
Полная версия:
Волк. Ложное воспоминание
Вода промыла трещины по берегам ручья, усеянным плавучими щепками, грудами и кучами стволов желтой березы, лишенными корней; вода оставила отметки на деревьях. Поздней зимой эта местность наверняка выглядит необычно, здешний рекорд близок к тремстам дюймам снега, температура, пусть редко, но опускается до сорока ниже нуля. Олени уйдут далеко в кедровые болота, питаясь скудными молодыми побегами, в весенние снежные бури они часто тысячами умирают с голоду. Даже рыжим рысям не хватает зайцев-беляков; несколько лет назад погибло, по сведениям, пятьдесят тысяч оленей, захваченных мартовским бураном, совсем ослабевших. Весной все ручьи станут бурными, сильными и стремительными, питаемые тающим снегом, льдом, дождями. Хорошо бы посмотреть, да здесь зимой не пройти, только на снегоходе, а эта машина, как бы предназначенная для уничтожения любого места, куда иначе невозможно добраться, пугает меня. Нетронутых мест не осталось, лишь на далеких окраинах, где реже бывают люди. В Арктике бурят нефтяные скважины, из ледников сочатся огромные потоки пропащей нефти. Наш континент превращался в Европу на протяжении моей жизни, что приводит меня в отчаяние. Легчайший запах прибыли сводит нас с ума, красота гибнет, никаких сантиментов. Мы поступали так с того дня, как сошли с корабля, и теперь ничто нас не остановит. Даже наше инстинктивное желание хоть что-нибудь сохранить проявляется в извращенной форме; устраиваем парки, фактически «зоопарки природы», пересеченные скоростными шоссе, в будущем большие участки обнесут заборами, чтобы животных не изводили и не доводили до голодной смерти. Почти утешительно думать, скольких людей захватили бы с собой в могилу гризли с их чувством собственности. Я читал, как одна женщина хвасталась, что застрелила спящего медведя. Вылетел меховой клочочек, заряд «Магнума–375» пронзил зверя за долю секунды. Странно, как они чувствуют, что на них охотятся, даже лис оглядывается на ходу, наблюдая за приближением преследователей. Лису загоняют до изнеможения на снегоходах, потом насмерть забивают палками. В Онтарио с близкого расстояния стреляют в завязшего в снегу лося, тоже загнав машинами до потери сил. Слоны знают, что в них сейчас будут стрелять, как знали индейские женщины в Крипл-Крик, и китам известна фатальная точность современных гарпунов. Волков уничтожают за то, что они с голоду убивают охотничью дичь, на Верхнем полуострове осталось, наверное, штук пятьдесят, на глаза попадаются редко, им хватает ума распознать врага. Дикие собаки, живущие в болотах, вернулись в древние родные места, усвоив за одно поколение, что их пристрелят за убийство оленя. Только мало мест вроде этого, которые не сулят прибыли, остаются хотя бы на время в сохранности, где реки оправились от широкомасштабных рудничных разработок пятьдесят лет назад, а порубленные деревья начали расти, питая оленей.
Горы усеяны шале и лыжниками, безусловно самыми бесчувственными идиотами, каких я когда-либо видел. У них свои «права», точно так, как у тех, чьи интересы связаны с лесом, шахтами, нефтью. Впрочем, я не обязан любить их за это. Есть забавная ирония в том факте, что землю окончательно изнасилуют, прежде чем у черных будет свободное время, чтоб ей любоваться, – еще один пример скрытого геноцида.
Мозги мои заледенели и ослабли от этой войны против всех; на мой взгляд, соглашатели еще противней разрушителей. Как бы глубоко ни забрался в лес или в горы, непременно где-нибудь увидишь след реактивного самолета, как рану на небе. Но я не обладаю даром реформатора, не могу не вливать виски в глотку, разве что оно останется за много миль, просто недосягаемое. Некоторые уроженцы больших городов пытаются спасти большие города. Я не способен осушить мозги на достаточно долгое время, чтобы оглядеться однажды с полной сосредоточенностью. Другие представители моего поколения принимают наркотики, может быть, расширяют сознание, оно открывается для вопросов, а я пью и сужаю его, мозги останавливаются, спотыкаются, сжавшись в серую пригоршню горечи.
