
Полная версия:
Пойте, неупокоенные, пойте
– Па упрямый. И ты упрямая.
Ее дыхание прерывается, и я понимаю, что это смех. Слабый смех.
– Вечно препираетесь, – говорит она.
Она снова закрывает глаза. Ее волосы настолько поредели, что сквозь них видно кожу головы: бледную и с синими венами, впалую, с ямками, несовершенную, как глиняная чаша гончара.
– Ты уже совсем большая, – говорит она.
Я сажусь, скрещивая руки. От этого груди слегка приподнимаются. Я помню, как ее рост ужасал меня, когда мне было десять, когда они только начали появляться двумя твердыми камушками. Как эти мясистые узлы потом стали ощущаться, как какое-то предательство. Будто кто-то солгал мне о том, что будет дальше. Будто Мама не говорила мне, что однажды я вырасту. Вырасту до ее тела. Вырасту такой же, как она.
– Кого любишь, того любишь. Делай, что хочешь, – говорит она.
Мама смотрит на меня, и только ее глаза выглядят в этот момент полными, круглыми, как всегда, почти карими, если присмотреться, с собирающейся в уголках влагой. Они – единственное, что время не уничтожило.
– Ты уйдешь, – говорит она.
И теперь я понимаю. Понимаю, что моя мать следует за Гивеном – сыном, который пришел слишком поздно и ушел слишком рано. Понимаю, что моя мать умирает.
В последний год школы и последнюю свою осень перед смертью Гивен остервенело играл в футбол. Рекрутеры из местных сообществ и колледжей штата каждые выходные приходили смотреть его игры. Он был высоким и хорошо сложенным, и его ноги почти что не касались земли, стоило ему заполучить мяч. Несмотря на то что он серьезно относился к футболу, он оставался общительным вне тренировок и поля. Однажды он сказал Па, что его товарищи по команде, белые и черные, были для него как братья. Что их команда словно отправлялась на войну каждую пятницу, собиралась вместе и становилась чем-то большим, большим, чем они сами. Па перевел взгляд на свои ботинки и сплюнул бурой жижей. Гивен сказал, что собирается в Килл на вечеринку с белыми товарищами по команде, и Па предостерег его: Они смотрят на тебя и видят разницу, сынок. Не важно, что ты видишь. Речь идет о том, что они делают. Сказав так, Па сплюнул комок жевательного табака. Гивен закатил глаза, оперся о капот “новы” семьдесят седьмого года, которую они тогда для него чинили, и сказал: Хорошо, Па. Потом посмотрел на меня и подмигнул. Я была просто благодарна Па за то, что он не отправил меня в дом, рада, что я могла подавать им инструменты, приносить им воду и смотреть, как они работают, – мне не хотелось заходить в дом, чтобы мама не решила дать мне очередной урок по растениям. Травы и лекарства, – сказала она мне, когда мне исполнилось семь, – я могу научить тебя всему этому. Я надеялась, что кто-то, Большой Генри или, может, один из близнецов, вдруг нарисуется на улице, и у нас найдется с кем поговорить.
Гивен тогда не прислушался к Па. Той зимой, в феврале, он решил отправиться на охоту с белыми мальчишками в Килл. Он даже скопил на модный охотничий лук и стрелы. Поспорил с кузеном Майкла, что сможет подстрелить лося из лука раньше, чем тот сможет уложить его из винтовки. Кузен Майкла был невысоким парнем с блуждающим взглядом; он носил ковбойские сапоги и футболки с изображением пива, словно униформу. Он был из тех, кто встречался и общался со старшеклассниками, хотя ему самому было уже за тридцать. Гивен занимался стрельбой из лука с Па. Часами тренировался на заднем дворе, когда должен был бы делать домашнее задание. Он даже начал ходить прямо, как Па, потому что проводил столько времени сосредоточенным и напряженным, натянутым, будто лук, – каждая черта на его лице была постоянно напряжена до тех пор, пока он не научился попадать в середину мишени, привязанной между двумя соснами в пятидесяти ярдах. Тот спор холодным пасмурным зимним рассветом он выиграл отчасти потому, что был хорошим стрелком, а отчасти потому, что все остальные, все мальчики, с которыми он играл в футбол, дрался в раздевалке и натужно потел на стадионе, в тот утренний час еще только продирали глаза, потягивая пиво, как апельсиновый сок, потому что думали, что Гивен проиграет.
