Читать книгу Пойте, неупокоенные, пойте (Джесмин Уорд) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Пойте, неупокоенные, пойте
Пойте, неупокоенные, пойте
Оценить:
Пойте, неупокоенные, пойте

3

Полная версия:

Пойте, неупокоенные, пойте

Глава 2

Леони

Вчера вечером, повесив трубку после разговора с Майклом, я позвонила Глории и взяла еще одну смену. Глория владеет загородным баром, где я работаю. Настоящая дыра, кое-как сварганенная из бетонных блоков и фанеры и окрашенная в зеленый цвет. Впервые я увидела это место, когда ехала с Майклом на север, к реке; мы обычно парковались под эстакадой на дороге, пересекающей реку, а дальше шли пешком, пока не добирались до хорошего места для купания. Что это! – спросила я, указывая на странное сооружение. Я подумала, что это не может быть чей-то дом, хотя он и стоял низко под деревьями. Рядом на присыпанной песком траве стояло слишком много машин. Это “Прохладительное”, — сказал Майкл; он пах крепкими грушами, а его глаза были зелеными, как листва вокруг. “Туна Барке” и кока-кола! – спросила я. Ага. Он сказал, что его мама училась в школе с владельцем этого места. Через несколько лет после того, как Майкла посадили, я позвонила его матери и возблагодарила небо за то, что трубку взяла именно она, а не Большой Джозеф. Он бы скорее просто повесил трубку, чем стал бы разговаривать со мной – негритянкой, залетевшей от его сына. Я сказала маме Майкла, что мне нужна работа, и попросила замолвить за меня словечко хозяину бара. То был наш четвертый с ней разговор. Впервые мы поговорили, когда мы с Майклом только начали встречаться, второй раз, когда родился Джоджо, и третий раз, когда родилась Микаэла. Но все же она согласилась – сказала мне, что мне следует отправиться туда, на север к Киллу, в деревню, откуда был родом Майкл и его родители, туда, где находится бар, и представиться Глории; так я и сделала. Глория взяла меня на испытательный срок в три месяца. Трудишься на славу, – сказала она со смехом, когда подошла сообщить мне, что берет меня на работу. Она густо подводила глаза, и когда она смеялась, кожа вокруг них словно складывалась сложными веерами. Даже усерднее, чем Мисти, – сказала она, – а она вообще только что не живет тут. Затем она послала меня обратно в бар. Я взяла поднос с напитками, и вскоре три месяца уже превратились в три года. Уже после моего второго дня в “Прохладительном” я поняла, почему Мисти так усердно работала: она каждую ночь была под кайфом. Лортаб, оксикодон, кокс, экстази, метамфетамин.


Перед тем как я пришла работать в “Прохладительное” прошлой ночью, Мисти, должно быть, приняла двойную, потому что после того, как мы подмели, убрали и закрыли все, мы пошли к ее розовому МЕМА – коттеджу, который ей дали после урагана “Катрина”, и она достала восьмерку кокаина.

– Так что, он возвращается домой? – спросила Мисти.

Она открыла все окна, зная, что мне под коксом нравится слышать, что происходит снаружи. Я знаю, что она не любит долбить одной – потому она и пригласила меня к себе, потому и открыла окна, несмотря на влажный весенний вечер, который стелил сырость по полу, подобно туману.

– Ага.

– Радуешься, наверное.

Последнее окно встало на щеколду, и я уставилась в него, пока Мисти садилась за стол, чтобы делить дозу. Я пожала плечами. Я была так счастлива, когда получила тот звонок, когда услышала голос Майкла, произносящий слова, о которых я мечтала месяцами, годами, так счастлива, что у меня в животе словно образовался целый пруд, кишащий тысячами головастиков. Но потом, когда я уходила, Джоджо посмотрел на меня со своего места в гостиной, где он сидел с Па и смотрел какое-то охотничье шоу, и на мгновение его выражение лица, то, как его двигались его черты, напомнили мне о лице Майкла после одной из наших самых жестких ссор. На нем было разочарование. Могильная скорбь от моего ухода. И я никак не могла отогнать от себя это воспоминание. Его выражение лица продолжало всплывать в моей памяти на протяжении всей смены, заставляя меня наливать “Бад лайт” вместо “Бадвайзера”, “Микелоб” вместо “Курса”. У меня не шло из головы лицо Джоджо – я чувствовала, что он втайне надеялся, что я собиралась удивить его подарком, чем-то еще, кроме этого наспех купленного торта, чем-то существенным, вещью, что не исчезнет через три дня: баскетбольным мячом, книгой, кедами “Найк”, чтобы у него было две пары обуви, а не одна.