В лесу снова стало тепло и приятно, солнце осветило землю, испещренную тенью листочков березы, слегка шевелившихся над палаткой под легким ветерком. Я дремал, просыпался. Видел однажды на траве луну с одной тучкой пониже меж бедрами Марсии, прижавшись к ее ноге ухом. Май, вишня за моими ногами сбросила почти весь цвет, лепестки ковром устлали землю. Ее ручные голуби ворковали в клетке за гаражом, этот звук рокотал в теплом воздухе. Жую сладкую травку, лицо влажное от ее тепла. По гравийной дороге проехала машина, свет фар качнулся над нашими телами. Пятна зелени у меня на коленях, на спине, с пшеничного поля за дорогой, где мы прятались днем. Земля была сырая, я служил подстилкой. Она уселась на меня, со стороны можно было подумать, девушка просто сидит в пшеничном поле. На мне. Великолепные чрезмерные и бесцельные занятия любовью в машине, на диванах, под душем, в гостях в запертой ванной комнате, в охапках сирени, под вишневым деревом. Все это так далеко, что мозгам больно. Весной, когда меня неделями одолевала меланхолия, пришло головокружительное безумие, полные карманы сорванных цветов. Мы никогда особенно не разговаривали, теперь хочется, чтобы больше можно было вспомнить. Той туманной весной мы с ней спали и жили как бы под теплой текучей водой. Она ждала на земле, я сидел на развилке дерева, пил вино, всю бутылку двумя-тремя глотками. Действует быстро и здорово. Даже тогда.
Очнулся от дремоты среди вечера, света уже почти нет. Новолуние, дерево вполне высохло, будет гореть. Съел трех форелек не крупней корюшки и последний хлеб. Остались две банки мяса, придется идти за едой к машине, если я ее отыщу. Может быть, подстрелю что-нибудь, или поголодаю, или пойду к северу к реке Гурон, попробую поймать большую форель. То есть, если, конечно, найду реку; на карте местность выглядит очень просто, но четыре-пять миль по лесу без видимых ориентиров совсем другое дело. Сунул три пальца в банку с медом, смотрю – рука грязная. Дурак пьет из ручья, идя через кедровое болото, и страшно заболевает вдали от какой-нибудь помощи. Всю воду надо кипятить, кроме воды из большой реки с сильным течением, далекой от цивилизации. Найди холодный родник, бьющий из скалы в Эсканабе. Однажды я зачерпывал воду в пятидесяти ярдах ниже туши оленя, наполовину лежавшей и гнившей в ручье. Меня всегда восхищало легкое умелое поведение в лесу моего отца и старшего брата, отец до катастрофы. Кругом грязь, дым, беспорядок. Бах-бах, черный баран. Хренотень. От пота и средства от комаров зудят царапины. Я почти наслаждаюсь собственным свинством, считая его главной чертой характера. Где свиные ножки, свиная колбаса, темное пиво? И рубец, телячьи мозги, ливер? Лидия, Лидия, милочка, принеси мне твою железу. Пала ночь длинными волосами. Мыла для рук все равно не найти. Сгодится зола или мелкий мокрый песок. Оттирая зеленые пятна от приставшей травы, мы разламывали помидоры, которые начисто все отчищали.
Глава 2
Бостон
Собственное мнение о Бостоне меня не очень интересует. Я жил там дважды, и оба раза плохо. В девятнадцать месяц прожил на реке Чарльз в Уолтэме, считай, все равно что в Бостоне. Разогревал в раковине в своей комнате суп «Кэмбелл», открывал, только наверняка рассчитав, что горячая вода расплавила желейную субстанцию. Пробовал даже «суп с буковками»[18], но комплект оказался не полный, не хватило букв, чтобы съесть свое имя и унестись в Лапландию, посоветоваться с последним шаманом. Жил я и в знаменитом месте, где тридцать лет назад совершилось самоубийство. Каким местным мостом воспользовался Квентин Компсон[19]?
