Читать книгу Изгнанники (Э. Григ-Арьян) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
Изгнанники
Изгнанники
Оценить:
Изгнанники

5

Полная версия:

Изгнанники

Изгнанники


Э. Григ-Арьян

Посвящается Каринэ Аветисян

Редактор Гарри Григ Григорянц

Иллюстратор Рубен Григорян


© Э. Григ-Арьян, 2025

© Рубен Григорян, иллюстрации, 2025


ISBN 978-5-0065-9475-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава первая

Кто б ни был ты…

Кто б ни был ты, оставь свой дом, свою

родную комнату, свой сад, цветы,

Смотри, твой дом построен на краю,

кто б ни был ты.

Райнер Мария Рильке

I

В зыбком углу сознания, меж отблесков ускользающего тепла, вновь и вновь умирал Лев Толстой – призрак уходящей эпохи, тень великих смыслов. Увы… Скотту Фицджеральду, чей слог был подобен легкому ветру, несущему семена вдохновения, надлежало отправить благодарственное слово и эскиз надгробия, что смог издалека направить меня к тайному хранилищу, где дремлют ответы на извечные вопросы бытия. Годы, словно дымка, скользили лениво и неотвратимо, а абзац, которым начинается «Гэтсби», не просто строка, а верный спутник, неразлучный друг в радости и горе, не утратил своей свежести и мудрости, будто высеченный из вечности.

В удушливой клетке хрущевской халупы, свернувшись клубком на убогом полу, я тщетно пытался обуздать хаос мыслей, сосредоточиться хоть на миг, чтобы упорядочить тошнотворный круговорот действий, направленных на отчаянную борьбу за выживание: найти работу, избежать голодной смерти. В соседней комнате, будто разверзшаяся преисподняя, взрывалась вульгарная какофония русской попсы, выкрученная на предельную громкость. Это нечеловеческое звучание выдавило из застенчивого кантора, дрожащего от собственной тени, проживающего этажом выше и не имеющего никакого отношения к музыкальному искусству, бесконечную, сверлящую мозг ноту, порождая нестерпимое, исступленное желание: ворваться в этот хлев и выстроить всех, от мала до велика, у стены…

– Если бездарный скрипач не изводит слух своей мучительной игрой, а смиренно стоит в концертном зале, внемля божественной литургии, – прогремел мой голос, рассекая душную тишину, когда нога с гневом распахнула рыхлую дверь этого притона, – если лишенный вдохновения поэт не рвется в душу своими виршами, а благоговейно преклоняется перед гением Рембо, если неумелый живописец не марает холст бессмысленными линиями, а часами замирает в трепете перед величием Караваджо, то помните: у каждого божьего создания есть свой сокровенный талант…

Через час, когда яд денатурата начнет играть свою дьявольскую симфонию, так называемые «гастарбайтеры» превратятся в беснующихся зверей и начнут беспощадно молотить друг друга кулаками, забыв о годах совместной жизни и призрачной дружбе. А на рассвете, выползая из-под обломков ночи, осыпанные осколками вчерашнего разгула, с отекшими лицами и синяками под глазами, они, свято соблюдая очередь к заветному унитазу и ванной, побредут на работу, чтобы вечером снова окунуться в пучину пьянства и повторения этого адского круга.

Дабы усмирить мятущийся дух и обуздать хаос в душе, мне предстоит развернуть сражение не на жизнь, а на смерть – беспрецедентный по мощи натиск, сокрушительный шторм принудительных мер и строжайшего самовнушения. Ибо задача – перековка моей внутренней эмоциональной конституции – поистине титаническая, требующая долгой и изнурительной внутренней брани, требующая неимоверных душевных сил, дабы удержать равновесие на зыбкой почве самопознания. И лишь по исчерпании этой тяжелой повинности снизойдет долгожданный мир, согласие и внутренняя гармония.

Скудная плата за пристанище внесена на месяц вперед – вот и вся индульгенция, дарованная мне судьбой, не более чем месячная отсрочка отчаяния. За краткий срок надлежит сыскать занятие, кое не станет последней каплей, что переполнит чашу унижения, не низвергнет меня в пучину ничтожества.

