Читать книгу Трильби (Джордж Дюморье) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Трильби
Трильби
Оценить:
Трильби

3

Полная версия:

Трильби

Джеко, держа в одной руке скрипку, а в другой смычок, уставился на неё с нескрываемым восхищением, а она продолжала спокойно уписывать бутерброд с сыром.

Покончив с ним, она облизнула кончики пальцев, достала из другого кармана маленький кисет с табаком, свернула папиросу и закурила, глубоко затягиваясь, наполняя лёгкие дымом и выпуская его через ноздри с видом полного блаженства.

Свенгали заиграл «Розамунду» Шуберта и убийственно сверкнул в её сторону томными чёрными глазами.

Но она даже не взглянула на него. Она рассматривала Маленького Билли, большого Таффи и Лэрда, слепки и этюды, небо, крыши, башни собора Парижской Богоматери, еле видные оттуда, где она сидела.

Но когда Свенгали перестал играть, она воскликнула:

– Ну и музыка! Вы хорошо играете. Но, знаете, это звучит как-то невесело. Как это называется?

– «Розамунда» Шуберта, мадемуазель, – отвечал Свенгали.

– А что такое «Розамунда»? – спросила она.

– Розамунда была кипрской принцессой, мадемуазель, а Кипр – это остров.

– Вот как! А Шуберт – где это?

– Шуберт не остров, мадемуазель. Шуберт был моим соотечественником и писал музыку. И играл на рояле, как я.

– А, значит, Шуберт человек. Не знаю такого, никогда о нём не слыхала.

– Очень жаль, мадемуазель. Он таки был талантлив. Вам, наверное, придётся больше по вкусу вот это. – И он забренчал песенку:

Господа студентыВ кабачок идут,Там они канканТанцуют и поют,  —

умышленно фальшиво играя мотив и аккомпанируя на басах в совсем другой тональности, – сплошное издевательство!

– Да, это мне больше нравится. Звучит как-то веселее, знаете. Это тоже сочинил кто-нибудь из ваших соотечественников? – спросила она.

– Упаси боже, мадемуазель!

Все расхохотались, но не над Трильби, а над Свенгали. А самое смешное (если это вообще смешно) состояло в том, что она говорила совершенно искренне.

– Вы любите музыку? – спросил её Билли.

– О, ещё бы! – отвечала она. – Мой отец пел как птица. Он был образованным джентльменом, мой отец. Его звали Патрик Майкл О'Фиррэл, он учился в Кембриджском университете, в Тринити-колледже. Он часто пел «Бен Болта». Вы знаете песню про Бен Болта?

– Да, я её хорошо знаю, – сказал Маленький Билли, – премилая песенка!

– Я могу её спеть, – сказала мисс О'Фиррэл, – хотите?

– О, конечно, если вы будете так любезны.



Мисс О'Фиррэл бросила окурок на пол, продолжая сидеть на помосте скрестив ноги, положила руки на колени, широко расставила локти, посмотрела в потолок с нежной, сентиментальной улыбкой и запела трогательную песню:

Ты помнишь Алису, мой старый Бен Болт?..И тёмные волны кудрей…

Подчас слишком глубокое и горестное не вызывает слёз, а слишком карикатурное и смешное не вызывает смеха. Так было и с пением мисс О'Фиррэл.

Из её широкого рта лился поток звуков не оглушительных, но столь мощных, что казалось, они льются отовсюду, отзываясь эхом во всех уголках мастерской. Она приблизительно следовала за рисунком мелодии, повышая и понижая голос в нужных местах, но так отчаянно фальшивила, что это была не песня, а бог знает что! Она всё время как бы сознательно уклонялась от правильного мотива и ни разу не взяла ни одной верной ноты даже нечаянно – по-видимому, у неё совсем не было музыкального слуха. Она была лишена его, хотя и обладала чувством ритма.

Она кончила петь. Воцарилось неловкое молчание.

Слушатели недоумевали, не зная, пела ли она всерьёз или в шутку. Можно было предположить, что она издевалась над Свенгали за дерзко исполненную им песенку о студентах. Если так, то она великолепно отплатила ему той же монетой, и в больших чёрных глазах Свенгали зажёгся мстительный огонёк. Он сам так любил насмехаться над другими, что терпеть не мог, когда смеялись над ним, – он не выносил насмешек!

Наконец Маленький Билли сказал:

– Благодарим вас. Превосходная песня.