Потом перебрался на Сент-Ботольф-стрит, в снесенный ныне квартал, и почувствовал себя гораздо лучше. Здесь оказалось самое жаркое средоточие моих страданий – сильнейший январский холод, горбунья домовладелица, ближайший сосед с заячьей губой, безработный матрос торгового флота, который меня уверял, что «пьянство не дает дивидендов». Но сколько тепла в токае, в сотерне, в так называемой «птице-громе», крепком шерри с максимальным содержанием алкоголя – откуда тепло – за минимальную цену. Я работал мойщиком посуды в итальянском ресторане, доедал объедки с чужих тарелок, однажды в голодной жадности съел окурок сигареты с фильтром, спрятавшийся в курином крылышке и застрявший в горле. Деньги хорошие, если добавить долю, украденную из официантских чаевых. Официант, участок которого я обслуживал, был арабом-гомосексуалистом с не совсем чистыми иммиграционными документами. Он заподозрил меня в воровстве, но я посулил либо дать ему в морду, либо сделать анонимный звонок определенным высоким властям, после чего он вернется в ту самую гнусную маленькую страну, откуда явился. Дело кончилось плохо, хотя больше никто ничего не сказал. Как-то у него был выходной, и подменявшая его итальянка-домохозяйка с волосатыми ногами поймала меня. Перед увольнением управляющий со мной беседовал в кабинете, стены которого были увешаны фотографиями с автографами деятелей шоу-бизнеса, мелких (Джерри Вейл, Дороти Коллинз, Снуки Лэнсон, Гизел Маккензи, Джулиус Лароса), редко мелькавших в ночных телешоу. Он выписал чек на двадцать долларов, которые мне задолжали, объявив, что работы посудомойщика я больше в Бостоне не получу. У него есть связи. В Бостоне связаны все вплоть до самого ничтожного ночного сторожа, который тратит на лотерею пятьдесят центов в неделю. Перебирают в уме свои связи по пути в подземке до Дорчестера.
К тому времени я скопил двести долларов, которые хотел приберечь до Нью-Йорка, а вместо этого промотал за три дня с молоденькой армянкой, исполнявшей танец живота, постоянно оставаясь под пристальным наблюдением двух своих необычайно волосатых братьев. Она отдалась мне за тридцать долларов на заднем сиденье такси, после того, как лицо мое в клубе достаточно примелькалось. Хотела удостовериться, что я не извращенец, что за моей любовью, за левантийской музыкой, под которую она извивалась, не стоит некий опасный фетиш. Я понимал ее осторожность. В городе такого сорта, как Бостон, многие жители душат кошек. Легко представить бостонца, который хлещет себя по ногам одежной вешалкой, просверливает дыру в капусте, видит во сне, будто трахает в зад Магдалину или какую-нибудь бедную монахиню, шпионящую на улице. Как-то утром на Коммон я видел священника, стоявшего на четвереньках, остервенело жуя маргаритки, которого потом стошнило желтыми лепестками в пруд с лебедями. Проходивший мимо коп сказал только: «Доброе утро, отец», словно это был абсолютно нормальный поступок. Гораздо позже в своей жизни я испытал такое же чувство, бродя по Дублину; меня озноб прохватил при мысли, что если когда-нибудь вырвутся эти темные силы, то произведут эффект лопнувшей в духовке непроткнутой печеной картошки.
Прошло уже три дня, прихожу к мысли, что еды хватит. Уверенность в возможности легко найти машину нулевая. Трогаю впалый живот, но у меня в любом случае тридцать фунтов лишних – начал незаметно толстеть в Бостоне, выпивая бесчисленные ящики эля. Вкусно. Хорошо бы иметь упаковку, охлаждавшуюся в ручье, как в телевизионной рекламе. Ради нумерологии хочется здесь пробыть минимум семь дней. Может, подстрелю оленя и съем целиком, с глазами, с потрохами. Сварю суп из копыт.
Неудобно пристраиваться на радиаторе батареи в ее квартире, каждое чугунное ребро причиняет боль, хотя и греет спину. Очень тепло, в отличие от моей комнаты на Ботольф. Мечты о Юкатане, Мериде, Козумеле, где тепло и сыро, пускай кругом кишат тарантулы и ядовитые змеи. Улягусь в гамаке подальше от змей, соорудив металлические крысоловки, как делают на судах, чтоб не достали тарантулы и скорпионы. Вползет тарантул по гладкому металлу? Может быть, у них клейкие ножки? Однажды мы с красивой девушкой устраивали в гамаке «шестьдесят девять» с такой деловитостью и диким рвением, что вывалились из гамака на пол с высоты, как минимум, четыре фута. Она рухнула на меня сверху, так что этикет несчастного случая был соблюден подобающим образом, только я больно повредил плечо. Это сильно ее позабавило, она по-прежнему истекала соком, но я утратил половую силу из-за разбитых губ, носа, плеча: полная мачта, полмачты, нет мачты. О, шторм и прочее. Лег в горячую ванну, накрыл лицо и нос горячей салфеткой. Она приготовила на обед какую-то жареную колбасу, да жевать было трудно, поэтому я высосал через соломинку две бутылки вина, разрешил ей утешить меня, глядя на качавшуюся голову, почесывая ее попеременно от похоти, смущения и боли.
