
Полная версия:
Изотопы мёртвых богов
Но пальцы знали.
Пальцы, которые двадцать лет жили в потоках данных – в спектрах, кривых блеска, диаграммах рассеяния, – которые научились чувствовать статистику так, как слепой чувствует шрифт Брайля. Пальцы, которые замерли четыре часа назад, когда диаграмма на экране была ещё грязной, некорректированной, полной мусора. Замерли – потому что в мусоре была структура. И после четырёх часов чистки, коррекции, верификации структура не исчезла.
Она усилилась.
Рин встала, отстегнув фиксаторы. Поплыла к выходу – при церерианской гравитации каждый шаг был чуть длиннее, чуть воздушнее, чем нужно, и она давно перестала замечать это, но сейчас, в темноте, в пустом институте, ощущение невесомости казалось уместным. Она шла, почти не касаясь пола, и несла в голове сто сорок три точки, расставленные по галактике в порядке, который не имел права существовать.
В коридоре было пусто. Хронопанели горели дежурным красным. Рин шла к жилой капсуле и думала о том, что завтра она найдёт ошибку.
И о том, что вчера она тоже так думала.

Глава 2. Линии на карте
Четыре дня Рин искала ошибку.
Она начала с простого – с инструментальной проверки, методичной и скучной, как аудит бухгалтерской книги. Калибровочные коэффициенты станций: двадцать семь телескопов, каждый со своей историей обслуживания, заменой детекторов, температурными дрейфами. Она выгрузила технические журналы за шесть лет и прочитала их целиком – каждую запись о замене фильтра, каждую пометку инженера, каждый протокол перенастройки. На Станции 14 (орбита Сатурна) в ноябре позапрошлого года меняли охлаждение CCD-матрицы; температура детектора гуляла на два кельвина в течение двух недель. На Станции 7 (пояс астероидов) три месяца работали с повреждённой бленды – микрометеорит, рассеянный свет Юпитера мог вносить паразитный сигнал в голубую часть спектра. На Станции 22 (Койпер) были перебои с питанием; часть спектров записана при нестабильном напряжении на детекторе.
Рин отфильтровала каждый подозрительный период. Убрала из выборки все станции, где был хоть малейший повод усомниться в стабильности калибровки. Из 712 тысяч спектров осталось 389 тысяч – чуть больше половины.
Она перестроила диаграмму.
Дуги остались.
Они стали рваными – точек убавилось, и некоторые фрагменты превратились в обрывки из трёх-четырёх измерений. Но кривизна, этот плавный изгиб, этот почерк, – сохранился. Рин наложила старую карту на новую и увидела, что оставшиеся точки идеально ложатся на те же линии. Она ничего не добавила. Она только убрала – и то, что уцелело, подтвердило то, от чего она пыталась избавиться.
На второй день она взялась за физику.
Модель r-процесса, которую использовал обзор GSES, была стандартной – Фрайбургская модель 2138 года, последнее обновление четыре года назад. Хорошая модель, признанная сообществом, проверенная на лабораторных данных с ускорителей. Но Рин знала, что любая модель – это упрощение, и упрощение может маскировать аномалию, создавая призрак порядка в шуме или наоборот, принимая порядок за шум.
Она скачала три альтернативные модели: японскую (RIKEN-2141), американскую (LANL, 2139) и собственную, которую разрабатывала для диссертации десять лет назад и с тех пор не трогала. Прогнала данные через каждую. Результат различался в деталях – конкретные значения отклонений плавали от модели к модели, некоторые точки меняли знак, несколько регионов выпадали из аномальной зоны, – но пространственная структура оставалась инвариантной. Дуги не зависели от модели. Они были в данных, а не в интерпретации.
Это было плохо. Это было очень плохо – потому что исчерпывало список объяснений, в которых аномалия была артефактом.
На третий день Рин сделала то, чего боялась с самого начала: добавила вторую изотопную пару.
Если отклонение в соотношении ¹⁵⁴Eu/¹⁵³Eu реально – если за ним стоит физический процесс, а не инструментальный артефакт, – тогда тот же процесс должен оставить след в других элементах r-процесса. Торий и уран были очевидными кандидатами. Оба – продукты быстрого захвата нейтронов, оба – с характерными изотопными подписями, зависящими от условий синтеза. Соотношение ²³²Th/²³⁸U – одна из самых надёжных космохронометрических пар: по нему датируют возраст звёзд, возраст галактики, возраст вселенной.