Увы, мои профессиональные навыки, знания, весь мой интеллектуальный арсенал, основанный на абсолютном владении лишь одним языком, оказались здесь совершенно невостребованными. Более того, оказались излишними и в тех кругах, где, казалось бы, спрос на оное тлел годами, поддерживая зыбкое пламя существования. Но то была лишь призрачная надежда, самообман. Поведение же мнимых покровителей муз уподобилось повадкам трактирщика, коему нет дела до тонкостей гастрономии, лишь бы платили. Это унизительно до глубины души. Мы же не требуем от врача, дабы он, узрев наши внутренности, расточал дифирамбы, мы жаждем беспристрастной оценки, точного диагноза. Искусство, истинное искусство, смею утверждать, есть диагност духа времени, а не кривое зеркало, льстящее самолюбию заказчика. Увы, эта простая истина ускользает от многочисленных служителей Мельпомены, кои своим раболепием лишь подтверждают приписываемые Колчаку печальные и оскорбительные слова о том, что не стоит трогать актеров, кучеров и продажных девиц – они, мол, служат любой власти.

Мой неукротимый нрав и кипучая кровь ввергли меня в пучину испытаний. И вот однажды, в промозглый осенний день, когда Москва, уже давно казавшаяся нам столицей чужбины, а в реальности, вопреки всем нашим иллюзиям, продолжала тяготеть над нами бременем метрополии, – в сей Москве, наивно именуемой нами столицей соседнего государства, когда зловещие тени взрывов обагрили небо над спящим городом, а узурпаторы рвались к власти, – именно в те смутные дни произошел мой мучительный и бесповоротный разрыв с театром, сценой и всем, что было с ними связано.

Собрав в дорожный мешок лишь самое насущное, распродав за бесценок богатейшую фонотеку и аппаратуру, любовно собранную по крупицам, сунув жалкие гроши в карман, попрощавшись с богемной обителью, на стенах коей еще теплились тени былого, плотно затворив двери и окна, в тишине, нарушаемой лишь биением собственного сердца, упиваясь горечью всеобщего равнодушия, я навсегда покинул отчий дом, город детства, край родной, унося с собой лишь терпкий привкус расставания.

Каждое земное воплощение несет на себе печать начала и конца, являясь, по сути, лишь мимолетным отблеском вечности. Узреть бесконечное в конечном, прозреть сквозь тлен оболочки сияние нетленного – разве это удел мистиков? Скорее, это трезвый взгляд мудреца, доступный немногим. В каждом из нас дремлет искра божественного, неугасимый очаг духа, и место это не терпит пустоты. Изгнав божественное начало, мы рискуем уподобиться бессловесным тварям, лишенным нравственного ориентира, если только не заменим его светом разума, фундаментальной наукой, высотами искусства.

Искать нравственность там, где она априори отсутствует, зная нрав и повадки собеседника, и при этом тешить себя надеждой на откровение – удел наивных душ, обреченных на горькое разочарование. Мы не ропщем на взбесившийся ветер, засыпающий глаза песком, но виним собственную беспечность, не сумевшую предвидеть бурю, не воздвигшую щит защиты. Разве не было заветной мечтой отринуть оковы стада, отринуть пастырей земных и небесных, избрать путь одинокий, против течения, гордо нести бремя непонимания и порицания? Быть вдали от серой толпы, возвышаясь духом, дыша воздухом свободы – разве не к этому стремилась душа?

Необходимо писать, писать неустанно, ибо творческое пламя, некогда разделенное сценой, ныне грозит испепелить меня изнутри, поглотить без остатка, обратить в прах, если не найти ему выхода на бумаге. Театр, бывший прежде жерлом вулкана, поглощавшим большую часть энергии, ныне безмолвствует, и вся мощь огненной стихии обрушивается на меня, требуя выхода, требуя пера.

Пора ворошить пыльные архивы памяти, перебирать ветхие страницы былого, дабы узреть в отблесках прошлого зерна истины. Оценить их зрелость, отделить плевелы от зерен, исправить, где необходимо, или же безжалостно предать огню то, что не подлежит воскрешению.