Я наклонилась к столу и втянула носом дорожку. Чистый огонь пронзил мои кости, и я забыла. Про обувь, которую я не купила, про расплавившийся торт, про телефонный разговор. Про малышку, спавшую у меня дома на кровати, и про моего сына, спавшего рядом на полу на случай, если я вернусь домой и сгоню его с кровати. На хер все это.

– В восторге, – произнесла я медленно, вытягивая каждый слог. И вот тогда вернулся Гивен.

Дети в школе подшучивали над Гивеном из-за его имени[5]. Однажды он даже устроил из-за этого драку в автобусе: они сцепились, катаясь по сиденьям, с крепким рыжим мальчиком в камуфляже. Раздраженный и с опухшей губой, он пришел домой и спросил маму: Почему вы дали мне такое имя? Гивен? Бессмыслица какая-то. Мама присела на корточки, погладила его за ушами и сказала: Гивен – это рифма к имени твоего папы, Ривер. И еще ты Гивен, потому что мне было уже сорок, когда я родила тебя. А твоему папе было пятьдесят. Мы думали, что не сможем завести ребенка, но нам был Дарован ты. Ему было на три года больше меня, и когда он и мальчик в камуфляже перевернулись через очередное сиденье, я замахнулась своим рюкзаком и ударила камуфляжного по затылку.

Прошлой ночью он улыбнулся мне, этот Дарованный-не-Дарованный, этот Гивен, которого уже пятнадцать лет как нет на свете, тот самый Гивен, который приходил ко мне каждый раз после снюханной дорожки, после каждой проглоченной таблетки. Он сел вместе с нами за один из пустующих у стола стульев и склонился вперед, опершись локтями о стол. Он наблюдал за мной, как и всегда. У него было мамино лицо.

– Даже так? – Мисти шумно втянула сопли.

– Ага.

Гивен потер свою лысую макушку, и я стала замечать различия между живым человеком и этим химическим призраком. Дарованный-не-Дарованный дышал как-то неправильно. В сущности, он вообще не дышал. Его черная рубашка была одним неподвижным темным омутом с комарами.

– А что, если Майкл успел измениться? – спросила Мисти.

– Не успел, – ответила я.

Мисти отбросила смятую бумажную салфетку, которой она протирала стол.

– На что ты смотришь? – поинтересовалась она.

– Ни на что.

– Врешь.

– На таком чистяке никто столько не сидит и не глазеет без отрыва “ни на что”.

Мисти указала рукой в сторону кокаина и подмигнула мне. Она вытатуировала инициалы своего парня на безымянном пальце, и на секунду буквы показались маленькими насекомыми, прежде чем снова стать буквами. Ее парень был черным, и такая любовь без расовых преград стала одной из причин нашей столь скороспелой дружбы. Она часто говорила мне, что, по ее мнению, они уже были, считай, женаты. Говорила, что он ей нужен, потому что ее мать на нее забила. Как-то Мисти рассказала мне, что первая менструация у нее случилась в пятом классе, когда ей было всего десять, и так как она не понимала, что с ней происходит и почему ее тело так ее подвело, она полдня проходила с кровавым пятном, расползшимся, как масляное пятно, сзади на ее штанах. Ее матери было так стыдно за дочь, что она избила Мисти на парковке возле школы, ей было так стыдно. Директор даже вызвал полицию. И это было только одно из ее разочарований во мне, – сказала Мисти.

– Мне так казалось, – ответила я.

– Хочешь знать, как я узнаю, что ты врешь?

– Как?

– Ты становишься абсолютно неподвижна. Люди всегда двигаются, постоянно: когда разговаривают, когда молчат, даже когда спят. Смотрят куда-то вбок, смотрят на тебя, улыбаются, хмурятся, и все такое. Когда ты лжешь, ты становишься совершенно неподвижной: никакого выражения на лице, руки повисают. Как чертов труп. Никогда ничего подобного не видела.

Я пожала плечами. И Дарованный-не-Дарованный тоже. Она говорит правду, – молвит он одними губами.

– Тебе когда-нибудь виделось… всякое? – спрашиваю я.

Слова вылетают из моих уст прежде, чем я успеваю их обдумать. Но в тот момент она моя лучшая подруга. Единственная подруга.

– В каком смысле?

– Ну, под кайфом? – Я махнула рукой так, как она махнула своей несколько мгновений назад. В сторону кокса, который лежал теперь жалкой горкой пыли на столе. Еще на две-три дорожки.

– Так вот оно что. Глюки?

– Просто линии. Вроде неоновых огней или чего-то такого. В воздухе.

– Хорошая попытка. Сейчас ты даже пыталась трясти руками и все такое. А что на самом деле видишь?

Мне хотелось ударить ее по лицу.

– Я же уже сказала.

– Да, ты снова соврала.

