Читать книгу Густой туман забвения (Э. Григ-Арьян) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Густой туман забвения
Густой туман забвения
Оценить:
Густой туман забвения

5

Полная версия:

Густой туман забвения

Узкий ящик, тесный, как утроба, но утроба смерти, а не жизни. Дерево, пропитанное лаком, воняет затхлостью и чуждостью покоя. Лежу? Не лежу, скорее – вдавлен, втиснут в это ложе, холодное, неуютное, словно объятия нелюбимой. Жидкость… Да, жидкость. Обволакивает, ласкает? Нет, не ласкает, скорее облекает в липкую пелену. Странная жидкость… Сперва прохлада, обманчивая, как первое прикосновение смерти. Потом – тепло, нарастающее, душное, как в бане для грешников. Пахнет… Чем пахнет? Не ладаном, нет, скорее ржавчиной, и еще чем-то… кислым, горелым. Едким привкусом… Привкусом чего? Сознание… медленно ворочается, как сонная ящерица. Привкус… своего собственного пота. Боже… пот! Не святая роса, нет, проклятая влага ужаса, брожение беспомощности. Это не вода жизни, нет, это озеро моего умирания. Гроб… Крышка… плотно закупорена. Герметично запечатана в вечности. Нет выхода. Нет щели света. Только это липкое озеро моего пота, и я в нем, как зародыш в гниющей амниотической жидкости. Похоронили… Живьем? Невозможно. Глупость? Бред? Но… это ощущение… живого погребения… кожей, каждой порой кожи… кричит. Туннель… холодный, темный туннель бесконечности. Кто? Кто мог похоронить? Никого нет. Пустота. Вакуум вокруг и внутри. Умру – никто не заметит. Пыль на пыль. Но… гроб… пот… живой… погребенный… это не пыль. Это… сущий ад. Ад здесь, сейчас, в этом деревянном ящике, в этой липкой жиже, в этой безысходности. Покой… наивность… покой после смерти? Смешно. Здесь нет покоя. Здесь только вечность… вечность пота и гроба. Аллея… тянется красной глиной в пасти тумана. Не дорога, а кишка какая-то… узкая, тошнотворная, ведущая в никуда. Или… в куда? В туман, молочный кисель забвения. Ноги ватные, не мои, пришитые чужие… деревянные, скрипят на невидимых камнях. Слышно только хруст под ногами и тишина… густая, как сажа, тишина тумана. Длинная… аллея-удавка, петля времени, затянувшаяся на шее дня. Исчезает, растворяется, как мед в молоке, в этой мути серой, в этой патоке неизвестности. Саван… серый саван над миром, над моей душой. Не поймешь. Дышать тяжело… влажностью пропахло, плесенью, сырой землей. Дорога долгая… тянется, как мысль навязчивая, как зубная боль, как воспоминание о чем-то утраченном, выматывает душу… высасывает кровь. Каждый шаг… усилие, как подъем в гору… в гору отчаяния. Не видно ничего… только туман, и аллея под ногами, узкая лента безысходности. Что там… за покровом неведомого? Желанный конец… мечта сладкая… конец страданиям… выдох облегчения… свет в конце туннеля? Наивность… Туман только гуще становится, как смола липкая, обволакивает… душит. Новый вызов… усмешка судьбы… новая пытка… новая мука. Судьба – злобная старуха с косой, плетущая сети из тумана и аллей. Идешь… с надеждой и страхом в груди, два червя точат сердце. Конец страданий… или новый вызов? Кто знает? Туман молчит. Аллея тянется. Ноги идут… в никуда… или в куда? Кто знает… кто знает… только туман знает… и молчит… Снова этот пот… липкий, как воспоминание о дурном сне. Сон… тяжесть в затылке, не голова, а булыжник привязали… каменный мешок мыслей неясных. Проснулся… если это можно назвать пробуждением. Скорее вынырнул из мути ночи, вытолкнуло на берег дня… мокрый, как выловленная рыба, блестящая от этой ночной влаги. Фу… липко. И запах, потянуло чем-то приятным, не то что эта ночная сырость. Кухня… оттуда несет, дразнит ноздри… жареное что-то, масло шкварчит, сыр плавится, ммм… запах утра… запах дома? Жанетт, она там, колдует над плитой, решила, значит, показать себя хозяйкой… кулинарка выискалась. Яичница с сыром… да уж, высокое искусство… но пахнет вкусно, черт возьми, вкусно. Встать… не охота… тело ватное, непослушное, как чужое… но запах манит, тянет из кровати… как нить невидимая, за нос водит. Ноги… вот они, на полу уже, холодный кафель под пятками… бодрит, как плевок ледяной воды. Иду… шаги тяжелые, сонные, как у ленивца.