«… Мэри приблизилась и опустилась в кресло у большого круглого стола, стоявшего в центре комнаты. Сноп солнечных лучей, пронзив оконное стекло, падал прямо на вазу с фруктами, словно в театральном свете, выделяя ее из полумрака. Но Мэри оставалась вне этого круга света, погруженная в тень, намеренно укрываясь от навязчивого сияния. Долго, очень долго она пребывала в этой тени, пока, преодолевая невидимое сопротивление, не наклонилась вперед, желая взять яблоко. И в этот миг ее лицо, до того скрытое мраком, проступило в светлом пятне, четкое и прекрасное – вырезанная камея. Но резкий свет неприятно резанул по глазам, грубое вторжение, и она тут же отпрянула назад, вновь ища убежища в тени. Однако, плененная чем-то, через мгновение снова повторила это движение, снова потянувшись к вазе, к освещенным плодам. И вновь, ощутив легкое раздражение, она молча поднялась, подошла к окну и с силой захлопнула ставни. Луч света мгновенно исчез, и лишь музыка, эхо далекого мира, едва доносилась снаружи.…

Свет… вот он, ответ, решение, но свет этот требовал напряжения, обнажения, был неуютен, даже враждебен. Тьма… она обволакивала, успокаивала призрачной музыкой, убаюкивала, растворяла границы «Я». Закрывая ставни, она отгораживалась от света, но разве так же легко захлопнуть врата для тьмы, что проникала внутрь нежным, обманчиво сладким ядом? Наивно полагать, что зло – это чудовище с морщинистым лицом старика, нет, зло – это прекрасный, статный юноша, чьи речи льются сладкозвучным потоком… И захлопывая ставни, Мэри захлопывала врата собственной души, запираясь в сумерках, где призраки казались реальнее света.…»

Страницы, исписанные в юности, в далеком восемьдесят втором… Объемное полотно, сотканное из слов – одно из лучших, что когда-либо рождалось под моим пером. Он и поныне остается для меня одним из самых дорогих творений, но, увы, так и не удостоился ни света типографского станка, ни благодарного взгляда читателя. Видать, судьба моя – изливать на страницы все, что пламенем горит внутри, и обрекать эти исповеди на вечное заточение в тиши письменного стола.

«… Взгляд Мэри был прикован к двери, распахнутой в ночную прохладу. Тонкая кисея занавески трепетала, словно пойманная в ловушку бабочка, впуская в комнату унылый хор сверчков из рощи за дорогой. Мэри ждала. Сердце билось в предчувствии неизбежного. Он должен был прийти. Его явление всегда было неожиданным, но неизменно в одном и том же обличье – со своей лучезарной улыбкой, бархатным, внушающим доверие низким голосом, и продолжится бесконечный диалог, тянущийся с незапамятных времен.

Но время тянулось, а он не появлялся. «Где же ты?» – прошептала Мэри, в голосе прорезались нотки беспокойства. И тогда он возник. Словно из густого тумана, сотканного из ночи и тишины, возникла его фигура. Контровой свет из двери окутывал его силуэт, оставляя лицо в тени.

Мэри молча поднялась, медленно подошла к старому шкафу. Скрипнув, отворилась дверца, и из пыльного ящика она извлекла старый «Парабеллум» и обойму патронов. Вернувшись, положила оружие и боеприпасы на стол.

– «Парабеллум», девять миллиметров. Думаешь, это спасет тебя? – голос Страха был мягок, будто обволакивал.

– Не знаю, – тихо ответила Мэри.

– А ты попробуй.

– Легко быть храбрым, когда опасность – лишь игра слов.

– Я не знаю, что такое опасность.

– Если бы мы поменялись местами… узнал бы.

– Я здесь не для этого.

– А для чего же? – в голосе Мэри прозвучало презрение.

– Ты знаешь.

– Да, знаю, – Мэри усмехнулась. – Когда-то, в детстве, мама, пытаясь избавить меня от ночных кошмаров, бегала к соседке, колдунье Нине, с моей ночной рубашкой. Та, единственным известным ей способом, измеряла степень моего страха, а затем, вонзая булавку в воротничок, читала молитвы, чтобы я, якобы, спала спокойно. Со слов мамы… я не помню. Не помню и того, чтобы когда-либо спала спокойно.

– Внешние ритуалы бессильны, – прозвучал его голос, – решение внутри тебя. Но готовность избавиться от страха – это готовность пожертвовать чем-то очень важным… Готова ли ты к этой жертве?

– Чем-то важным для меня… Что именно?

– Подумай. Исчезнут тревоги, беспокойство… Кем ты станешь тогда?

– Исчезнут тревоги и беспокойство?

– Да.

– Меня терзает неудовлетворенность, – голос звучал как стон измученной души, – мои творения – прах, мысли – скомканные тени, и все это – твое злокозненное деяние, твоя вина, ты сковал мой разум, обратил в тень. Страх… лишь Страх, густой, всепоглощающий Страх – вот чем пропитано каждое мое слово, каждое движение пера. Трусость – вот мой истинный дух, малодушие – мой вечный спутник. Метафоры… подтексты… утонченные примечания… – все это лишь жалкие фиговые листки, прикрывающие тревожную рану всепоглощающего страха.