– Да, – сказала мисс О'Фиррэл: – К сожалению – единственная, которую я знаю. Её певал мой отец, вот так, запросто, после очередного стакана грога, когда он был навеселе. И люди вокруг плакали, да и сам он, бывало, плакал, когда пел. А я никогда не плачу. Некоторые считают, что я не умею петь, но, должна сказать: иногда мне приходилось петь «Бен Болта» по шесть, по семь раз подряд у многих художников. Я, знаете, каждый раз пою эту песню по-новому – не слова, но мотив. Не забудьте, я пристрастилась к пению совсем недавно. Вы знаете Литольфа? Он ведь настоящий композитор, и вот на днях он пришёл к Дюрьену, и я спела при нём «Бен Болта». И что бы вы думали? Он сказал, что даже мадам Альбони не смогла бы взять таких высоких или таких низких нот, как я, и что голос её наполовину меньше моего. Он поклялся, что это правда! Он сказал, что моё дыхание такое же естественное и правильное, как у ребёнка, и что мне недостаёт только умения управлять своим голосом. Вот что он сказал!

– О чём она говорит? – спросил Свенгали.

И она повторила ему всё слово в слово по-французски – на том образном французском языке, которым говорят парижане. Правда, она говорила отнюдь не так, как говорят в «Комеди Франсэз» или в Сен-Жерменском предместье. Язык её был своеобразен и выразителен – забавен, но без малейшей вульгарности.

– Чёрт возьми! А ведь Литольф прав, – сказал Свенгали. – Уверяю вас, мадемуазель, я никогда не слыхал такого голоса, как у вас. Вы обладаете исключительным дарованием.

Она зарделась от удовольствия, а остальные про себя сочли его наглецом за то, что он насмехается над бедной девушкой. Осудили они и господина Литольфа.

Она поднялась, смахнула крошки с шинели, сунула ноги в шлёпанцы Дюрьена и сказала по-английски:

– Ну, мне пора идти. Жизнь не только забава, а это очень жаль, право! Но какая разница, если всё-таки на свете хорошо живётся!

Уходя, она остановилась перед картиной Таффи – на ней был изображён тряпичник с фонарём и куча разного хлама. Ведь Таффи был или считал себя в те дни убеждённым реалистом. Впоследствии он изменил своим убеждениям и теперь пишет лишь королей Артуров, разных Джиневр и Ланселотов и всяких средневековых красавиц.

– Корзина тряпичника прикреплена немного низко, – заметила она. – Разве он сможет открыть крышку своим крючком и сбросить в корзину тряпки, если корзина висит так низко за его спиной? И на нём не те башмаки, и фонарь не тот, – тут всё не похоже на правду.

– Боже мой! – сказал, вспыхнув, Таффи. – Вы, кажется, хорошо знакомы с этой темой! Как жаль, что вы не живописец!

– Ну вот, вы и рассердились! – сказала мисс О'Фиррэл. – Ай, ай!

Она подошла к двери и задержалась на пороге, добродушно оглядывая всех.

– Какие у вас троих красивые зубы. Это, наверное, оттого, что вы англичане и чистите их дважды в день! Я тоже. Трильби О'Фиррэл – так меня зовут – улица Пусс Кайю, сорок восемь. Позирую для ансамбля; если захочу – могу сходить за покупками; делаю всё что придётся. Не забудьте! Благодарю вас всех, до свиданья.

– Оригинальная особа! – сказал Свенгали, когда она ушла.

– По-моему, она прелестна, – сказал Маленький Билли, юный и нежный. – О боже, да ведь у неё ноги ангела! Как мне жаль, что ей приходится позировать обнажённой. Я уверен, что она порядочная девушка.

И в несколько минут остриём старого циркуля он нацарапал на красноватой стене очертание ноги Трильби, пожалуй ещё более совершенной и поэтичной, чем оригинал.

Каким бы беглым ни был этот маленький эскиз, но по обаянию, по необыкновенному сходству, по тонкости, с которой Маленький Билли сумел передать своё впечатление, – это было произведением мастера. Нога эта могла принадлежать только одной Трильби, и никто, кроме Маленького Билли, не мог бы нарисовать её так вдохновенно.

– А что такое «Бен Болт»? – поинтересовался Джеко.

И тогда Таффи усадил Билли за рояль и заставил пропеть эту песню. Тот спел её очень мило, приятным, глуховатым баритоном. Таффи и Лэрд выписали рояль из Лондона, с большими издержками, только для того, чтобы их юный друг имел возможность проявлять свои музыкальные способности для собственного удовольствия и на радость своим друзьям. Рояль принадлежал покойной матери Таффи.