– Доброе утро, – сказал я… голос хриплый. Слова еле ворочаются во рту, язык как валенок … утро доброе? Для кого доброе? Для жаворонков, этих ранних птиц? Для меня утро всегда похмелье после ночи, после этих мутных сновидений, как болото.

– Доброе утро, – ответил ее голос, звонкий, как колокольчик… у нее-то утро доброе, видно. – Решила приготовить завтрак, ничего, что я тут начала хозяйничать? – спрашивает… глаза блестят, довольная собой …

– Ты молодец… молодец, что приготовила завтрак. Я в душ, – душ… спасение… Вода смоет эту ночную липкость… смоет остатки сна… «Скоро вернусь», – добавил я. Скоро… как же долго тянется это «скоро»… Время как резина… растягивается бесконечно. Но душ… душ ждет… как обещание чистоты… как миг забвения… Хоть на миг оторваться от кухни… от утра… от Жанетт с ее завтраком… В душ… Скорее в душ.

– Чем мы наполним сегодняшний день, Жанетт? Есть ли у тебя размышления на этот счет? – слова скользнули, скорее, в пустоту комнаты, чем к ней, вопрос себе, в зеркало, в отражение дня, блеклого и тягучего, как кисель. Впрочем, разве могло быть у нее мнение, отличное от предопределенного ее участью?

– Размышления… – ее голос был тих, словно шелест осенних листьев, – мои размышления должны быть лишь отражением твоих желаний. Моя роль – исполнять… все… твои… повеления. – Слова эти, тяжелые звенья цепи, ограничивали ее существование.

– Не говори так, Жанетт, – нетерпение шевельнулось во мне, как внезапный порыв ветра. – Глупость. – Нет, скорее горькая истина нашего общего положения в этой странной игре.

– Это не глупость, это лишь бремя ремесла, – ее улыбка была неуловимой, тень облака на воде. Ремесло… слово, лишенное души, как камень.

– Ты называешь это ремеслом? – вопрос прозвучал резче, чем я хотел.

Она погрузилась в молчание, непостижимое, как древняя тайна. Что скрывалось за этим молчанием? Согласие? Отрешенность? Или безмолвный укор?

– Хорошо, пусть будет так. Скажу проще. – Я выкупил твое время на три дня, и ты вольна распоряжаться им по своему усмотрению. Даже спать со мной не является твоей обязанностью.

– Я тронута твоим великодушием, – ответила она с неизменной бесстрастностью, – однако выбор я все же оставлю за тобой. Тебе решать, как мы проведем сегодняшний день.

– Значит, ты не возразишь, если мы погрузимся в звуки оперы?

– Опера? Неужели ты полагаешь, что можешь меня удивить? – в ее голосе промелькнула едва заметная ирония.

– А разве это невозможно?

– Какую оперу ты думаешь нам стоит послушать?

– Последнюю сцену «Мадам Баттерфляй».

– Ну и о чем она, эта опера?

– Это песня о хрупкой душе, Чио-Чио-сан, погруженной в иллюзорный сон о любви к чужеземцу. Её вера – тонкий лепесток, трепещущий на ветру чуждой культуры. Она ждёт своего призрака любви, не понимая, что для него она – лишь экзотический эпизод. Трагедия одиночества и обманутой надежды, когда столкновение миров разбивает нежную душу вдребезги.