Данные по торию и урану были в другом каталоге – GSES собирал их параллельно, но обрабатывала другая группа, земная, из Женевской обсерватории. Рин запросила доступ – стандартная процедура, три формы, подтверждение руководителя. Руководитель – доктор Чэнь Вэйминь, человек, который подписывал формы не глядя, потому что доверял Рин больше, чем кому-либо в отделе, – подписал в течение часа. Данные пришли через шестнадцать минут.
Рин загрузила их и три часа приводила к общему формату – разные единицы, разные системы координат, разные алгоритмы фоновой коррекции. Кропотливая, механическая работа, и она была ей благодарна за эту механичность, потому что пока руки работали, голова могла не думать о том, что она увидит, когда закончит.
Она закончила в 23:10 по UTC. Институт был пуст. Лиам ушёл четыре часа назад; перед уходом заглянул в нишу Рин, увидел её лицо и молча положил на край стола контейнер с ужином. Она не помнила, открывала его или нет.
Рин построила карту.
По горизонтали – соотношение ²³²Th/²³⁸U. По вертикали – соотношение ¹⁵⁴Eu/¹⁵³Eu. Каждая точка – регион галактики, для которого оба измерения были доступны одновременно. Таких регионов оказалось 214.
Она смотрела на диаграмму.
Двести четырнадцать точек не образовывали облако. Они лежали на линии. Не идеально – с разбросом, с выбросами, с шумом, – но корреляция была видна невооружённым глазом, без статистики, без тестов. Два независимых изотопных соотношения, измеренных разными инструментами, обработанных разными группами, коррелировали друг с другом – и оба коррелировали с положением в галактике.
Рин опустила руки на колени. Они дрожали – мелко, едва заметно, как дрожит поверхность воды от далёкого подземного толчка.
Она не была апофеником. Она не видела паттерны там, где их не было. Двадцать лет она занималась именно тем, чтобы отличать сигнал от шума, и за двадцать лет не опубликовала ни одного результата, в котором позже усомнилась бы. Ни одного. Она была, если угодно, параноиком с обратным знаком – человеком, который отклонял открытия, если существовало хоть малейшее альтернативное объяснение. Коллеги считали это перфекционизмом. Рин знала, что это страх. Страх оказаться неправой, потому что неправота означала потерю контроля, а потеря контроля означала —
Семь секунд.
Мысль пришла без предупреждения – как всегда, как удар в солнечное сплетение, от которого нельзя уклониться, потому что он идёт изнутри. Рин закрыла глаза.
Церера, четыре года назад. Жилой модуль 7-К, сектор «Браге». Вторник. 14:07 по UTC. Рин была не на Церере – она была в командировке на Станции 14, орбита Сатурна, и узнала обо всём через двадцать шесть минут после того, как всё кончилось, потому что свет от Цереры до Сатурна шёл именно столько: двадцать шесть минут – и эти двадцать шесть минут она была ещё матерью двоих детей, и не знала, что уже нет.
Модуль 7-К. Отказ клапана подачи атмосферной смеси – не полный отказ, а каскадный: управляющая электроника интерпретировала ложный сигнал датчика давления как штатную команду на аварийный сброс. Клапан открылся на внешнюю сторону. Воздух начал уходить. Не мгновенно – модуль был достаточно велик, чтобы полная декомпрессия заняла около трёх минут, – но аварийный протокол не сработал. Резервная система не активировалась. Серия неисправностей, каждая из которых была сама по себе незначительной и маловероятной, но вместе – вместе они были тем, что инженеры называют «каскадным отказом», а обычные люди – невезением.
Тобиас был в модуле с детьми. Нико – тринадцать лет, длинный, нескладный, с наушниками, – сидел в дальней комнате. Эмма – шесть лет, жёлтое платье, зеркальная буква «Я» – играла в центральном отсеке. Тобиас был на кухне.
Когда начался сброс, он услышал свист – тонкий, режущий, от которого заложило уши. Потом хлопнул предупредительный индикатор. Красный. Тобиас – инженер-конструктор жилых модулей, человек, который проектировал такие системы, – среагировал за полторы секунды. Побежал к аварийной панели. Она не отвечала. Он обернулся: Нико – в дальнем конце модуля, Эмма – в центре, между ними – перегородка, которая в штатном режиме была открыта, но при декомпрессии должна была автоматически закрыться, изолируя секции.