Снова на Ньюбери-стрит, вверх по лестнице, она ждет. Сплошь розовые краски, как в кварцевой шахте. Ничего водянистого. Кукурузная шелуха. Тамале[20].
– Не надо, – говорит она.
– Чего?
– Того самого.
– Почему?
– Потому что. Просто потому что.
Действительно, слишком жарко, чтоб трахаться. Комната мертвенно-бледная, душная. Лежим, потеем, чего животные явно не делают. Я слышал, охлаждаются лишь через пасть: розовые языки бегущих собак. Чувствую боль, какую, должно быть, чувствует металл.
– Твердый еще, – говорит она.
– Ошибаешься.
Ягодицы обмякли, но почему-то манили по-прежнему. Необходимы активные упражнения, поменьше макарон, сливок в кофе.
– У тебя не задница, а виноградное желе. Кто-нибудь говорил тебе это?
– Пошел ты. Я видела в десять раз больше, чем твой.
– Несомненно. Ты немало видела. В инженерных войсках говорили, что у меня выше среднего.
Официантки пахнут вареной бараниной. Я быстро оделся, спустился по лестнице, вышел на улицу. Зашел в первый бар, выпил два стакана пива, потом велел плеснуть бурбона в третий стакан, как делают в Детройте. Бомба с часовым механизмом. Для гигиены. В туалете, прицелившись, пнул, словно шайбу, сплющенную банку от дезодоранта, потом окурок сигареты. В детстве они изображали японские самолеты, в которые надо стрелять. На стене афоризм на уровне глаз: «В Бостонском колледже кормят дерьмом». Никаких нет сомнений, у иезуитов полные тарелки. Повар накладывает по второй. «Ошвети наш шветом, говорят они, подари нам вшю твою любов».
И еще: она приподнимается, облокотившись. Прищуренный взгляд сфокусирован на слабом свете в комнате. Спрашивает:
– Почему еще не стоит?
– Разочарована? Пришла сюда, разделась и спрашиваешь, почему еще не стоит. Я просто член с головкой, спрятанной в шкуре старой ящерицы.
– Нельзя ли немножечко полюбезнее?
Тридцать третий повтор. Она активно, но спокойно ведет осмотрительную политику, выпускница Смита с существенным гардеробом. Яростная феминистка, развелась с «фальшивкой» из рекламного бизнеса. Убеждена, что мы не занимаемся любовью, а поддерживаем физическую связь. Ходит к аналитику, говорит, аналитик советует разорвать нашу связь. Я часто заявляю, что приходит она лишь в надежде получить с меня четыре сотни долга.
– Вчера вечером чем занимался? – спрашивает она, толкнув меня в плечо.
– Трахал красавицу-умницу из средней школы, которую встретил в слезах на Коммон. Она была девственницей, боялась, что будет больно.
– Не знаю, зачем с тобой путаюсь. Знаю кучу мужчин, желающих занять твое место.
И так далее, а я жаждал романа. Открыл дверь, никаких вопросов: она неряшливо стоит на четвереньках, смахивая на опозоренного офицера армии конфедератов, одни пружинистые светлые волосы, крошечные усики, пятна на коже, потная оболочка, на которой можно написать фамилию.
– Почему не идешь, когда тебя зовут? Я жду.
– Очевидно.
Я обошел вокруг нее. Сюрприз приготовлен, как минимум, за час, возможно, поза принималась с каждыми шагами по лестнице.
– Дашь мне сначала поесть что-нибудь?
– Что такое? – задохнулась она, неуклюже встав на ноги. Накрахмаленные лифчики в ванной похожи на хорошие кольца дыма.
Я поджарил яичницу и молча съел, пока она смотрела в окно на засыпанную снегом автостоянку тремя этажами ниже.
Снова снился виски, проснулся в холоде под неумолчным дождем. Забрался поглубже в спальный мешок, согреваясь облачками дыхания. Такой холод летом; лучше проверить лески, побегать кругами, вырубить топориком углубление для костра под сосной. Я неловко оделся в палатке, добежал трусцой до ручья; первая леска невесомая, на второй ручейная форель почти в фут длиной. Завтрак. Дождь слабел, ветер менял направление, слабое тепло веяло с юго-запада.