Не успел Билли пропеть второй куплет, как Свенгали вскричал:

– Какая прелесть! А ну, Джеко, сыграйте нам эту песню!

И, положив свои большие руки на клавиши, поверх пальцев Маленького Билли, он столкнул его с табурета своим крупным костлявым телом, сел за рояль и заиграл великолепное вступление. После дилетантской игры Билли звуки, которые Свенгали извлекал из инструмента, поражали своим многообразием, мощью и богатством.

Джеко любовно прижал к груди свою скрипку, закатил глаза и заиграл эту простую песню так, как её, наверно, никто никогда раньше не играл, – с такой страстью, так вдохновенно и певуче! И они стали варьировать мелодию, переделывать её, всячески жонглировать ею то в одной тональности, то в другой. Свенгали вёл Джеко за собой, играл прелюдии, многоголосные фуги, импровизировал на басах и дискантах, громко и тихо, в миноре и в мажоре, отрывисто и глухо, адажио, анданте, аллегретто, скерцо. Он выявил до конца всё, что в песне было прекрасного. Он играл до тех пор, пока его изумлённые слушатели чуть не опьянели от восторга. Властный Бен Болт, и чрезмерно чувствительная Алиса, и его уступчивый друг, и старый учитель, и давно умершие школьные товарищи, и деревенское крылыцо, и мельница, и серая гранитная плита.

И милый сердцу уголок,Где серебрился ручеёк,  —

всё выросло в необычайную, благородную эпическую поэму, о которой и не помышлял тот неизвестный, кто сложил слова и мотив этой безыскусственной песни. Она трогала много простых сердец в Англии, а среди них когда-то и сердце пишущего эти строки, – о, как давно, давно это было!

– Канальство! Он хорошо играет, этот Джеко! А? – сказал Свенгали, когда они довели свою изумительную обоюдную импровизацию до апофеоза и завершения.

– Он мой ученик! Я заставляю его петь на скрипке – и будто сам пою! Ах, если б у меня был хотя бы маленький голос, я бесспорно стал бы первым певцом в мире! Но мне не дано петь! – продолжал он. (Я буду передавать его речь по-английски, не пытаясь воспроизвести его акцента. Он не выговаривал множество букв, произносил «б» как «п», а «д» как «т» и «г» как «х», уродуя мягкий, благозвучный французский язык.)

– Я не умею ни петь, ни играть на скрипке, но зато умею учить, правда, Джеко? И у меня есть ученица, не так ли, Джеко? Маленькая Онорина. – Тут он оглядел всех с неприятной усмешкой. – Мир ещё услышит когда-нибудь о маленькой Онорине! Слушайте все, вот как я учу петь маленькую Онорину! Джеко, проаккомпанируй мне пиччикато!

И он вытащил из кармана маленький складной флажолет (очевидно, собственного изделия), свинтил его и приложил к губам. На жалком своём инструменте он начал играть «Бен Болта», а Джеко, глядя на своего маэстро обожающим, преданным взором, стал аккомпанировать ему на скрипке, играя на струнах не смычком, а пальцами, как на гитаре.

Бесполезно пытаться передать словами красоту, глубокое чувство, грацию, властный пафос и страсть, с которыми этот поистине гениальный артист исполнил эту бедную мелодию на своей жалкой дудочке (ибо его самодельный флажолет был немногим лучше) – с пронзительной, трогательной, волнующей нежностью. Он играл то громко, то тихо, и слышались в его игре то вопли отчаянья, то как бы мягкий шёпот, мелодичное дыхание, звуки более певучие, чем самое человеческое пение, – играл с совершенством, превзойти которое не мог и сам Джеко, великолепный скрипач, мастерски владевший инструментом, который по праву считается королём инструментов!

Свенгали так играл, что слеза, стоявшая в глазах Маленького Билли во время игры Джеко, теперь задрожала у него на ресницах и вдруг тихо покатилась по носу. Подпершись кулаком, он украдкой смахнул её мизинцем и закашлялся глухо и неестественно, делая вид, что ничего не случилось!

Никогда не слыхал он подобной музыки и не подозревал о её существовании. Покуда она длилась, он сознавал, что глубже постигает всё прекрасное и печальное, познаёт самую суть вещей и горестную их мимолётность, глядит за тёмную завесу, отделяющую нас от вечности, – смутное, космическое видение… оно растаяло, когда музыка умолкла, оставив по себе неизгладимое воспоминание и страстное желание выразить однажды все эти ощущения пластическими средствами его собственного прекрасного искусства.

