, и Танака некоторое время не мог заставить себя прочитать числа. Потом прочитал.
Прямое восхождение: 04h 17m 32.8s. Склонение: +16° 42' 18.3". Расстояние: 498 ± 12 астрономических единиц.
Облако Оорта.
Он откинулся в кресле, и в этот раз откинулся по-настоящему, так что затылок ударился о подголовник, а руки упали на подлокотники, как чужие. Потолок над ним – белый металл с рядами вентиляционных отверстий – качнулся и встал на место. Пол передавал вибрацию теплового насоса, низкую и ровную, и на секунду показалось, что пол дрожит в такт его пульсу.
Облако Оорта. Пятьсот астрономических единиц. Внешний край Солнечной системы, где кометные ядра дрейфуют в абсолютной темноте, слишком далеко от Солнца, чтобы нагреться хотя бы до минус двухсот пятидесяти. Там нет ничего. Не может быть ничего, что генерирует периодический гравиволновой сигнал с точностью до тридцати миллисекунд.
Ничего – естественного.
Танака встал. Ноги затекли от четырёх часов неподвижного сидения; при пониженной плутонианской гравитации – шесть сотых g – онемение ощущалось не как покалывание, а как отсутствие: ноги были, но не чувствовались, и первые шаги к раздатчику кофе были похожи на хождение по облакам, которых нет.
Он взял контейнер с остывшим кофе. Отхлебнул. Горечь, металл, вода. Поставил обратно.
Потом вернулся к терминалу и открыл личный архив.
За восемь лет он накопил четыреста семнадцать терабайт необработанных данных и шестнадцать терабайт промежуточных результатов своего неопубликованного анализа. Алгоритм, который он написал на третьем году, – алгоритм поиска периодических сигналов в гравиволновом фоне, – основывался на простой идее: если бы разумная цивилизация хотела послать сигнал, который гарантированно проходит через любую среду – через звёзды, через пылевые облака, через планеты, – она не использовала бы радиоволны. И не свет. Она использовала бы гравитацию. Единственное взаимодействие, от которого нет экрана.
Идея была не нова. О гравиволновой связи писали ещё в двадцать первом веке, после первых детекций LIGO. Проблема была в мощности: чтобы сгенерировать детектируемую гравитационную волну, нужно было ускорять массы порядка звёздных – или обладать технологией, которой у человечества не было и в зачаточном виде. Большинство коллег Танаки считали идею поиска искусственных гравиволновых сигналов красивой, но бессмысленной. Всё равно что слушать дно океана в надежде услышать русалку.
Он слушал восемь лет.
Танака развернул архивные данные за предыдущие тридцать дней – нет, за шесть месяцев – и запустил поиск того же периода: 14:47:23.
Двадцать минут обработки.
Результат: сигнал присутствует на протяжении всего шестимесячного массива. Стабильный. Без дрейфа. Амплитуда постоянна.
Он проглотил ком в горле. Его рот пересох, и он автоматически потянулся к кофе, но контейнер был пуст – он и не заметил, как допил. Хорошо. Хорошо. Шесть месяцев.
Год.
Три года.
Весь массив.
Два часа обработки. Танака не двигался. Вентиляция гудела. Плёнка конденсата на холодной переборке у иллюминатора собиралась в капли и стекала по серому металлу. За иллюминатором не менялось ничего: азотный лёд, трещины, звёзды.
Результат: периодический сигнал с периодом 14:47:23 ± 0.03 с присутствует во всём архиве данных обсерватории «Харон», с первого дня работы Танаки. Восемь лет. Он был там всегда. Амплитуда – постоянна. Направление – постоянно. Источник не двигался.
Восемь лет. Сигнал звучал восемь лет – минимум, – и он его не слышал, потому что амплитуда была ниже порога автоматической детекции, а его алгоритм до последнего обновления использовал слишком узкое окно фильтрации. Он искал – и не находил – потому что не там искал. Потому что его алгоритм был настроен на короткие периоды – минуты, часы, – а не на четырнадцатичасовой цикл, спрятанный в шуме, как рисунок на обоях, который видишь, только если отойдёшь на три шага.