Отклонение или падение: открыто любить почти любимую. В любых проспиртованных ромом мозгах отыщется в прошлом подобная вещь. Предмет практически не имеет значения, будь то любимая тетка, слабо жаждущая кровосмешения, дочка аптекаря за прилавком с содовой или, как в моем собственном случае, клакерша из десятого класса. И еще одна, та самая. Девушка в летнем коттедже под Западным Бостоном, штат Массачусетс. Ей пятнадцать, мне семнадцать. Позже, даже не слишком поздно на протяжении жизни, ужасно тоскуешь по этому жизненному ощущению. Полное отсутствие; мы представляем собой просто железы с маленькими звериными приделанными мозгами. Такая любовь, словно мы вымышленные существа, чистые, геометрические, алмазные, просматриваемые сквозь массу открытых прозрачных граней, и в то же время люди; горло перехвачено, набухшие слезные железы, мир осязаем, свеж, мы в него вновь и вновь возвращаемся, желая вернуть прекрасный, но бессмысленный сон.
Просыпаюсь вскоре после рассвета – колечко стучит в окно. Вижу ее в раме темневшего окна гостиной – я спал на крыльце на подстилке, – машет, зовет подняться. Жалею о своем обещании. Плохо езжу верхом, наверняка буду выглядеть глупо, может быть, упаду, разобью о камень, о дерево голову. Хорошо было лежать на крыльце на рассвете под пение летевших с озера птиц, под каплями дождя, легко падавшими на неподвижные листья. Смутно помнилась короткая ночная гроза, молния высвечивала листья сахарного клена, качавшегося на ветру, дерево казалось белым, призрачным. Снова стук; я поднялся, медленно натянул холодную сырую одежду. Утро мрачное, облачное, сквозь москитную сетку в жемчужных каплях видны клубы тумана над озером.
Она нетерпеливо ждала, пока я пил растворимый кофе, заваренный не совсем закипевшей водой. Пришлось шепотом объяснять, что немыслимо выходить из дома без кофе. Мы помедлили, слыша храп ее отца, потом кто-то перевернулся в скрипучей кровати, потом вновь тишина. На ней свободный свитер, какие вяжут ирландские крестьяне, зарабатывая на свою толченую картошку, светло-коричневые верховые бриджи. Она стояла у плиты, старалась наскрести чайную ложку кофе из банки, уронила ложечку, и я вышел из забытья, видя наклонившуюся фигуру, туго натянувшиеся на ягодицах бриджи, врезавшиеся в плоть складки трусиков. Всего пятнадцать лет.
Тихо закрыл дверь, пошел за ней по подъездной дорожке к гравийной дороге. По-прежнему капал легкий дождь, только больше с деревьев, туман теперь плыл над болотом и лесом. Сырость пронизала меня до костей, до дрожи.
Она нагнулась за камнем, снова туго натянулись бриджи. Я решил сыграть собаку, врача, еще кого-нибудь.
– На. Бросай в птиц, – сказала она, протянув мне камень.
Я бросил в черного дрозда, сидевшего ярдах в пятидесяти на почтовом ящике.
– Почему ты не стала со мной танцевать вчера вечером? – спросил я, глядя, как камень летит в заросли.
– Потому что ты мерзко напился, а я была трезвая.
– Сука.
Она ошеломленно повернулась ко мне.
– Ты меня обругал.
Мы срезали путь через поле, промокнув до колен в мокрой от дождя траве, в сорняках. Меня начинало охватывать легкомыслие, безумие, похмелье, какое-то веселье.
Остановился закурить, она оглянулась и тоже помедлила, глядя на свои мокрые сапоги.
– Если не поторопимся, тебе лошадь плохая достанется.
– Все лошади плохие.
Упаси меня Боже от крупных животных, причиняющих боль. Уже чувствуются неизбежные жестокие волны боли в спине, голова свернута, шея скручена, как у змеи, если лошадь перепрыгнет через что-нибудь выше отпечатка ноги на земле. В седлах с опорными стойками ездить верхом приятнее, но это манера «английская»; я задумался об англичанах, почему они сами не выиграли войну. Конечно, никаких седел со стойками. Плохая еда, плохие зубы, хотя я никогда ни одного не видел. Домой возвращаются поумневшими, ездят верхом «по-западному», не имеют претензий, в полете им есть за что подержаться.
Позже днем, вернувшись, надел плавки и пошел к причалу. Похмелье переместилось в желудок, вернее, желудок принял в нем участие, в голове, в животе тошнота, легкий звон. Проклятая лошадь все время бежала по-своему, с какой бы силой я ни дергал поводья. Собственно, она при первом рывке с ошеломляющей скоростью метнулась вбок, и я обещал себе вернуться в церковь, не пить больше пиво и бросить курить, если Господь благополучно спустит меня с этой лошади и безболезненно вернет домой в собственную постель. Мать позовет завтракать, произнесу над беконом невидимую благодарность, в голове будет чисто, словно на луне.