– Печальная история, – промолвила она тихо.

– Да. Печальная, – согласился я, ощущая отголоски этой печали в собственном сердце.

– В чем развязка последней сцены? Я хочу иметь представление о финале перед прослушиванием.

– Сад, погруженный в утреннюю дымку, соткан из призрачных надежд и ускользающих теней. Чио-Чио-сан, хрупкая бабочка, застыла в ожидании, но не в радостном трепете, а в оцепенении предчувствия. Ее комната, прежде наполненная наивным светом веры, теперь отбрасывает длинные, искаженные тени сомнений. Она ждала, как ждут пробуждения ото сна, который все больше походил на кошмар. Ждала посредника судьбы, приносящего вести, – холодные, как прикосновение смерти. Пинкертон явился не как спаситель, а как бледное отражение её грёз. В его глазах не было той глубины, той преданности, которую она так отчаянно искала. Он был чужим, далеким. Его слова о «детях», о «новой жене» звучали как чудовищный диссонанс в хрупкой мелодии ее сердца. Они говорили о реальности, о мире, где чувства – лишь мимолетное увлечение. Но для Чио-Чио-сан реальность была в ее вере, в ее любви, в ее самоотречении. И эта реальность рушилась, под тяжестью чужого равнодушия. Когда она поняла окончательно, бесповоротно в ее взгляде появилось странное, просветленное спокойствие. Это было не смирение, а скорее принятие неизбежного. – Мир, в котором она жила, мир любви и верности, оказался иллюзией. Иллюзией, которую она создала в своем одиночестве, в своем стремлении к целостности. Теперь эта иллюзия рассеивалась, как утренний туман, обнажая холодную, жестокую правду. Даже ребенок не мог удержать ее в этом мире, где любовь стала обманом, а верность – глупостью. За ширмой, в тишине, она совершает свой последний акт – не акт отчаяния, а акт окончательного самоопределения. Харакири – это не бегство от жизни, а возвращение к истине, к чистоте самопожертвования. Это последний крик ее души, попытка обрести целостность в мире, где целостность невозможна.

– Ты – искусный рассказчик. Включи оперу, надеюсь, она окажется столь же прекрасной, сколь и твой рассказ.

Я отыскал ее, эту пластинку. Не просто нужную, но ту, что ждала своего часа, древний манускрипт, пылящийся на полке забытой библиотеки. В ее черном круге таилась не просто музыка, но отражение целой эпохи, души, заключенной в звуке. Я поставил ее на вертушку, с легким трепетом опуская иглу – не ключ к разгадке, но ключ к вратам, ведущим в иное измерение. И когда мой старый проигрыватель ожил, голос Марии Каллас хлынул в пространство комнаты, заполняя ее звуком, окутывая каждый угол невидимой тканью страсти и скорби. Это был не просто голос, это было явление, духовное откровение, разлившееся по всем углам моего уединения. Он проникал глубже в стены, глубже в предметы, глубже в саму суть моего бытия. Безупречность звучания моего проигрывателя, этого шедевра японской техники, удивительным образом усиливала живую пульсацию оперы. Казалось, что чистота звука становится зеркалом, отражающим не только каждую ноту, но и каждую вибрацию сердца певицы, каждую мельчайшую тень эмоции. Кристальная ясность звука не умерщвляла чувство: – Обнажала его до боли, до невыносимой правды. В этой непорочной звуковой среде настроение бессмертной оперы представало во всей своей трагической красоте, каждая, казалось бы, мимолетная нота наполнялась весом вечности. Я слушал, погруженный в это звуковое море, ощущая себя малой частицей в бескрайнем океане человеческих страданий и неугасимой красоты.