Руки дрожали. Танака положил ладони на стол – плоский, прохладный, с лёгкой зернистостью антикоррозийного покрытия – и подождал. Дрожь не прекращалась. Пальцы, провёдшие тысячи часов на этой клавиатуре, пальцы с мозолями от разводных ключей (раз в три месяца он сам обслуживал внешние зеркала детектора, в скафандре, при минус двухстах тридцати), – эти пальцы мелко тряслись, и он не мог это остановить.
Он подумал: это может быть ошибка. Систематическая. Что-то в криогенной системе, что-то в подвеске зеркал, что-то с периодом ровно четырнадцать часов сорок семь минут. Тепловой цикл, резонанс в трубах, дефект контроллера. Он должен проверить. Он обязан проверить.
И он проверил. Следующие четыре часа он прогонял каждый узел инструментальной цепи через набор тестов, которые не входили в стандартную диагностику: фазовый сдвиг лазера, спектральный анализ вибрации подвески, корреляция с температурным профилем криостата, перекрёстная проверка с сейсмическими датчиками. Каждый тест занимал двадцать-тридцать минут. Между тестами он вставал, шёл к раздатчику, брал новый контейнер, нёс его к столу, ставил в держатель, забывал о нём.
К концу четвёртого часа на краю стола стояло пять нетронутых контейнеров. Кофе в первом давно покрылся тёмной плёнкой. Танака этого не видел.
Результат каждого теста был одинаков: сигнал не инструментальный. Период не коррелирует ни с одной системой обсерватории. Не коррелирует с орбитой Плутона. Не коррелирует с вращением Плутона. Не коррелирует с приливным воздействием Харона. Не коррелирует ни с чем внутренним.
Источник внешний. Расстояние – пятьсот астрономических единиц. Период – стабилен. Восемь лет.
Танака поднял руки с клавиатуры. Посмотрел на них. Они не дрожали.
Он встал и подошёл к иллюминатору.
За стеклом – тройным, с вакуумной прослойкой и антирадиационным покрытием – лежала равнина Спутника. Плоская, как стол, покрытая ячейками конвективных потоков азотного льда, каждая ячейка – тридцать-пятьдесят километров в диаметре. На горизонте, изломанном близостью Плутона – маленький мир, маленький горизонт, – темнели горы Тенцинга: ледяные хребты из водяного льда, такого холодного, что он был твёрже гранита. Солнце висело низко, неподвижное, безразличное, – точка света, не дающая тепла.
Танака смотрел на этот пейзаж каждый день, и каждый день пейзаж был одинаков. Но сейчас он видел его иначе. Мир за стеклом был тот же – но в данных за его спиной жило нечто, что делало этот мир другим. Не лучше, не хуже. Другим. Как комната, в которой жил всю жизнь и вдруг обнаружил потайную дверь.
Он повернулся к терминалу.
Следующий шаг – анализ внутренней структуры сигнала. Если это просто периодический гравиволновой импульс – чистый тон, синусоида – то он мог быть порождён чем угодно: вращающимся массивным объектом, асимметричной нейтронной звездой (хотя откуда ей взяться в облаке Оорта), экзотическим компактным объектом. Но если внутри периода есть структура – модуляция амплитуды, сдвиги фазы, дополнительные частоты – это сузит интерпретацию.
Или, подумал он, и тут же отрезал эту мысль. Не загадывать. Не интерпретировать до анализа. Данные сначала.
Он написал фильтр, выделяющий один период сигнала, и наложил двести последовательных периодов друг на друга. Стэкинг – стандартная техника: если в каждом периоде есть структура, наложение усилит её, а случайный шум погасится.
Результат выполз на экран медленно, строка за строкой, по мере того как рендерер рисовал кривую с разрешением в тысячу точек на период.
Танака забыл дышать.