Перегородка начала закрываться.
Тобиас посмотрел на Нико. Посмотрел на Эмму. Между ними – пять метров и перегородка, которая опускалась медленнее, чем должна, потому что одна из направляющих была деформирована (третья неисправность в каскаде, незначительная, не диагностированная при последнем осмотре). Он мог добежать до Нико и вытащить его через перегородку до того, как та закроется. Он мог побежать к Эмме, схватить её, вернуться – но перегородка закрылась бы раньше, и они оба оказались бы в разгерметизированной секции.
Семь секунд. Столько длилось его решение.
Он побежал к Нико. Схватил его за руку. Протащил через перегородку. Перегородка закрылась. Нико был в безопасной секции. Тобиас – тоже.
Эмма – нет.
Давление в центральном отсеке падало. Через иллюминатор перегородки Тобиас видел, как Эмма стоит посередине комнаты – маленькая, в жёлтом платье – и смотрит на него. Она не плакала. Она ещё не понимала, что происходит. Она просто стояла и смотрела на отца через стекло, и он бил кулаками в перегородку, и кричал, и Нико кричал, и ремонтная бригада прибыла через четыре минуты, и к тому времени давление в центральном отсеке составляло шестнадцать процентов от нормы, а Эмма лежала на полу, и жёлтое платье было единственным цветным пятном в сером модуле.
Рин узнала через двадцать шесть минут. Она была на совещании по калибровке Станции 14 – рутинном, тоскливом, одном из тех, на которых она рисовала на полях графики и считала минуты до конца. Планшет мигнул: входящий вызов, пометка «экстренный». Она вышла в коридор. Ответила. Лицо Тобиаса – белое, неподвижное, как маска. Его голос – ровный, механический, голос человека, который уже прошёл через шок и находился по ту сторону, где слова ещё работают, но больше ничего не значат.
«Рин. Эмма погибла. Разгерметизация модуля. Я не успел.»
Двенадцать слов. Двадцать шесть минут задержки. Когда Рин услышала эти слова, Эммы не было уже пятьдесят две минуты.
Она не помнила, что делала потом. Помнила коридор станции – серый, узкий, как все коридоры везде, – и стену, к которой прислонилась, и холод стены через комбинезон, и то, что её тело сделало что-то странное: оно стало лёгким. Не невесомым – станция вращалась, создавая 0,4 g, – а лёгким в другом смысле, как будто из неё вынули что-то тяжёлое, какой-то внутренний балласт, без которого она больше не могла удержаться на месте. Она помнила, как медленно сползла по стене и села на пол, и как мимо прошёл кто-то – техник, инженер, она не знала, – и спросил, всё ли в порядке, и она сказала «да», и это было первое враньё в её жизни, которое не потребовало когнитивных ресурсов, потому что ресурсов не осталось.
Рин открыла глаза.
Экран перед ней. Двести четырнадцать точек на диаграмме. Торий-уран и европий, две независимые изотопные пары, кричащие одно и то же: что-то случилось. Что-то, чему нет объяснения в стандартной физике, что-то, рисующее линии по телу галактики, как скальпель по коже.
Контейнер с ужином стоял нетронутый. Рин открыла его. Рис с соевым мясом, остывший до комнатной температуры. Она заставила себя съесть половину – не из голода, а из дисциплины, потому что голод она перестала чувствовать на второй день, когда данные стали забирать всё внимание, и она знала, что если не есть осознанно, то тело выставит счёт позже, и выставит жёстко.
Пока она ела, одна рука оставалась на панели ввода. Она прокручивала список контактов, остановилась на одном имени и убрала руку. Снова положила. Снова убрала.
Амар Сингх. Шестьдесят два года, планетолог, Цереанский институт, соседний отдел – отдел планетных наук, через два коридора и один шлюзовой переход. Они знали друг друга пятнадцать лет. Не дружба – Рин не умела дружить, не в том смысле, который вкладывают в это слово другие люди. Скорее взаимное уважение, переросшее в привычку: они обедали вместе раз в неделю, обменивались статьями, иногда молча сидели в общей комнате отдыха, каждый в своём планшете, и этого молчания Рин не тяготилась, что было для неё необычно. Амар был одним из немногих людей, рядом с которыми она чувствовала себя не как учёный, не как мать, не как бывшая жена, а просто – как человек, которому не нужно ничего объяснять.