Кончив играть, Свенгали посмотрел исподлобья на своих ошеломлённых слушателей и сказал:

– Вот как я учу петь маленькую Онорину, а Джеко играть на скрипке; вот каким образом я преподаю бельканто. Оно было утеряно, бельканто, но я нашёл его в сновидениях – я, и никто другой, я, Свенгали, я, я, я! Но довольно музыки, давайте играть на чём-нибудь другом, давайте играть в это! – вскричал он, вскакивая с табурета, и, схватив рапиру, с силой вонзил её в стену. – Подите сюда, Билли, я научу вас ещё кой-чему, чего вы не знаете…

Маленький Билли снял с себя куртку и жилет, надел маску, перчатку, башмаки для фехтования, и между ними начался поединок – «бой холодным оружием», как благородно именуют его во Франции. Билли потерпел полное фиаско. Свенгали не знал приёмов, однако фехтовал хорошо.

Затем наступил черёд Лэрда, ему тоже досталось, но за ним на арену выступил Таффи и восстановил честь Великобритании, как подобало бывшему британскому гусару, полностью оправдав своё прозвище Знатный Малый. Ибо Таффи благодаря длительным, усердным занятиям в лучших фехтовальных школах Парижа, а также благодаря своим природным данным, мог померяться силой с лучшим учителем фехтования во всей французской армии – и Свенгали получил по заслугам.

А когда настало время покончить с забавами и приняться за дело, явились ещё гости – французы, англичане, швейцарцы, немцы, американцы, греки. Распахнули окна, раздвинули занавеси, мастерская наполнилась воздухом и светом, и остаток дня прошёл в полезных занятиях атлетикой и гимнастикой, пока не настал обеденный час.

Но Маленький Билли, насытившись за день фехтованием и гимнастическими упражнениями, стал развлекаться тем, что зарисовал цветными карандашами очертание ноги Трильби на сцене, дабы недавнее впечатление не улетучилось, – оно всё ещё было таким живым и ярким, несмотря на то что родилось от случайного взгляда, от случайного каприза судьбы!

Вошёл Дюрьен, заглянул через его плечо и воскликнул:

– Вот как! Нога Трильби! Вы рисовали с натуры?

– Нет.

– По памяти?

– Да.

– Поздравляю! У вас счастливая рука. Хотел бы я уметь так рисовать! То, что вы сейчас сделали – маленький шедевр, право, дорогой мой! Но вы начинаете слишком выписывать его. Умоляю вас, не трогайте больше рисунка, не надо!

Маленький Билли был очень польщён и больше не притрагивался к своему эскизу: ведь Дюрьен был великий скульптор и сама искренность.

А потом – нет, я позабыл, что именно произошло в тот день после шести часов.

Если погода стояла хорошая, они весёлой гурьбой шли обедать в ресторан «Короны», хозяин которого, папаша Трэн (на улице Брата Короля), отпускал отличные кушанья и напитки за двадцать современных су или за один франк времён Империи. Вкусные, сытные супы, аппетитные омлеты, чечевица, красные и белые бобы, мясо, такое поперчённое, приправленное и благоуханное, что трудно было угадать – говядина это или баранина, дичь или свежая рыба (а может быть, и несвежая), – ведь никто над этим особенно не задумывался.

Там подавали совершенно такой же салат, редиску и сыры гриэр или бри, как у «Трёх Братьев Провансальцев», в ресторане через улицу (но не такое же сливочное масло!). А запивали всё это обильным количеством вина в деревянных кружках, и если вино случайно проливалось, то на скатерти оставались пятна изысканного синего цвета.



Вы сидели бок о бок с натурщиками и натурщицами, со студентами юридического или медицинского факультета, с художниками и скульпторами, с рабочими, с прачками и гризетками и отлично чувствовали себя в их компании и шлифовали ваш французский язык, если у вас был обычный английский акцент, и даже ваши манеры, если они были чрезмерно британскими. Вечера вы невинно проводили за бильярдом, картами или домино в кафе «Люксембург» на противоположной стороне улицы; или в театре Люксембург на улице Мадам, где в смешных фарсах высмеивались карикатурные англичане; или ещё лучше, в саду при кабачке «Жарден Бюлье» (около кафе «Клозри де Лила») и смотрели, как студенты пляшут канкан, и старались сплясать его сами (что даётся не так-то легко); или, что было лучше всего, отправлялись в театр Одеон на какую-нибудь пьесу классического репертуара.