Это была не синусоида. Не чистый тон. Внутри четырнадцатичасового периода сигнал содержал структуру: серию импульсов – коротких пиков амплитуды – распределённых неравномерно. Не случайно, нет. У случайного распределения не бывает такой повторяемости – от периода к периоду импульсы попадали в одни и те же временны́е позиции с точностью до десятых долей секунды. Это был паттерн.
Он насчитал двадцать три импульса за период. Двадцать три неравномерно расположенных пика. Интервалы между ними: от четырёх минут до часа с лишним. Без очевидной математической закономерности – не фибоначчи, не степени двойки, не простые числа.
Танака вывел последовательность интервалов на отдельный экран и уставился на неё. Двадцать три числа. Он знал – тем профессиональным, тренированным знанием, которое не проговаривается словами, – что эта последовательность не порождена ни одним известным ему физическим процессом. Ни пульсации звезды, ни прецессия компактного объекта, ни орбитальные резонансы не давали таких паттернов. Это было нечто иное.
Он провёл статистический тест: вероятность случайного возникновения этого паттерна в стохастическом шуме при наблюдаемой амплитуде. Программа считала восемь секунд, и выдала число с двадцатью семью нулями после десятичной точки.
Невозможно.
Сердце стучало в висках. Танака медленно, намеренно медленно, поднёс руки к клавиатуре и ввёл новую команду. Его пальцы были неподвижны. Где-то между четвёртым и пятым часами проверок тремор ушёл, и теперь руки слушались с точностью хирурга – или человека, который перешёл через панику, через возбуждение, через неверие и оказался по ту сторону, в месте, где есть только работа.
Он вывел паттерн графически: двадцать три импульса на временной оси, каждый – вертикальная чёрточка. И стал смотреть.
Три часа.
Танака провёл три часа, пробуя различные отображения: линейное, логарифмическое, полярное, проекцию на плоскость с разными системами координат. Менял масштаб. Искал симметрии. Прогонял через библиотеку математических последовательностей – все четыреста тысяч записей в базе OEIS. Ни одного совпадения.
Двадцать три импульса. Двадцать три интервала. Паттерн, не похожий ни на что.
Обсерватория молчала вокруг него. Гул вентиляции стал белым шумом, который сознание вычитало автоматически. Остывшие контейнеры с кофе стояли рядом неровным строем, забытая армия. Свет ламп – белый, ровный, мертвенный – не менялся: на Плутоне не было дня и ночи в человеческом смысле, и обсерватория поддерживала постоянное освещение двадцать четыре часа в сутки, все триста шестьдесят пять дней в году, все восемь лет.
На исходе третьего часа Танака сменил отображение на полярное – развернул четырнадцатичасовой период по кругу, так что начало периода оказалось на двенадцати часах, а конец – вернулся в ту же точку. Двадцать три импульса выстроились вокруг окружности, каждый – точка на краю круга.
Он посмотрел на них.
Потом – изменил масштаб.
Потом – замер.
В полярном отображении, с логарифмическим масштабированием радиальной координаты, двадцать три точки формировали рисунок. Не абстрактный – узнаваемый. Не для математика и не для инженера, а для нейрофизиолога. Или для любого, кто видел электронно-микроскопическое изображение синапса.
Тело пресинаптической клетки – кластер из семи импульсов, плотно сгруппированных. Аксон – вытянутая цепочка из пяти импульсов с равными интервалами. Синаптическая щель – пауза, зазор, тишина. Дендритное дерево постсинаптического нейрона – веер из одиннадцати импульсов, расходящихся.
Нейрон. Протянувший синапс к другому нейрону. И ожидающий ответа.
Танака не шевелился.
Он смотрел на экран, и экран смотрел на него – зелёные точки на чёрном фоне, нарисованные гравитационными волнами из источника в пятистах астрономических единицах от Плутона. Из облака Оорта. Из места, где не могло быть ничего, кроме ледяных камней и темноты.
Его руки лежали на столе. Они не дрожали. Ничего в нём не дрожало. Внутри была странная, незнакомая тишина – не пустота, а покой. Как будто что-то, что было натянуто восемь лет, наконец, отпустило.