Я еще не была знакома с Майклом, я лишь видела его несколько раз в школе; его светлые волосы были густыми и кудрявыми, и всегда казалось, что они на грани запутывания, потому что хозяин их никогда не расчесывал. У него были сероватые локти, руки и ноги. Майкл не пошел на охоту тем утром, потому что не хотел вставать так рано, но все равно узнал новости, когда его дядя пришел к Большому Джозефу в середине дня. Кузен постепенно трезвел с таким выражением лица, будто он чувствовал какое-то зловоние, вроде сдохшей крысы, отравившейся и забежавшей в дом, чтобы укрыться от зимнего холода. Дядя сказал: Он застрелил негра. Херов сорвиголова застрелил негра за то, что тот его отделал. И потом, поскольку Большой Джозеф много лет был шерифом: Что будем делать? Мама Майкла сказала им позвонить в полицию. Большой Джозеф проигнорировал ее, и они все пошли обратно в лес. Через час они нашли Гивена, неподвижно растянувшегося на сосновых иголках; кровь собралась под ним черными лужами. Вокруг валялись разбросанные пивные банки, которые мальчишки побросали и удрали после того, как кривой кузен направил ствол и выстрелил, после того, как раздался выстрел. Разбежались, словно тараканы на свету. Дядя ударил сына по лицу, раз, потом другой. Ты, дебил сраный, – сказал он. Вспомнил, как встарь было? Кузен поднял руки, пытаясь защититься, и пробормотал: Но он же должен был проиграть, Па. В ста ярдах от Гивена лежала косуля с одной стрелой в шее и другой – в животе, холодная и окоченевшая, как мой брат. Кровь обоих постепенно свертывалась на воздухе.
Несчастный случай на охоте, – заявил Большой Джозеф, держа в руках телефон, когда все вернулись в дом и сели вокруг стола, прежде чем отец кузена, не такой высокий, как сын, но с такими же глазами, позвонил в полицию. Несчастный случай, – повторил дядя, разговаривая по телефону в свете холодного полуденного солнца, прорезавшемся сквозь занавески. Несчастный случай, – сказал косоглазый кузен в суде, не отрывая здорового глаза от Большого Джозефа, который сидел за адвокатом мальчика с лицом неподвижным и твердым, как тарелка. Но его больной глаз блуждал от Па ко мне и Маме, сидевшим в одном ряду за окружным прокурором, прокурором, который смягчил позицию и попросил для кузена три года в тюрьме Парчман с двумя годами испытательного срока. Интересно, слышала ли мама какой-нибудь гул, исходивший от больного глаза кузена, какие-то чувства раскаяния в его блуждании, но она смотрела сквозь него, по ее лицу потоком катились слезы.
Через год после смерти Гивена мама посадила в его честь дерево. Будем сажать по одному на каждую годовщину, – сказала она, преодолевая боль в голосе. – Если доживу, однажды здесь будет лес, – сказала она, – шепчущий лес. Будет шептать о ветре, пыльце и жуках. Она остановилась, посадила дерево в землю и начала утрамбовывать землю вокруг корней. Я слышала ее через ее кулаки. Женщина, что учила Марию-Терезу, – она видела. Старуха, что казалось почти Белой. Тетя Ванги. Она видела мертвых. У Марии-Терезы никогда не было этого дара. Ну меня тоже. Она вкапывалась своими раскрасневшимися кулаками в почву. Я видела это во сне. В котором я снова вижу Дарованного, входящего в дом в своих сапогах. Но потом я просыпаюсь. И этого нет. Она начала плакать. Но я знаю, что это есть. Прямо по ту сторону этой завесы. Она стояла на коленях так, пока слезы не перестали литься из ее глаз. Затем она распрямилась и вытерла лицо, размазывая по нему кровь и грязь вперемешку.