Жанетт прослезилась. «Я никогда раньше не испытывала такого ощущения,» – прошептала она, голос дрогнул, как стекло на ветру, как натянутая струна, готовая оборваться. – «Такой эмоциональный взрыв…»

Но это был не просто взрыв, не бессмысленный вихрь чувств. Это было скорее пробуждение, медленное восхождение из темных глубин к свету сознания. До этого момента она жила в сумраке, ощущая лишь смутные отголоски истинных эмоций, приглушенные звуки далекой музыки. И вот, внезапно, завеса пала, и перед ней открылась неведомая ранее бездна чувственности, целый океан переживаний, до этого времени скрытый под поверхностью обыденности. Слова «эмоциональный взрыв» звучали слишком резко, слишком вульгарно для того опыта, который она сейчас переживала. Это было не разрушение, а скорее созидание, не хаос, а обретение целостности. Словно какие-то сокровенные механизмы ее души, до этого времени бездействовавшие, запустились впервые, заставив ее существо вибрировать на неизвестной ранее частоте. В этих слезах была и радость, и боль, и страх, и восторг – целый спектр чувств, до этого времени не различенных и неосознанных. Это было первое прикосновение к истинной жизни, обретение голоса после долгого молчания. И в этой новой чувствительности таилась и некая тревога – тревога перед неизведанным путем, который открывался перед ней, путем, полным не только красоты, но и неизбежной боли, путем через хрупкость человеческого существования к неуловимой истине.

– В груди тепло, в горле ком, и слезы опять, сами собой. Взрыв… нет, не взрыв. Просто… жизнь? Может, это и есть жизнь? Настоящая? – сказала она, будто сама себе, в пустоту перед собой, рассматривая невидимую пылинку или, возможно, саму себя, впервые увидевшую отражение в этих непрошеных, соленых каплях. – По моему, здесь сплелись воедино две паутины, это исключительность твоего звукового оборудования и то незримое поле, которое излучаешь ты, твой уникальный порядок чувств, мыслей, опыта. Я не думаю, что с кем-то другим, в иной атмосфере, я бы достигла подобного откровения.

Сплелись, говоришь? Как два берега реки мостом, как две ноты, что в аккорд слагаются и откровение из этого рождается. Пожалуй. Ни с кем-то другим. В иной атмосфере. Нет, не вышло бы. Тут все так сложилось. И High End акустика с интегральным усилителем, того же класса. И ты – с твоим полем незримым. И момент этот – вот он, сейчас. Сплелись. И откровение – вот оно. Не повторится. Никогда уже так не будет.

– Паспорт… утро липкое, как сон, слово-призрак, – пробурчал я, следя, как утренний свет скользит по ее щеке, молоко по персику. Паспорт… бумажка, в ней имя, фотография – листок, оторванный от древа жизни. – Что с твоим паспортом? – повторил, бросая камень в резервуар молчания.

– Паспортом? – ее глаза – два озера, в них отражение утра и тревоги. – А что с моим паспортом? – голос – шелест сухого листа, удивление – тонкая трещина на поверхности спокойствия.

– Во сне, – начал разматывать клубок туманных воспоминаний, – ты просила… чтобы тебе вернули паспорт. Слова – пузырьки воздуха, шепот ветра в трубе выныривающие из глубин сна. Паспорт. Ключ от чего? От двери в детство?

– Я что… разговариваю во сне? – губы дрогнули, как лепестки цветка под ветром сомнения, неуверенность – тень на ясном лбу. Сон… невольный свидетель, болтун бессознательного. – Я что, как старуха сонная, бормочу нескладицы?

– Кажется, так, – подтвердил я, поставив печать на хрупком признании. Кажется… как день сменяет ночь, как прилив следует за отливом – неотвратимо.

– Что еще… я говорила? – вопрос – робкая птица, выпорхнувшая из клетки молчания. Что еще… тайны ночи, выплеснутые на берег утра?

– Хотела… вернуться домой, к маме, – слова – тяжелые камни, падающие в воду молчания. Мама… слово – утешение, слово – укрытие, слово – далекий берег детства, где душа еще не знала раскола.

– Сон… ничего общего… с реальностью, – отрезала, перерубала нить навязчивых мыслей. Реальность… что это? Тень на стене пещеры? Иллюзия чувств, тонкая ткань, сотканная из желаний и страхов?