– Ты – поэт, – возразил Страх, голос его был шелестом осенних листьев, – не крикливый глашатай площадей. Ты не можешь рубить сплеча, обнажать язвы действительности грубым словом публициста. Поэзия парит над бренной суетой, она выше этой политической грязи.

– Когда мир рушится в тартарары, – ответила Мери, и в голосе ее звучала горькая безысходность, – поэзия становится утешением в бегстве, роскошной клеткой, отгораживающей от вопросов, требующих немедленного ответа.…»

Эта история, крепкий алмаз, гранит своей завершенностью и цельностью. Сила ее не в кричащей новизне, а в глубине содержания, в неожиданном образе антигероя, который вовсе не злодей, но необходимая тень творчества. Финал же – чистый восторг, катарсис в огне. Героиня, невозмутимая и хладнокровная, будто жрица древнего культа, предает огню одежды – символы сковывающей ее сущности, и остается нагой, одна в пустом дворе, в очищающем пламени, со взглядом, полным мира и смирения, устремленным в пляшущие языки огня. Это не просто сцена, это символ освобождения, перерождения души.


– Арт, – голос Димы Ломтева в телефонной трубке звучал приглушенно и скорбно, словно издалека.

– Дим, – отозвался я, – в твоем голосе сквозит тревога, словно тень печали легла на слова.

– Вчера земля приняла мою маму… Арт, мне невыносимо тяжело.

– Мои соболезнования, Дим. Ты странный человек, сообщаешь об этом уже после того, как все свершилось.

– Мог бы и раньше, но не хотел, чтобы ты столкнулся с моими суетливыми и мелочными родственниками, что кружили на похоронах, словно воронье. Теперь, когда скорбное действо завершилось, я понял, что не хочу видеть никого, кроме тебя. Давай встретимся, Арт, помянем мою маму в тишине и покое.

– Где мы можем встретиться? – спросил я, ощущая его боль сквозь слова.

– Буду у твоего дома через несколько минут, сможешь выйти?

– Конечно, – ответил я, уже понимая, что тихий вечер вдвоем – лучшее лекарство для его израненной души.

Я накинул куртку и вышел на улицу. Вскоре из-за угла выплыл его серый «Ниссан», словно тень в сумерках.

– Заедем в магазин, возьмем вина, чтобы согреть душу, и уедем ко мне на дачу. Вернемся завтра, когда рассеется печаль, – сказал он, и, помолчав, добавил: – Знаешь, слова священника на прощание до сих пор звучат в моей голове, словно колокольный звон. Я могу повторить их дословно. «Тело и душа, говорил Святой отец, связаны неразрывными нитями. Когда бренная оболочка умирает, душа начинает свой путь к вечности. И где она обретет пристанище после смерти, зависит не только от земных деяний усопшего, но и от молитв и поминаний близких в течение сорока дней».

Получается, душа ушедшего сорок дней блуждает между мирами, и мы можем вознести мольбы, дабы она нашла свой вечный покой, оставив земную юдоль ради жизни нездешней.

– Красиво сказано, – произнес я, – слишком возвышенно, чтобы быть правдой, но хочется верить, что это не просто утешительные слова.

– Мне запала в душу мысль о том, что мы продолжаем нести ответственность за тех, кто покинул нас. Когда священник закончил свою речь, я вдруг остро почувствовал, что хочу разделить бокал только с тобой.

– Раз со мной, значит, со мной, – отозвался я, понимая его потребность в тихом, доверительном разговоре. – Ты все еще не работаешь?

– Словно ты не знаешь, что я давно отпустил вожжи. После твоего ухода продал свою долю и пустился в свободное плавание, словно одинокий корабль в бескрайнем море.

– Только не говори, что мой уход стал тому причиной.

– Отчасти и это, после тебя словно погасла искра, ушел драйв, и все стало пресным и однообразным, как серый день. Кстати, они до сих пор трудятся по твоей программе. Времена меняются, новые технологии стучатся в дверь, а они все по старинке, потому что не способны создать новое, потому что они не творцы, как ты, а лишь послушные ремесленники. Кто сказал, что поэт творит лишь словами?