Три года назад я нюхнула и впервые увидела Гивена. Это была не первая моя дорожка, но Майкл тогда только сел в тюрьму. Я начала нюхать чаще; раз в пару дней я собирала порошок в дорожку и вдыхала его. Я знала, что мне нельзя: я была беременна. Но я отчаянно хотела почувствовать, как кокаин поднимается по носоглотке, быстро попадая в мозг и выжигая всю горечь и отчаяние, которые я испытывала из-за отсутствия Майкла. В первый раз мне явился Гивен, когда я была на вечеринке в Килле: мой брат просто появился там, без пулевых отверстий в груди или шее, целый и длинноногий, как всегда. Но без усмешки. Он был без рубашки, а его шея и лицо были красными, будто он только что бегал, но его грудь была неподвижной, как камень. Такой же неподвижной, как, верно, после того, как его застрелил кузен Майкла. Я подумала о маленьком лесе Мамы, о десяти деревьях, которые она сажала по все расширяющейся спирали на каждую его годовщину. Я глядела на Гивена, затаив дыхание. Буквально пожирала его глазами. Он пытался со мной заговорить, но я его не слышала, и его это все больше и больше раздражало. Он сидел на столе передо мной, прямо на зеркальной поверхности с коксом. Я не могла снюхать новую дорожку без того, чтобы не положить голову на колени Гивену, поэтому мы просто сидели так и смотрели друг на друга, причем я старалась никак не реагировать на происходящее, чтобы не показаться сумасшедшей друзьям, которые в это время подпевали кантри, лизались по углам, как подростки, и периодически выходили на улицу в ночь пьяными зигзагами, держась за руки. Гивен смотрел на меня так же, как в детстве, когда я сломала новую удочку, которую подарил Па: совершенно убийственным взглядом. Придя в себя, я буквально кинулась к своей машине. Дрожала так сильно, что с трудом смогла вставить ключ в замок зажигания. Гивен залез в машину, сел на пассажирское сиденье и посмотрел на меня с каменным лицом. Я брошу, – сказала я. – Все, завязываю, клянусь. Он доехал со мной до самого дома, и я оставила его сидеть на пассажирском сиденье, в приглушенном свете постепенно всходящего солнца. Я прокралась в мамину спальню и смотрела, как она спит. Протерла пыль с ее домашнего алтаря: четки, свисающие со стоящей в углу фигурки Девы Марии в окружении серо-голубых свечей, речных камней, трех высохших стеблей рогоза и одного батата. Увидев впервые Дарованного-не-Дарованного, я не рассказывала ей ничего.
Телефонный звонок родителям Майкла расскажет мне все, что мне нужно знать. Я могла бы просто поднять трубку, набрать номер и молиться, чтобы на звонок ответила мама Майкла. Это был бы наш пятый разговор, и я сказала бы: Здравствуйте, миссис Ладнер, не знаю, в курсе ли вы, но Майкл завтра выходит на волю, и мы с детьми и Мисти собираемся его забрать, так что вы не утруждайтесь, хорошо, мэм, до свидания. Но я совершенно не хочу, чтобы трубку взял Большой Джозеф – взял и сразу бросил после того, как я несколько секунд посижу на линии и подышу в микрофон, не говоря ни слова. Но тогда я, по крайней мере, знала бы, что, если я перезвоню, он наверняка даст трубку миссис Ладнер, чтобы та разобралась, кто это был: пранкер, коллектор, попавший не туда обыватель или черная шоколадка его сына Майкла. Но я не хочу всего этого – не хочу разговаривать с мамой Майкла неловкими урывками, не хочу терпеть глухое молчание Большого Джозефа. Вот почему я еду на север, в Килл, с галлонами воды, влажными салфетками, сумками с одеждой и спальными мешками в багажнике, чтобы просто оставить спешную записку в их почтовом ящике. Записку, в которой я сказала бы все то, что сказала бы им голосом в спешке. Без знаков препинания. С подписью: Леони.
Майкл никогда прежде со мной не разговаривал. Однажды во время обеденного перерыва в школе, через год после смерти Гивена, Майкл сел рядом со мной на траве, коснулся моей руки и сказал: Мне жаль, что мой двоюродный брат – сраный придурок. Я думала, что на этом все закончится. Что после этого извинения Майкл уйдет и больше никогда не станет со мной разговаривать. Но он не ушел. Он спросил, не хочу ли я пойти с ним на рыбалку через несколько недель. Я согласилась и вышла из дома через переднюю дверь. Больше не было необходимости прятаться – мои родители были поглощены скорбью. Пойманы в ее паутину, слепые как мухи. В первое наше с Майклом свидание мы пошли на пирс у пляжа со своими удочками; я держала удочку Гивена на вытянутых руках, как некое подношение. Мы разговаривали о наших семьях, о его отце. Он сказал: Он стар. Старый пень. И я сразу поняла, что он имеет в виду, без объяснений. Ему бы не понравилось, что я сейчас здесь с тобой и что этим вечером я тебя поцелую. Или, если вкратце: он считает, что черномазые есть черномазые.