– Как сказать, – пробормотал я, глядя в окно, где утро растекалось жидким золотом. Как сказать… слова – пустые раковины, в которых еще слышится шум моря сновидений.

– Есть во что переодеться? – Слова сухие, резкие, с привкусом металла, словно ключ, скрежещущий в заржавевшем замке оценки. Переодеться. Будто она вещь, не человек, – манекен, который нужно облачить в новый наряд, чтобы соответствовать каким-то там неписаным правилам игры, – правилам блеска, мишуры, показухи. Во что переодеться? В новую кожу? В новую судьбу? В маску приличия, натянутую поверх усталости и безразличия? Взгляд скользнул по ней, как скальпель хирурга, – оценивающий, бесстрастный, – раздевающий догола, до самой сути, – сути изношенности, потертости, как старая мебель, выброшенная на задворки жизни. Переодеться. Словно попытка замаскировать трещины на фасаде здания, которое уже готово рухнуть под тяжестью прошлого.

– Нет, у меня с собой только личные вещи, а что? – Ответ – тонкий звук треснувшего хрусталя, – хрупкий, надломленный, с отголоски усталости, – усталости от ролей, масок, необходимости соответствовать чьим-то там ожиданиям. Личные вещи. Словно последняя линия обороны, – жалкая, бесполезная, – как тонкая ткань, скрывающая зияющую рану души. Ничего больше. Пустота в чемодане, пустота в сердце, пустота в глазах. А что? Вызов? Вопрос? Мольба? – Что еще нужно? Чего еще хотят? Разорвать на части? Вывернуть наизнанку? Показать всем ее наготу, ее беспомощность, ее уязвимость? А что? Словно крик раненой птицы, – бессильный, отчаянный, – теряющийся в холодном ветре равнодушия.

– Пообедаем в ресторане. Как насчет того, чтобы обновить твой гардероб. – Ресторан, звон столового серебра, – блеск хрусталя, шелест шелка, – символ праздника, роскоши, – фальшивого блеска, мишуры, за которыми скрывается пустота. Обед в ресторане. Попытка купить счастье за деньги, – накормить голодную душу изысканными блюдами, – заглушить боль звоном бокалов, – закрыть глаза на тьму сверканием люстр.

– Успокойся, уже через два дня меня здесь не будет. – Два дня. Слова – капли дождя, – стучащие по стеклу времени, – отсчитывающие последние часы, – последние минуты – перед неизбежным расставанием. Два дня. Приговор, – отсрочка казни, – последний вздох свободы перед погружением во тьму. Не будет. Исчезнет, растворится в воздухе, – как дым сигареты, как утренний туман, – не оставив следа, – не оставив воспоминаний. Успокойся. Попытка убедить себя, – заглушить тревогу, – подавить страх, – принять неизбежное, – смириться с судьбой. Два дня. Временный отпуск из тюрьмы жизни, – недолгая передышка перед возвращением в клетку одиночества.

– А что, через два дня жизнь заканчивается, – усмехнулся я. – Усмешка – кривая линия на лице, тень иронии, отблеск цинизма, попытка скрыть непонимание, – непонимание глубины ее печали, непонимание ее обреченности. Два дня – конец жизни? Шутка, плоская, неудачная, звучащая фальшиво в этой атмосфере тяжести и грусти. Жизнь заканчивается? Разве она когда-нибудь начиналась? – Жизнь цепь серых дней, – одинаковых, безликих, тянущихся в бесконечность, – без радости, без смысла, без надежды на лучшее. Усмешка. Щит, – защита от чужой боли, стена равнодушия, – не позволяющая проникнуть в самое сердце ее страдания.