Он знал, что этот момент можно интерпретировать по-разному. Скептик сказал бы: парейдолия. Ты видишь паттерн, потому что хочешь его видеть. Двадцать три точки можно сложить в тысячу фигур, и каждая будет казаться «значимой» – лицо на Марсе, кролик на Луне, нейрон в гравитационных волнах. Он слышал этот голос – голос рецензента, голос коллеги, голос жены, который говорил: «Рей, ты видишь то, что хочешь видеть. Вернись к реальности. Вернись к нам.»
Но скептик не сидел перед этими данными. Скептик не видел статистику. Вероятность случайного возникновения – двадцать семь нулей после точки. Стабильность периода – восемь лет, без дрейфа. Пространственная привязка – стационарный источник в облаке Оорта. Это не парейдолия. Это не шум. Это…
Он не произнёс слово. Не подумал его. Просто – знал. Тем тихим, абсолютным знанием, которое приходит не через разум, а через всё тело, как озноб, как боль, как голод.
Впервые за восемь лет он чувствовал покой.
Прошёл ещё час. Танака проверил паттерн ещё раз – другим методом, с другой фильтрацией, с другим стэкингом. Результат был тем же. Нейрон. Синапс. Ожидание.
Он сидел в кресле, положив подбородок на сплетённые пальцы, и думал.
Паттерн был не посланием. В нём не было информационного содержания в том смысле, в каком его понимала теория информации: не было кодированных данных, не было языка, не было «сообщения». Двадцать три импульса повторялись цикл за циклом, идентичные, как удары метронома. Это не была трансляция – передача чего-то от отправителя к получателю. Это было нечто иное.
Запрос.
Слово пришло само – не из научного словаря, а из глубже, из той части мозга, которая понимала метафоры лучше, чем уравнения. Паттерн был запросом. Синаптический запрос: один нейрон протягивает аксон к другому и ждёт. Не передаёт информацию. Не командует. Ждёт. Ждёт, пока второй нейрон ответит, – пока в синаптической щели произойдёт химическая реакция, замкнётся контакт, вспыхнет сигнал. Рукопожатие. Протокол установления связи.
Четыре миллиарда лет.
Мысль пришла без предупреждения, и Танака моргнул, как будто его ударили. Источник в облаке Оорта. Объект, который не двигается. Не астероид, не комета – те дрейфуют, у них есть орбиты, медленные, но измеримые. Этот – стоит. Стоит и ждёт. Как долго?
Он вернулся к данным. Сигнал был в архиве с первого дня. Но детекторы предыдущего поколения – LIGO-V, Areometer-1 – не имели чувствительности, чтобы его зафиксировать. «Харон» был первым детектором, способным его услышать. И Танака был первым человеком, догадавшимся, что слушать надо именно так.
Но объект был там – до обсерватории. До детекторов. До человечества. Объект в облаке Оорта, на окраине Солнечной системы, в месте, которое формировалось четыре с половиной миллиарда лет назад, когда протосолнечное облако сжималось в звезду. Если объект был там с самого начала…
Четыре миллиарда лет. Синаптический запрос, повторяющийся каждые четырнадцать часов сорок семь минут, четыре миллиарда лет подряд. Ожидание ответа. Ожидание, что кто-то в этой звёздной системе вырастет, разовьётся, поумнеет достаточно, чтобы услышать.
Танака закрыл глаза.
Он думал о Мэй. Не о письме – о ней самой. Она родилась двадцать три года назад – нет, уже двадцать четыре, ей исполнилось в октябре, а сейчас февраль, и он пропустил очередной день рождения. Когда она была маленькой, они лежали на крыше дома в Киото и смотрели на звёзды, и он рассказывал ей про расстояния, про свет, идущий миллионы лет, про то, что некоторые звёзды, которые они видят, давно погасли. Она спрашивала: «А они знают, что мы на них смотрим?» Он смеялся: «Нет, Мэй. Звёзды не знают.»