И я проглотила эту желчь его отца и пропустила ее через себя, потому что отец – не сын, так я тогда подумала. Потому что, глядя на Майкла в кромешной темноте под навесом на краю пирса, я видела в нем тень Большого Джозефа; я могла взглянуть на его длинную шею и руки, его стройное мускулистое тело, тонкие ребра его грудной клетки и увидеть, как однажды годы размягчат его до сложения отца. Как он обрастет лишним весом и усядется в свое крупное тело, так же как дом усаживается в землю под собой. Мне приходилось напоминать себе: они – не одно и то же.
Майкл наклонился над нашими удочками, и его глаза меняли цвет, как горные облака на небе перед сильной бурей: темнейший синий, водянисто-серый, густой зеленый. Он был достаточно высок, чтобы, обнимая меня, опираться подбородком на мою макушку. Словно специально под мой рост. Потому что я хотела, чтобы Майкл целовал меня, потому что с первого момента, когда я увидела его идущим по траве к тому месту, где я сидела в тени столба со школьными вывесками, он и сам увидел меня. Увидел сквозь кожу цвета черного кофе, черные глаза, губы цвета сливы, увидел меня. Увидел одну сплошную ходячую рану, которой я была, и стал для меня целебной мазью.
Большой Джозеф и мать Майкла живут на вершине холма в низеньком загородном доме с белым сайдингом и зелеными наличниками. Дом кажется большим. У ворот стоят две машины – новые пикапы, которые ловят лучи солнца и отбрасывают их обратно в воздух, словно искря на изгибах. Один красный, другой белый. Три лошади бродят по разделенным участкам, прилегающим к дому, а во дворе суетится стая кур, периодически забегая под пикапы и исчезая из виду. Я прижимаюсь к обочине, останавливаюсь в нескольких футах от их почтового ящика; травянистая обочина довольно узкая, а за ней – канава глубиной минимум мне до бедра, так что приходится выйти из машины и идти пешком, просто подъехать и вставить записку внутрь не выйдет. Дождя не было уже несколько дней. Трава вокруг почтового ящика сухо хрустит у меня под ногами. Других машин на дороге нет. Они живут на севере Килла, тут нет ничего, кроме домов и трейлеров посреди огромных полей, это один большой тупик.
Закрывая дверцу почтового ящика, слышу гул, постепенно перерастающий в жужжание, а затем и в рычание, и наконец из-за дома появляется мужчина на огромной газонокосилке с крепкой стальной кабиной, дорогущей, размером с трактор. Она стоит столько же, сколько моя машина. Я бросаю записку в почтовый ящик. Мужчина подъезжает к северному краю пастбища, поворачивает налево и начинает двигаться в сторону дороги. Видимо, намеревается постричь весь двор целиком, проезжая длинными, ровными линиями.
Я тянусь за ручкой двери, открываю ее, и она визжит, скрипит металлом о металл.
– Черт.
Мужчина поднимает взгляд. Я залезаю в машину.
Газонокосилка ускоряется. Я поворачиваю ключ. Машина сбивчиво кашляет и глохнет. Я поворачиваю его обратно, смотрю на приборную панель так, словно могу заставить ее завестись долгим и пристальным взглядом. Может быть, стоило помолиться.
– Черт. Черт. Черт.
Я снова поворачиваю ключ. Двигатель ревет и заводится. Мужчина, который, как я теперь уже точно видела, и был Большим Джозефом, решил отказаться от своего изначального плана равномерно подстричь северную часть двора и теперь ехал по диагонали через весь двор, пытаясь добраться до меня и почтового ящика. Он указывает пальцем, я смотрю в том направлении и вижу прибитый к дереву в нескольких метрах от почтового ящика знак. “Посторонним вход воспрещен”.
Он ускоряется.
– Твою мать!
Я переключаю коробку в “драйв”, оглядываюсь назад и вижу приближающуюся машину, серый внедорожник. Страх поднимается к моим плечам, вверх по шее, бурлит в горле, мешая дышать. Я сама не знаю, чего так боюсь. Что он может сделать, кроме как обругать меня? Что он может сделать? Я не стою у его ворот. Разве обочины дорог не принадлежат округу? Но что-то в том, как быстро он газует на своей газонокосилке, как он указал на то дерево, как это дерево, испанский дуб, взмывает вверх и вбок и над дорогой своей густой кроной из темно-зеленых листьев и почти черных ветвей, как он движется ко мне, внушает мне мысли о насилии. Я нажимаю на газ и выруливаю на дорогу, машина позади меня тормозит и сигналит, но мне все равно. Коробка переключается на другую передачу с высоким стоном. Я разворачиваю машину и еду быстрее. Серый внедорожник съехал к воротам, но водитель машет рукой из окна, и Большой Джозеф проходит под деревом, останавливается у почтового ящика, от которого я только что сбежала, слезает с газонокосилки и идет к ящику. Он берет что-то с сиденья косилки – винтовку, которую он там держит для диких свиней, что копошатся в лесу, но сейчас эта винтовка не на них. На меня.