– Как знать, – с грустью ответила она. – Как знать. Слова – тяжелые камни, падающие в глубокий водоем молчания, – вызывающие круги печали, расползающиеся по поверхности души. Грусть. Туман, – окутывающий все вокруг, размывающий границы реальности, погружающий в мир теней и иллюзий. Как знать? – Вопрос без ответа, открытая рана, не заживающая боль, – неизвестность, нависающая над головой, как дамоклов меч. Жизнь непредсказуема, – зыбка, мимолетна, как сон, как видение, – сегодня есть, а завтра нет, – как знать, что будет через два дня? Грусть. Тяжелый плащ, накинутый на плечи, сковывающий движения, не дающий дышать полной грудью, – отравляющий каждый миг настоящего.

– Не грусти. Быстро освежим твой гардероб и пообедаем в шикарном ресторане. – Не грусти. Слова – пустые обещания, фальшивые ноты в симфонии отчаяния, – попытка заглушить боль пустыми словами, утешить несчастного подачкой роскоши. Освежим гардероб. Ресторан. Словно лекарство от всех бед, – панацея от страданий, волшебная палочка, способная превратить золушку в принцессу, хотя бы на один вечер. Шикарный ресторан. Словно декорация к спектаклю жизни, – пышный задник, – скрывающий убогость реальности, – маскарад, игра в счастье, игра в благополучие, игра в любовь, игра, которая скоро закончится, – как только опустеют бокалы, как только погаснет свет рампы, как только закончатся два дня. Не грусти. Слова – как эхо, отдающееся в пустоте, – не достигающие сердца, не способные растопить лед печали, не способные вернуть радость жизни.

– Шикарный ресторан? Для чего такие траты? – в ее голосе слышалось удивление, смешанное с опаской, словно боялась, что за этой щедростью кроется какой-то подвох, какая-то плата, которую она не сможет себе позволить.

– Просто так, – ответил я, стараясь звучать непринужденно. – Хочу сделать тебе приятное. Ты заслуживаешь хорошего дня. И хорошей еды. И красивого платья.

Она молчала, разглядывая свои руки, пытаясь найти на них следы той самой «хорошей жизни», о которой я говорил. Ее молчание было красноречивее любых слов. Я понимал, что для нее такие жесты, как шикарный ресторан и новое платье, были чем-то из другой реальности, из мира, куда ей вход был заказан.

– Я… не привыкла к такому, – тихо проговорила она, наконец, подняв на меня взгляд. В ее глазах читалась благодарность, но и какая-то глубокая печаль, как будто она заранее знала, что это лишь мимолетное счастье, иллюзия, которая скоро развеется.

– Привыкай, – сказал я с улыбкой, беря ее за руку. – Сегодня ты будешь привыкать к хорошему. И хватит уже про «два дня». Сегодня у нас – сегодня. И мы его проведем так, как хотим. Поняла?

Она слегка кивнула, и на ее губах появилась робкая, неуверенная улыбка. Это была слабая трещинка в броне ее печали, но для меня она была как луч света в темном царстве.

Новое платье, значит. Шелковое скольжение, шепот ткани по коже. Зеленый какой, – изумрудный? Нет, глубже, лесной зеленый, мох после дождя. Туфли. Ах, эти туфли. Кожа новая пахнет, резко так, но приятно. Каблук стучит – тук-тук, тук-тук – ритм новый, шаг другой. Выше стала, выше над землей, над суетой этой вечной. Запахи. Духи новые, – флакончик маленький, стеклянный холод в руке, – жасмин? Или роза? Нет, что-то свежее, как ветер после грозы. И еще – кожа туфель, новое платье, все вместе – аромат собственный, личный, – аура новая. Удовлетворение. Внутри тепло разливается, как солнце в груди. Не просто улыбка, нет, глубже, где-то в солнечном сплетении, теплое пятно, расползается. Благополучие. Слово какое – тяжеловесное, как сундук старый. А ощущение – легкое, как перышко, как пух тополиный в летнем воздухе. Благо-получие. Хорошо-бытие. Да, вот оно – хорошо быть в этом платье, в этих туфлях, в этих запахах. Хорошо быть собой новой, сегодняшней. Наружу пробивается – улыбка шире, плечи расправлены, шаг легче. Видят все, чувствуют, – благополучие мое, сияние мое новое. Как фонарь маленький, внутри горит, освещает все вокруг. И мир отвечает – улыбками, взглядами, – зеркало мое внешнее, отражает свет мой внутренний. Хорошо. Очень хорошо.