Она позвонила ему.
Три гудка. Четвёртый.
– Рин? – Голос Амара – низкий, с лёгким сингапурским акцентом (он вырос в Сингапуре, хотя семья была из Чандигарха), всегда чуть сонный, будто он только что оторвался от чего-то важного и ещё не переключился.
– Амар. Мне нужно, чтобы ты пришёл. Сейчас.
Пауза. Рин слышала тихое гудение – вентиляция его капсулы. Потом шорох ткани.
– Ты в лаборатории?
– Да.
– Двадцать минут.
Он не спросил «зачем». Не спросил «не может ли подождать до утра». Она звонила ему в 23:40, и он сказал «двадцать минут», и этого было достаточно, чтобы Рин на мгновение почувствовала в горле что-то горячее и непрошеное, что она быстро проглотила.
Она потратила двадцать минут на то, чтобы привести данные в порядок для чужих глаз. Её рабочий экран выглядел так, как выглядят рабочие экраны людей, которые думают руками: хаотическое нагромождение окон, перекрывающих друг друга, временные файлы с именами вроде «test_17_v3_FINAL_NEW», обрывки кода и комментарии самой себе, написанные в три часа ночи и уже непонятные. Она закрыла всё лишнее. Оставила три окна: диаграмму рассеяния Eu-154/153, диаграмму Th-232/U-238 и трёхмерную карту галактики с аномальными точками.
Шаги в коридоре. Тихие, размеренные – Амар ходил так, будто боялся потревожить породу, в которой был вырублен институт. Он появился в проёме ниши – высокий, грузный, с широкой грудью и короткой седой бородой, аккуратно подстриженной, в синем тюрбане и институтском комбинезоне, накинутом поверх домашней одежды. Глаза – тёмные, спокойные, с той особой разновидностью внимательности, которую Рин видела у людей, привыкших читать камни: геологов, палеонтологов, людей, для которых время измеряется не минутами и не годами, а эпохами.
– Я разбудил тебя? – спросила Рин.
– Я читал.
Он не сказал «нет» – сказал «я читал», что могло означать и «нет, не спал» и «да, но книга была скучная». Рин кивнула на второе кресло. Амар сел, пристегнулся, посмотрел на экран.
– Европий, – сказал он. Не вопрос.
– И торий с ураном. Два независимых маркера r-процесса. Оба показывают пространственно-когерентное отклонение от стандартных моделей. Я проверила четыре модели, исключила все станции с подозрительной калибровкой, прогнала полный набор статистических тестов. – Она запнулась. – Это не артефакт, Амар.
Он молчал. Смотрел на диаграмму рассеяния – ту, двумерную, Eu vs. Th/U. Двести четырнадцать точек на линии.
– Покажи мне карту, – попросил он.
Рин развернула трёхмерную визуализацию. Галактика – призрачная спираль, едва намеченная тусклыми линиями рукавов. На ней – точки, подсвеченные по степени отклонения: от бледно-жёлтого (три сигма) через оранжевый (пять сигм) до тёмно-красного (больше восьми). Красных было мало, но они были.
Амар наклонился к экрану. Рин знала этот жест – она видела его десятки раз, когда он показывал ей образцы метеоритов или снимки геологических разрезов. Он наклонялся, чуть прищуривался, и на несколько секунд – или минут – переставал быть человеком в комнате, становясь чем-то вроде прибора, сканирующего поверхность объекта с терпением, которого не бывает у машин, только у людей, научившихся ждать.
– Поверни, – тихо сказал он.
Рин повернула карту. Вид сбоку – вдоль плоскости галактического диска.
Амар молчал. Минуту. Две. Рин ждала и наблюдала за его лицом в слабом свете экрана. Выражение менялось – не драматически, не так, чтобы кто-то непосвящённый это заметил. Но она знала его пятнадцать лет и видела, как морщины вокруг глаз стали чуть глубже, как расслабились мышцы вокруг рта – не улыбка, а нечто противоположное, как будто лицо позволило себе честность, которую в других обстоятельствах удерживало.
– Покажи только красные, – сказал он. – Всё остальное убери.