Мы свернули к магазину, выбрали бутылку бургундского «Шабли» урожая нового года, словно глоток свежести, две бутылки новозеландского «Совиньон Блан» из долин Мальборо, с их травянистым дыханием, сыр «Камамбер» в белой вуали плесени, горсть королевских креветок и продолжили путь по шоссе, убегающему из города в северо-восточном направлении.

Вечер сгущался, солнце, облаченное в багряные одежды, медленно покидало горизонт, расцвеченный нежными переходами красок, и стремительно катилось к закату, словно горящий уголь. Сумерки же терпеливо ждали своего часа, пока горизонт из багряного не превратится в чернильно-темный, пока ветви берез не склонятся безмолвно перед наступающим мраком, и туман, оторвавшись от земли, легкими призрачными волнами не помчится нам навстречу.

Мы ехали по шоссе недолго, около двадцати верст, затем, повернув направо, выехали на дорогу второстепенную, и почти сразу, словно шагнув в иной мир, оказались на узкой, кажущейся бесконечной, слабо освещенной, но гладкой, как зеркало, асфальтированной ленте, рассекающей дремучий лес.

Бывают минуты, когда мир вокруг словно расступается, являя мне декорации фильма, искусно подсвеченные софитами невидимого оператора. И это ощущение, призрачное и настойчивое, окутывает меня, словно вуаль, сопровождая до самого финала этой воображаемой сцены. Тогда я явственно вижу россыпь софитов, блики отражателей, микрофоны, подкрадывающиеся незаметно, и безмолвную, почти призрачную команду техников, с безупречной слаженностью творящих свою магию. Сцена длится долго, тягуче, пока, наконец, в звенящей тишине не раздается властный шепот режиссера: «Стоп! Снято!». Лишь тогда пелена иллюзии спадает, и я возвращаюсь в объятия реальности. Сейчас, в полумраке салона автомобиля Димы Ломтева, прильнув щекой к холодному стеклу, я вновь погрузился в это странное наваждение. Фары встречных машин, вспыхивая холодным, голубоватым светом, словно приветствовали меня из иного мира, мира кино, пропуская через анаморфотные линзы туманной дымки. Затем невидимая камера взмыла ввысь, парила над нами, и неспешное движение нашей машины открылось взгляду сверху, словно панорама, развернутая перед всевидящим оком. Камера замерла на мгновение, неподвижная и всеведущая, следя за нашим путем, и, когда мы плавно свернули направо, в объятия деревенской дороги, она вновь опустилась, заняв позицию впереди, на этот раз с широкоугольным объективом, захватывающим всю перспективу. Позже, когда деревенская дорога незаметно истончилась, превратившись в узкую гравийную нить, и мы подъехали к кованым воротам дачи Димы Ломтева, прозвучала команда – негромкая, но отчетливая: «Стоп! Снято!». И чары рассеялись, уступив место привычной, осязаемой реальности.

– В каждом камне этого дома живет заветная мечта матери, – произнес он, с тихим вздохом разомкнув створки ворот. Скрип податливых петель отозвался эхом в вечерней тишине. – Мама… она грезила об этом месте, о тихой гавани, собственном зеленом оазисе, укрытом от посторонних глаз. Здесь она находила утешение в выходные и черпала силы в отпусках. Теперь, когда ее нет рядом, меня согревает мысль, что я смог, пусть и в малой степени, раскрасить закат ее дней.

– Ты молодец, Дим, – отозвался я, скупо, но искренне.

Он вкатил машину во двор, и, пока я запирал за нами ворота, мы молча прошли к дому, погруженные каждый в свои мысли. В гостиной, расположившись за столом, он нарушил затянувшееся молчание:

– Меня тяготит холодное безразличие, ставшее нормой в родственных связях, где каждый ощущает себя лишь самостоятельной единицей, никому и ничего не должной. Я же ценю тепло иных уз, где незримыми нитями протянуто осознание долга перед родом, перед племенем. В этом, мне кажется, сокровенная правда бытия. Но, увы, подобное мироощущение кажется чуждым, почти инородным для нашего времени. Словно генетическая память стерта, и мы лишены этого органичного чувства рода. И нам остается лишь смириться с этой горькой реальностью.

С этими словами он умело, почти артистично, извлек пробку из бутылки «Шабли», и звук извлекаемой пробки нарушил тишину. Вино, струясь, наполнило бокалы лишь наполовину.

– Начнем с «Шабли», пока чувства не притупились и способны оценить изысканность этого напитка, отличить жемчужину от простого камня, – произнес он, разливая вино.