Дверь открывается, растворяется, словно масло на горячей сковороде, тихо, беззвучно, только легкий шепот воздуха – вдох и выдох пространства. Сразу – сумрак. Не темнота, нет, не она, а глубина цвета, бархат ночи в полдень. Глаза привыкают, рассматривают, щупают свет – слабый, янтарный, мед старый в кувшине темном. Свечи. Да, свечи, – не электричество дерзкое, нет, мерцание живое, трепет огня робкий, на столах – острова света в море тени. Стены – дерево темное, полированное до блеска – зеркало немое, отражает призраков огня, движение теней длинных. Зеркала. Всюду зеркала – большие, старинные, с пятнами времени – мутные озера, ловят отблески свечей, множат пространство, путают границы – где реальность, где отражение? Столы – круглые, маленькие, оазисы в пустыне зала, скатерти белые, накрахмаленные – снег нетронутый, посуда – керамика, фарфор, стекло тонкое, звенит как колокольчик далекий, серебро тяжелое, холодное – прикосновение вечности. Люди. Сидят – тихо, неподвижно, тени на стенах, говорят – шепотом, голоса сливаются с музыкой – тихой, ненавязчивой, словно дыхание ветра в листве далекой. Запахи. Еда. Тонкие, нежные, не кричат, не навязываются – намекают – трюфели? морепродукты? цветы редкие? – смесь неуловимая, щекочет ноздри, будит аппетит ленивый. Обслуживание. Официанты – тени скользящие, неслышные, невидимые – появляются из ниоткуда, исчезают в никуда, движения плавные, точеные – механизмы сложные, работают безупречно. Пол. Паркет темный, блестящий, лед замерзший, отражает свечи, людей, все вокруг – мир перевернутый, отраженный – верх и низ меняются местами. В воздухе – напряжение тонкое, неуловимое – ожидание чего-то – праздника? встречи? откровения? – атмосфера элегантности холодной, отчужденности вежливой, роскоши приглушенной. Шик. Но не кричащий, нет, не он, а скрытый, внутренний, как драгоценность в шкатулке закрытой. Ресторан – не место еды, нет, не то, а театр теней, игра света и тьмы, симфония запахов и звуков, сон на яву, иллюзия роскоши, ускользающая, как дым сигары дорогой.

– Вы готовы сделать заказ? – Вопрос официанта не вопрос вовсе, скорее ритуал, обязательная прелюдия к гастрономической симфонии. Голос – приглаженный, камень морской, обточенный веками приливов и отливов вежливого сервиса. Глаза – зеркала пустые, отражают лишь блеск канделябра и собственное ожидание – чего ждут? чаевых? благодарности? или просто конца смены этой бесконечной игры в роскошь? «Заказ… слово какое – сухое, деловое, словно не о еде речь, а о кирпичах для стены невидимой. А ведь тут – праздник, вкусов фейерверк, полет фантазии повара, симфония ароматов…

– Да, – ответил я, голос звучит как-то чуждо, не мой, а чей-то другой, наигранный, под тон этого места, этой атмосферы торжественной пустоты. «Да… согласие на что? на трату денег? на еще один вечер в цепи одинаковых вечеров? на роль благополучного посетителя в этом театре для богатых? Да… легко сказать «да», гораздо сложнее понять, чему именно ты говоришь «да»».

– Жанетт будет сибас запеченный морепродуктами, – произношу, как заклинание, слова звучат вычурно, из меню старинного, рецепт из книги забытой. «Сибас… рыба морская, скользкая, серебро чешуи в отблесках свечей. Морепродукты… хор даров Нептуна, жемчуг раковин, трепет усов креветок. Для Жанетт… она любит море, его соленый вкус, его бесконечность бездонную. Сибас для Жанетт, как символ ее утонченности, ее любви к красивым вещам, к жизни «как в кино»».

bannerbanner