А если стояла хорошая погода, да притом была суббота, Лэрд надевал галстук и ещё кое-что из принадлежностей туалета, и три друга шли под руку в отель на улицу Сены, где Таффи снимал комнату, и ждали, пока он не примет столь же приличный вид, как и Лэрд, что отнимало не слишком много времени. А затем (Маленький Билли выглядел всегда прилично одетым) они – все трое под руку, высокий Таффи посередине – шли по улице Сены, переходили через мост по направлению к Ситэ, заглядывали в Морг и направлялись дальше по набережной вдоль левого берега Сены к Новому мосту на запад. По дороге они заходили в лавки, где продавались картины и гравюры, и в лавчонки с разным старьём, – иногда они делали какую-нибудь удачную покупку. Потом переходили на другую сторону улицы, где у парапета набережной тянулись лотки букинистов, и рассматривали старые книги, торговались и даже покупали за бесценок одну-две из совершенно никому не нужных, с тем чтобы никогда не прочитать и даже не раскрыть их.

На середине моста Искусств они останавливались у перил, чтобы посмотреть на восток, в сторону древнего Ситэ и собора Парижской Богоматери, мечтая о том, чего не выразишь словами, и пытаясь всё же найти подходящие слова. Затем, обернувшись к западу, они глядели на пылающее небо и на расстилавшиеся перед ними Тюильри и Лувр, множество мостов, Палату депутатов, – а река в закатном золоте текла вдаль, то суживаясь, то расширяясь, вилась между Пасси и Гренель и текла всё дальше, к Сен-Клу, к Руану, к Гавру, может быть, до самой Англии, куда в данную минуту им вовсе не хотелось. И они пытались выразить словами, как необыкновенно хорошо жить на свете, когда живёшь в этом городе, и особенно сейчас, в этот самый день, год, столетие, именно на этом этапе их собственной смертной и преходящей жизни.

А потом – под руку и весело болтая, через двор Лувра и его позолоченные ворота, которые так великолепно сторожат беззаботные императорские зуавы, – под своды улицы Риволи и дальше до улицы Кастильон, где на углу они останавливались перед зеркальной витриной большой кондитерской. Жадным взором смотрели они на великолепнейший выбор конфет, облизываясь на разные пралине, драже, каштаны в сахаре, на леденцы и марципаны всех сортов и всех цветов радуги, такие же восхитительные на вид, как праздничная иллюминация!

Хрупкие сахарные кристаллы и льдинки, как драгоценные камни – алмазы и жемчуга, – были разложены так заманчиво, что, казалось, готовы растаять во рту! Но поразительнее всего (ввиду предстоящей Пасхи) выглядели огромные пасхальные яйца волшебных оттенков, покоящиеся, как сокровища, в роскошных гнёздах из атласа, кружев и золота. И Лэрд, который был очень начитан, знал английских классиков и любил этим похвастать, важно провозглашал: «Такие вещи умеют делать только во Франции!»[8]

А потом – на противоположную сторону, через большие ворота, по улице Фейан до площади Согласия, поглазеть – без тени зависти! – на пышную, самоуверенную столичную толпу, возвращавшуюся в экипажах из Булонского леса. Но даже в Париже на лицах у тех, кто катается в колясках, лежит печать скуки, – развлечения им приелись, говорить не о чем, словно они потеряли всякий вкус к жизни и молчат печально и тупо, убаюканные монотонным шуршанием бесчисленных колёс, катящихся изо дня в день всё той же дорогой.

Наши три мушкетёра палитры и кисти начинали размышлять вслух о суетности моды и злата, о пресыщенности, которая идёт по пятам за избалованностью и настигает её, об усталости, которая превращает удовольствия в непосильное ярмо, как если бы сами они, испытав всё это, пришли к такому заключению, а никому другому оно и в голову не приходило!

Но вдруг они приходили к совсем другому заключению: муки голода нестерпимы! И потому спешили в английскую столовую на улице Мадлен (в самом конце, по левую руку). Там в течение часа или более они восстанавливали свои силы и угасший патриотизм при помощи английского ростбифа, запивая его элем, закусывали домашним хлебом, приправляли живительной, язвительной, жалящей жёлтой горчицей и зверским хреном и заканчивали пир вкуснейшим пирогом с яблоками и острым чеширским сыром. Всё это поглощалось в том количестве, в каком позволяли им это сделать их несмолкаемые застольные разговоры, такие интересные и приятные, преисполненные сладостными надеждами, пылкими мечтаниями, снисходительными похвалами или дерзкими осуждениями всех художников подряд – живых или мёртвых, – скромной, но неугасимой верой в собственные силы и силы друг друга, подобно тому как парижское пасхальное яйцо наполнено разными сластями и сюрпризами на радость всем юным!