Мы закружили вино в бокалах, высвобождая плененные ароматы, и вдохнули, наслаждаясь тонким букетом.

– Да будет светла память о ней, – произнес я, поднимая бокал.

– Господь – свет мой и спасение мое: кого мне бояться? Господь – крепость жизни моей: кого мне страшиться? Если будут наступать на меня злодеи, противники и враги мои, чтобы пожрать плоть мою, то они сами преткнутся и падут. Если ополчится против меня полк, не убоится сердце мое; если восстанет на меня война, и тогда буду надеяться. Одного просил я у Господа, того только ищу, чтобы пребывать мне в доме Господнем во все дни жизни моей, созерцать красоту Господню и посещать храм Его, ибо Он укрыл бы меня в скинии Своей в день бедствия, скрыл бы меня в потаенном месте селения Своего, вознес бы меня на скалу. Тогда вознеслась бы голова моя над врагами, окружающими меня; и я принес бы в Его скинии жертвы славословия, стал бы петь и воспевать пред Господом. – Это словно ежедневный рефрен в жизни моей матери, кажется, псалом двадцать шестой. Я не заучивал его строк, но, многократно внимая, позволил ему проникнуть в самую глубину моего естества.

Мы вкушали вино неспешно, глоток за глотком, удерживая бокалы за тонкие ножки и плавным вращением против часовой стрелки высвобождая его сокровенное дыхание, позволяя аромату и вкусу раскрыться во всей полноте. Этот неспешный ритуал гедонизма погружал меня в сладостную негу, словно переворачивая саму ткань моего бытия и унося прочь, в даль необозримую…

– Я изнемог от родины, Арт. Она до исступления политизирована и свернула на путь, чуждый моему сердцу. Меня томят мрачные предчувствия, Арт. Спустя дни считанные я покину эту землю. Здесь воздух стал тяжек для меня.

– Куда лежит твой путь? – осведомился я.

– В Гоа, – ответил он. – Квартира уже сдана в наем. Средств этих достанет на безбедное существование, ибо там все несравненно доступнее, а море и благодатный климат – щедрый дар судьбы. Раз в год, в летнюю пору дождей, я буду возвращаться сюда. Летом здесь отрадно: тишина, свежесть, вдали от городской сутолоки. А зимой эта узкая тропа, – он указал на гравийную дорогу, ведущую к дому, – скроется под снежным покровом, и дом окажется в полном затворничестве. Возможно, логично было бы приобрести снегоуборочную машину, но не вижу смысла. Все равно, мой удел – края вечного лета.

– Но как же твое нездоровье… Ведь тебе периодически требуется врачебная помощь.

– Я утратил веру в наших эскулапов: они немощны пред задачей верного диагноза. В любом случае. Раз в год я прибегаю к услугам немецкой клиники, где после углубленного обследования выносят вердикт и назначают лечение. Главное – безошибочный диагноз. Принимать лекарства и делать инъекции – не составляет труда, это возможно в любой части света.

– Ты ступаешь на зыбкую почву риска, Дим, – промолвил я.

– Оставь тревоги, Арт. Однажды мы явились в этот мир, однажды и покинем его – не более того.

II

Загородный дом Димы Ломтева являл собой воплощение сдержанной элегантности – особняк средних размеров, увенчанный мансардой, в скандинавском стиле, где двухэтажный объем дышал теплом и уютом минимализма. Сердцем фасада, в правом крыле, зиял огромный панорамный проем, взметнувшийся на два этажа, словно стремясь впустить в дом как можно больше северного света. Эта светоносная конструкция, шириной около семи и высотой почти пяти метров, объединяла стену, ведущую из гостиной на террасу, с окнами спален второго этажа, создавая ощущение легкости и простора. Внешний облик дома был выдержан в благородной палитре нейтральных тонов – белый и серый, словно отголоски зимнего неба. На первом этаже, в широком разливе пространства, гостиная и столовая сливались в единую зону, свободную от прихожей и перегородок, наверху же располагались три спальни, уединенные туалет и ванная комната. Интерьер дома был пронизан светом и воздухом, словно глоток свободы в суровых северных краях, где долгие ночи и зимы сменяют друг друга в бесконечной череде тоскливых дней, когда солнце – редкий и желанный гость. Мебель отличалась лаконичностью, избегая излишнего декора и суеты деталей, где форма не затмевала содержание, а лишь подчеркивала его глубину.

bannerbanner