Она сидела на краю причала, я на нетвердых болевших ногах прошел мимо, не сказав ни слова, прыгнул в воду. И она ничего не сказала; я, опустив голову, плыл к плоту, глядя, как исчезает светлое песчаное дно и темнеет вода. Взобрался на плот, опустил ноги в холодную воду, а сверкавшая теплая омывала мне грудь. Представляю себе идеально холодную воду, это должен быть твердый лед на дне, вопреки нелогичной природе. Зная, что она не смотрит, лениво поплыл назад к берегу, часть пути на спине, глядя прямо на солнце. В начальной школе один альбинос мог смотреть на солнце дольше любого другого. Только одним этим фокусом он заслуживал уважение, и ко всем приставал: «Давай посмотри, как я гляжу на солнце, спорю, у тебя не получится». Исчез в шестом классе, одни говорили, будто перешел в школу для чокнутых в Лапире, другие – в школу для слепых в Лансинге.
Когда я доплыл до причала, она все сидела, уткнувшись локтями в колени, прижав к груди книжку. Я встал в мелкой воде, чуть нагнулся, импульсивно положил голову к ней на колено. Она поежилась от воды, стекавшей по ноге, потом вдруг стиснула коленями мою голову.
– Морского змея поймала.
Ушам было больно, но я забыл о боли, видя между ляжками бугорок лобка под купальником. Даже не хотел ее в ту минуту. Слишком свежа антипатия после верховой езды и вечерних танцев. Трудно было понять ее явное высокомерие и отчужденность, то, как она передразнивала мой протяжный среднезападный выговор. Запах танцев на полированном жестком полу, где я, безобразно напившийся пива, смотрю, как другие красиво танцуют. Потом решил проехать двести миль до Нью-Йорка, протрезвел, когда кого-то стошнило на заднем сиденье. В машине было холодно, начинался дождь. Капля капнула ей в промежность. Она выпустила мою голову, я вылез на причал, растянулся с ней рядом обсохнуть на солнышке, прикрыв рукой глаза.
– Ты спишь с тем парнем?
– Где?
– Я имею в виду, занимаешься любовью?
– Не твое дело.
Я взглянул на ее спину, на ягодицы, мягко сидевшие на платформе. Она была довольно высокая, с осиной талией, выглядела очень развитой для своего возраста.
– Просто интересно. Ничего личного.
– Мы решили подождать, пока мне будет шестнадцать.
Она повернулась, положила книгу мне на ноги, сняла темные очки.
– У тебя много девушек?
– Немало, – соврал я.
– Ты их уважаешь?
– Конечно. Зачем они иначе нужны?
Она снова повернулась к озеру, сняла с моего бедра книгу. Я поежился, чувствуя, как разрастается член, нравится это ей или нет. Она бросила взгляд на плавки, следом положила руку.
– Мужчины очень забавно устроены.
Взяла свое полотенце и книгу, пошла по причалу к дорожке к коттеджу.
После обеда сидели все семеро, включая ее родителей, брата, сестру и моего приятеля, слушали «Реквием» Берлиоза. Мне стало скучно, чувствовалась усталость, сказал, голова болит, подышу свежим воздухом. Спустился к озеру, отчужденно думая о ней. Кажется слишком молоденькой, недоделанной, с детским обаянием, а я в семнадцать лет только мечтал и видел перед собой пышных грудастых женщин, которые предположительно визжат и стонут от наслаждения. Земля была в тот вечер тихой, полной ожиданий. Тем летом пришли известия о водородной бомбе, помню, как эта мысль восхитила меня, я думал своими наивными новозаветными мозгами, что земля сгорит, точно ватный фитиль, намоченный керосином, вселенная расколется, Иисус явится во Втором пришествии, сияющий светом, который идет от Его головы, как от солнца. Наше собственное солнце превратится в обугленный диск, холодная луна будет кроваво-красной, отражая вселенский пожар. Впрочем, на причале я себя никак не связывал с подобной катастрофой. Буду жить своими ожиданиями и неуязвимыми амбициями. Чувства мои были детскими, уши заполоняло лягушачье кваканье, до сих пор чувствуется запах просыхавших купальников. Где-то далеко в озере кто-то при полной луне ловил окуней. Голосов не слышно, но доносился скрип весел в уключинах. Рыбаки зажгли спичку, при вспышке их стало на секунду видно в кружочке света.