Проезжая мимо него, я высовываю левую руку из окна. Сжимаю кулак. Поднимаю средний палец. Я вижу своего брата на его последней фотографии, сделанной на его восемнадцатый день рождения: он опирается на кухонную стойку, а я подношу к его лицу его любимый пекановый торт со сладким картофелем, чтобы он задул свечи; его руки сложены на груди, улыбка его белоснежна на темном лице. Мы смеемся. Я так резко набираю скорость, что колеса проскальзывают и жгут резину, поднимая клубы дыма. Я надеюсь, что Большого Джозефа от этого прихватит астма. Чтоб он подавился.
Глава 3
Джоджо
На завтрак сегодня холодная козлятина с подливкой и рисом: хотя с моего дня рождения прошло уже два дня, кастрюля все еще была наполовину полна. Проснулся я из-за переступавшей через меня Леони. Через ее плечо была закинута сумка, и она тянула за собой Кайлу. Проснись, сказала Леони, не глядя на меня, хмурясь в ответ на нытье не желающей просыпаться Кайлы. Я встал, почистил зубы, надел спортивные шорты и футболку и вынес свою сумку к машине. У Леони была настоящая сумка, из хлопка и холщовой ткани, хоть и немного потрепанная и с торчащими по краям нитками. У меня был просто пластиковый пакет из магазина. Мне никогда не требовалась сумка для ночевок, так что Леони мне такую так и не купила. Это была наша первая поездка с ней на север, к тюрьме. Я хотел съесть козлятину горячей, разогреть ее в маленькой коричневой микроволновке, про которую Па все говорит, что она испускает рак в нашу еду, потому что эмаль на внутренней стороне отходит, как краска. Па никогда ничего в ней не греет, а Леони не хочет скидываться на новую. Только я поставил козлятину в микроволновку, Леони прошла мимо и сказала: У нас нет времени. Так что я положил остатки с моего дня рождения в пластиковую тарелку, тихо прокрался в комнату и поцеловал спящую Ма, которая бормотала что-то про младенцев и дергалась во сне; а потом вышел к машине. Па уже ждал нас. Похоже, он спал прямо в одежде, в накрахмаленных брюках хаки и рубашке с короткими рукавами на пуговицах, серо-коричневой, как и он сам. Он был того же цвета, что и небо, висевшее низко, как худой серебристый дуршлаг. Моросил дождь. Леони закинула свою сумку на заднее сиденье и решительной походкой вернулась в дом. Мисти возилась с радио, машина была уже на ходу. Па хмурился, глядя на меня, поэтому я остановился и стал переминаться с ноги на ногу, глядя на свои ноги. Мои баскетбольные кроссовки принадлежали на деле Майклу; эту старую пару на дюйм больше моего размера я как-то нашел забытой под кроватью Леони. Мне было все равно. Все-таки это были “джордансы”, так что я все равно их носил.
– Дальше по дороге может полить сильнее.
Я кивнул.
– Помнишь, как менять колесо? Проверять масло и охлаждающую жидкость?
Я снова кивнул. Па научил меня всему этому, когда мне было десять.
– Хорошо.
Я хотел сказать Па, что не хочу ехать, что хочу остаться с Кайлой дома. Я бы, возможно, и сказал, если бы он не выглядел таким злым, если бы его хмурость не казалась высеченной намертво на его губах и лбе, если бы в тот момент Леони не вышла из дома с Кайлой, которая терла глаза и плакала из-за того, что ее разбудили засветло. Было семь утра. Поэтому я сказал лишь то, что смог.
– Все в порядке, Па.
Тогда его брови на мгновение расправились, этого оказалось достаточно для того, чтобы он сказал:
– Пригляди за ними.
– Пригляжу.
Леони, пристегнув Кайлу на ее сиденье сзади, распрямилась.
– Все, нам пора.
Я подошел к Па и обнял его. Не мог вспомнить, когда я это делал последний раз, но тогда это казалось важным: обнять его руками и прижаться грудью к груди, похлопать его один-два раза по спине кончиками пальцев и отпустить его. Он мой папа, подумал я. Он мой папа.
Он положил руки на мои плечи, сжал, посмотрел на мой нос, уши, волосы и, наконец, глаза, когда я отошел.