Рин применила фильтр. На карте осталось двадцать семь точек – только самые значимые отклонения. Двадцать семь алых огней в темноте, рассыпанных по спирали Млечного Пути.
Амар встал. Не отстегнулся – забыл, фиксаторы лопнули, он этого не заметил. Подошёл к экрану вплотную. Рин видела, как его рука поднялась к бороде – привычный жест, поглаживание нижней челюсти, который у него означал не задумчивость, а что-то ближе к тревоге.
– Двадцать семь точек, – сказала Рин. – Если взять только те, где отклонение больше восьми стандартных отклонений. Если снизить порог до пяти – их становится сто двенадцать. До трёх – сто сорок три.
– Масштаб? – спросил Амар. – Какое расстояние между крайними?
– Тридцать четыре килопарсека. Считая от ближайшей к Солнцу до самой далёкой.
Тридцать четыре килопарсека. Сто десять тысяч световых лет. Больше диаметра самой галактики.
Амар медленно повернул голову и посмотрел на Рин. Она знала этот взгляд – и никогда не видела его, направленного на неё. Так он смотрел на образцы, в которых обнаруживал нечто, не укладывающееся в модель. Не восхищение, не ужас: перекалибровка. Момент, когда мозг сбрасывает старую систему отсчёта и начинает строить новую, ещё не зная, что в ней будет.
– Повтори фильтр, – сказал он. – Восемь сигм. Но теперь – соедини ближайших соседей. Каждую точку с двумя ближайшими к ней.
Рин не спросила зачем. Она знала зачем: Амар хотел увидеть топологию. Не отдельные точки, а связь между ними, структуру – если она была.
Она задала параметры. Визуализатор протянул тонкие белые линии между каждой из двадцати семи точек и двумя её ближайшими соседками.
Обоим потребовалось три секунды.
Линии не расходились лучами от общего центра. Они не образовывали хаотическую сеть. Они ложились дугами – параллельными, слабо расходящимися, как рябь на воде от брошенного камня. Только камень был размером с галактическое ядро. И рябь застыла в изотопных соотношениях тяжёлых элементов – в европии, тории, уране, в самом веществе, из которого были сделаны планеты, океаны и кости.
– Рин, – сказал Амар.
Она ждала.
Он долго молчал. Его рука опустилась от бороды, легла на колено. Пальцы были неподвижны – массивные, тёмные пальцы человека, который сорок лет работал с образцами горных пород и чья кожа навсегда впитала мелкую минеральную пыль.
– Это не геология, – произнёс он наконец. Голос был тихим, ровным, но Рин услышала в нём то, чего не слышала никогда: растерянность. – Геологические процессы не создают таких структур. Сверхновые, столкновения – всё это радиально-симметрично или стохастически. Дуги параллельны. Они когерентны. – Он замолчал. Потом: – Мне шестьдесят два года. Я сорок лет читал историю, записанную в камнях. Камни не лгут, но они и не объясняют. Они хранят следы. Я умею читать следы.
– И что ты читаешь? – спросила Рин. Голос не дрогнул. Почти не дрогнул.
Амар повернулся к карте. Двадцать семь красных точек, соединённые белыми дугами. Параллельные кривые, расходящиеся от невидимого центра.
– Когда артиллерийский снаряд попадает в мягкий грунт, – сказал он, – ударная волна расходится концентрическими кругами. Если снарядов несколько, круги накладываются, и по интерференции можно восстановить количество, мощность и позиции источников. Это называется кратерный анализ. Его используют военные инженеры для реконструкции обстрелов. – Пауза. – То, что ты мне показала, выглядит как поле после обстрела. Не одним снарядом. Не десятью. Сотнями. По целям, распределённым вдоль фронта длиной в десятки килопарсек.
Тишина.
Система жизнеобеспечения гудела – далёкое, ровное, бесконечное гудение, похожее на звук, который издаёт живой организм, если приложить ухо. Теплообменник стучал. Хронопанели горели красным.
– Ты хочешь сказать, – медленно начала Рин, – что это следы… чего? Войны?
Амар не ответил сразу. Он снова посмотрел на карту – долго, тяжело, как смотрят на лицо человека, которого знали одним, а увидели другим.