А затем – прогулка по многолюдным, ярко освещённым бульварам, и стаканчик вина в кафе за мраморным треногим столиком прямо на тротуаре, и всё те же разговоры решительно обо всём.

И наконец, домой по тёмным, тихим, умолкнувшим улицам, через один из пустынных мостов к своему любимому Латинскому кварталу. На стенах Морга, холодного, мёртвого, рокового, дрожали бледные блики тусклых уличных фонарей. Собор Парижской Богоматери как на страже возносил к небу свои таинственные башни-близнецы, которые в течение стольких веков глядят вниз на нескончаемую вереницу восторженных, пылких юношей, дружно идущих по улицам по двое, по трое, с вечными разговорами, разговорами, разговорами…

Лэрд и Билли доставляли Таффи в целости и сохранности к порогу его отеля на улице Сены, но там оказывалось, что перед тем как пожелать «спокойной ночи», им надо ещё так много сказать друг другу – поэтому Таффи и Билли провожали Лэрда до дверей мастерской на площади св. Анатоля, покровителя искусств. Там между Таффи и Лэрдом начинался спор о бессмертии души, например, или о точном смысле слова «джентльмен», или о литературных достоинствах Диккенса и Теккерея, или ещё о чём-нибудь, столь же глубокомысленном, отнюдь не банальном. И Таффи с Лэрдом провожали Билли до его гостиницы на площади Одеон, а он, в свою очередь, провожал их обратно – и так без конца… Взаимные проводы длились до того часа, какой вам больше по сердцу.


Но если лил дождь и за окнами мастерской, как в свинцовом тумане, Париж вырисовывался неясно и зыбко; весёлые черепицы его крыш казались пепельными и печальными; неистовый западный ветер, жалобно завывая, метался в печных трубах, а на реке беспорядочно перекатывались маленькие серые волны; Морг выглядел озябшим, потемневшим, промокшим насквозь и крайне негостеприимным (даже с точки зрения трёх вполне уравновешенных англичан) – тогда они предпочитали пообедать и провести вечер дома.

Маленький Билли, с тремя, а то и с четырьмя франками в кармане, отправлялся в ближайшие лавки. Он покупал хрустящий, хорошо пропечённый свежий хлеб, кусок говядины, литр вина, картофель, лук, сыр, нежно-зелёный курчавый салат, укроп, петрушку, разную зелень и в качестве любимой приправы – головку чеснока, чтобы, натерев его на корочку хлеба, придать вкус и аромат любому кушанью.

Накрыв на стол «по-английски», Таффи делал салат. У него, как и у всех, кого я знал, был свой собственный рецепт для его изготовления (сначала следовало полить прованским маслом, а уже затем – уксусом); несомненно, его салаты были не менее вкусны, чем те, что были изготовлены по другим рецептам.

Лэрд, склонившись над плитой, искусно жарил мясо с луком, превращая их в такое благоуханное шотландское рагу, что различить по вкусу, где мясо, а где лук или чеснок, было, право, невозможно!

Обеды дома были ещё вкуснее, чем в ресторанчике папаши Трэна, гораздо вкуснее, чем в английской столовой на улице Мадлен, – несравненно вкуснее, чем где бы то ни было на свете.

А какое кофе, только что поджаренное и смолотое, подавали после обеда! Какие сигареты Капораль и трубки – при свете трёх ламп, затенённых абажурами, в то время как дождь хлестал по стеклу огромного северного окна, а ветер выл и метался вокруг причудливой средневековой башенки на углу улицы Трёх Разбойников. Как уютно шипели и трещали сырые дрова в печке!

Интереснейшие разговоры длились до самого рассвета. В который раз говорили о Теккерее и Диккенсе, о Теннисоне и Байроне (который не был ещё забыт в те дни), о Тициане и Веласкесе, о молодом Милле и Холмане Гунте (начинавшем свою карьеру); об Энгре и Делакруа; о Бальзаке и Стендале, о Жорж Санд; о прославленных отце и сыне Дюма! И об Эдгаре Аллане По! И о былой славе Греции и былом величии Рима…

bannerbanner