– Ты мужчина, слышишь? – сказал он.
Я кивнул. Он снова сжал мои плечи, глядя на мои старые ботинки, резиновые и смешные рядом с его рабочими сапогами. Земля под нашими ногами была песчаная и тонкая, как трава, побитая колесами машины Леони; небо нависало над нами всеми, и все животные, которых, как я думал, могу понимать, затихли, подавленные собирающимся весенним дождем. Единственным животным, которое я видел перед собой, был Па. Па со своими прямыми плечами и могучей спиной. Его умоляющий взгляд был единственным, что обращалось ко мне в тот момент. Он говорил мне: Я тебя люблю, мальчик. Я тебя люблю.
Идет дождь, вода льет стеной, стучит по крыше машины. Кайла спит со сдутым пакетом “Капри сан” в одной руке и кусочком чипса “Читос” в другой, с лицом грязно-оранжевого цвета. Ее каштановоблондинистое афро примято к голове. Мисти подпевает радио, ее волосы уложены в гнездо. Некоторые пряди выбиваются, опускаясь на шею. Ее волосы темнеют от пота. В машине жарко, и я наблюдаю, как кожа вокруг ее затылка влажнеет и покрывается каплями, а те стекают вместе с дождевой водой по шее и исчезают в футболке. Чем дольше мы едем, тем жарче становится, и футболка Мисти натягивается так, что становится виден верхний край ее лифчика, и мой рост, как я быстро осознаю, позволяет мне наблюдать за этим зрелищем с заднего сиденья, если смотреть по диагонали через салон. Лифчик у нее цвета электрик. Окна машины начинают запотевать.
– Жарко, а?
Мисти обмахивается листком бумаги, добытым из бардачка Леони. Похоже на поддельную страховку. Люди платят Мисти по двадцать долларов за то, что она копирует карты и подставляет имена, так, чтобы, если их остановит полиция округа, казалось, что у них есть страховка.
– Немного, – говорит Леони.
– Ты же знаешь, я не переношу жару. От нее у меня аллергия усиливается.
– И это говорит человек, рожденный и выросший в Миссисипи.
– Ой, иди ты.
– Я просто к тому, что для таких неженок, как ты, это неподходящий штат.
Корни волос у Мисти темные, а остальная часть совсем светлая. Ее плечи усыпаны веснушками.
– Может, мне стоит переехать на Аляску, – говорит Мисти.
Мы все время едем окольными путями. Леони бросила карту мне на колени, когда я еще только сел на заднее сиденье позади нее и велела: Читай. Она отметила маршрут ручкой; он разветвляется на север через сплетение двухполосных автомагистралей, местами размытый пальцем Леони, которым та водила вверх и вниз по карте. Чернила ручки темные, поэтому в тени салона машины мне трудно читать названия маршрутов, буквы и цифры. Но я вижу название тюрьмы – то самое место, где был Па: Парчман. Иногда я гадаю, каким был этот иссушенный человек[6], умирающий от жажды, в честь которого были названы город и тюрьма. Интересно был ли он похож на Па, был ли таким же прямым, с коричневой кожей с красным отливом? Или он больше походил на меня – что-то среднее по цвету, или на Майкла – цвет молока? Интересно, что сказал этот человек перед тем, как умереть от жажды.
– И мне заодно, – говорит Леони.
Вчера вечером она выпрямляла свои волосы на кухне и мыла их в раковине, так что теперь они такие же прямые и тонкие, как у Мисти. Мисти покрасила кончики волос Леони в такой же блонд, какой был у нее самой несколько недель назад. Поэтому, пока Леони стояла над раковиной и промывала волосы, шипя, когда вода текла по ее коже головы, по химическим ожогам, которые я увижу позже, по небольшим коркам, похожим на монетки, ее волосы выглядели так, будто были вовсе не ее – вялые, отдающие струи оранжевого блонда, стекающие в слив. Сейчас ее волосы начинают снова распушаться и набирать объем.
– А мне нравится, – говорю я.
Они меня игнорируют. Но мне правда нравится. Мне нравится жара. Мне нравится, как шоссе прорезает леса, петляет на холмах, уходя на север уверенными изгибами. Мне нравятся деревья, тянущиеся по обеим сторонам, сосны, которые здесь толще и выше – их щадят бури, которые приходится выносить их родичам на побережье, оставаясь стройными и хрупкими. Но это не мешает людям срубать их, чтобы защитить свои дома во время бурь или пополнить свои кошельки. А ведь в этих деревьях может происходить так много всего.