– Я хочу сказать, – проговорил он с расстановкой, взвешивая каждое слово, – что паттерн, который я вижу, напоминает мне не то, что создаёт природа. А то, что создаёт намерение. Направленная сила, приложенная к множественным целям вдоль протяжённого фронта. – Он вздохнул. – Я планетолог, Рин. Я всю жизнь изучал, что делает с веществом природа – гравитация, давление, температура, время. Природа умеет многое. Но природа не умеет стрелять.
– Это не может быть верной интерпретацией, – сказала Рин. Она сказала это не потому, что верила в это, а потому что это нужно было произнести вслух – как антитело, которое нужно ввести в организм, чтобы проверить, выдержит ли иммунитет.
– Возможно. – Амар кивнул. – Есть другие?
– Должны быть.
– Назови мне одну.
Рин открыла рот. Закрыла.
Она думала об этом четыре дня. Четыре дня она искала не просто ошибку в данных – она искала альтернативную интерпретацию. Физический процесс, который мог бы создать пространственно-когерентные изотопные аномалии в нескольких элементах одновременно, вдоль параллельных дуг, на масштабах десятков килопарсек. Она перебрала всё: направленные джеты от активных ядер (не те масштабы, не та геометрия), галактические приливные волны (не влияют на нуклеосинтез), анизотропный поток космических лучей (не объясняет корреляцию между европием и торием), неизвестный тип сверхновых (возможно, но почему они должны располагаться дугами?).
Каждое объяснение либо не соответствовало данным, либо требовало дополнительных допущений – одного, двух, трёх, – каждое из которых было менее вероятным, чем предыдущее. Бритва Оккама, этот безжалостный инструмент, резала одну гипотезу за другой, оставляя —
– Я не могу, – сказала Рин тихо.
Амар кивнул. Не с удовлетворением – с тяжестью.
– Это не геология, Рин. – Он произнёс это иначе, чем в первый раз. Мягче. Как будто жалел, что ему приходится говорить. – Это баллистика.
Слово повисло в воздухе ниши – маленького пространства, вырубленного в породе карликовой планеты, на расстоянии четырёхсот миллионов километров от Земли, в цивилизации, которая за полтора века так и не научилась путешествовать быстрее света. Баллистика. Наука о снарядах в полёте, о траекториях и ударах, о разрушении, которое можно рассчитать и предсказать.
Рин смотрела на карту. Двадцать семь красных точек. Параллельные дуги.
Ей было сорок семь лет. Она жила на карликовой планете, работала с данными, которых никто не читал, спала в капсуле два на три метра, ела синтетический рис и разговаривала с сыном раз в месяц. Её дочь была мертва. Её брак был мёртв. Её карьера была тихой, аккуратной, незаметной – идеальная карьера для человека, который спрятался от мира в данных и не собирался выходить.
И вот данные показали ей нечто, от чего нельзя спрятаться.
– Амар, – сказала она. – Если это… если эта интерпретация верна. Если кто-то стрелял. Тогда вопрос не «кто».
– Да.
– Вопрос – «по кому».
Амар не ответил. Он смотрел на карту – на дуги, расходящиеся от невидимого центра, прочерчивающие тело галактики от ядра до рукавов.
– И «чем», – добавил он после паузы. – И «когда прекратили».
Рин посмотрела на него. В полумраке ниши его лицо выглядело старше, чем обычно, – тени углубляли морщины, и его глаза, обычно тёплые и внимательные, казались тёмными провалами, в которых отражались красные точки с экрана.
– И прекратили ли, – сказала она.
Тишина. Гудение вентиляции. Стук теплообменника.
Они сидели в нише – два человека перед экраном, на котором светилась карта галактики, размеченная следами чего-то, чему ещё не было имени. За стенами была порода – древняя, мёртвая, уснувшая миллиарды лет назад, когда Солнечная система ещё формировалась из газового облака, из пыли, из тяжёлых элементов, рождённых в катастрофах, которые – если верить тому, что Рин видела на экране, – были не вполне катастрофами.
Были чем-то другим.
Рин подняла руку и выключила экран. Темнота. Только красный индикатор спящего режима – пульсирующая точка, как сердцебиение машины, которая не знала, что жива.
– Мне нужно подумать, – сказала она в темноту.
– Да, – ответил Амар. – И мне. – Она услышала, как он встаёт, как его ботинки мягко касаются пола, как он выходит из ниши. Потом, из коридора, его голос – тихий и ровный, как всегда, но с чем-то новым на самом дне, с какой-то гравитацией, которой раньше не было: – Рин.