Но коттедж принадлежал ей, и в конце концов я была черной, а она – белой, и если бы кто-то услышал нашу ссору и решил вызвать полицию, в тюрьму бы посадили меня. Не ее. Такая вот дружба.

– Гивен, – позвала я.

Прошептала, и Гивен подался ко мне. Провел рукой по столу, своей кистью с тонкими костями и крупными суставами в сторону моей. Как будто хотел поддержать меня. Как будто был из плоти и крови. Как будто он мог взять мою руку и вывести меня оттуда. Как будто мы могли с ним вернуться домой.

Мисти выглядела так, будто съела что-то кислое. Она наклонилась вперед и снюхала еще одну дорожку.

– Я не эксперт, но вообще на этом дерьме никак не должно ничего мерещиться.

Она откинулась на стуле, взяла свои волосы большим пучком и откинула их через спину. Бишоп обожает мои волосы, – говорила она как-то о своем парне. – Не может держать руки при себе, когда видит их. Это было из разряда того, что она постоянно делала, но никогда не осознавала – игралась со своими волосами, никогда не осознавая их легкости. Того, как они отражали и ловили весь свет вокруг. Их самодовольной красоты. Я ненавидела ее волосы.

– Под кислотой – да, – продолжала она. – Может даже под метом. Под этим – нет.

Дарованный-не-Дарованный нахмурился, повторил ее игривый взмах волос, прошептал одними губами: Да что, черт возьми, она знает? Его левая рука по-прежнему лежала на столе. Я не могла дотянуться до нее, хоть мне и всем моим существом хотелось это сделать, почувствовать его кожу, его плоть, его сухие, жесткие руки. Когда мы были детьми, было не пересчитать, сколько раз он дрался за нас обоих в автобусе, в школе, на районе, когда дети дразнили меня, говоря, что Па выглядел как чучело, а Мама была ведьмой. Что я была похожа на Па: словно обгоревшая палка, обернутая в лохмотья. Желудок словно вертелся у меня в животе, будто животное в своей норе, снова и снова ищущее место потеплее и поудобнее перед сном. Я закурила.

– Да что ты говоришь, – сказала я.


Торт для Джоджо хранится плохо: уже на следующий день он на вкус такой, словно ему уже дней пять, отдает клеем, но я продолжаю есть. Не могу удержаться. Мои зубы давят и пережевывают густую массу, хоть слюны и мало, и горло упрямо не желает глотать пищу. После кокса вчера вечером меня основательно пробило на еду. Па что-то говорит мне, но я могу думать только о своей челюсти.

– Не нужно никуда везти детей, – говорит Па.

Обычно Па кажется мне моложе. Так же как и Джоджо я обычно все еще воспринимаю как пятилетнего. Глядя на лицо Па, я не вижу на нем следов потрепавших его лет. Я вижу его белоснежные зубы, прямую спину и глаза, черные и яркие, как его волосы. Я как-то призналась Маме, что думала, будто Па красится, а она закатила глаза и зашлась хохотом; тогда она еще могла смеяться. Нет, они у него от природы такие, – сказала она. Торт настолько сладкий, что кажется почти горьким.

– Нужно, – возражаю я.

Я могла бы взять только Микаэлу, я знаю. Так было бы проще, но еще я знаю, что, как только мы прибудем в тюрьму и Майкл выйдет наружу, часть его разочаруется, если там не будет Джоджо. Тот и так уже слишком похож на нас с Па своей коричневой кожей и черными глазами, тем, как он ходит от пятки, своей вертикальностью. Если Джоджо не будет стоять там с нами, ожидая Майкла, ну… Это будет как-то неправильно.

– А школа как же?

– Мы всего на два дня, Па.

– Это важно, Леони. Мальчику нужно учиться.

– Он достаточно умный, два дня может и пропустить.

Па хмурится, и на секунду я замечаю старость на его лице. Морщины, что тянут его вниз, неизбежно, как Маму. К немощи, к постели, к земле и гробу. Уже тянут.

– Леони, мне не нравится, что вы с детьми будете одни в дороге.

– Это будет короткая поездка, Па. Туда и обратно.

– А тут уж никогда не угадаешь.

Я сжимаю рот, говорю сквозь зубы. Челюсть болит.

– Все будет хорошо.

Майкл уже три года в тюрьме. Три года, два месяца. И десять дней. Ему дали пять с возможностью досрочного освобождения. И теперь это возможно. Реально. Все внутри меня ходит ходуном.

– Ты в порядке? – спрашивает Па.

Он смотрит на меня так же, как смотрит на своих животных, когда с ними что-то не так, когда его лошадь начинает прихрамывать и ее надо заново подковать, или когда одна из его кур начинает вести себя странно и дико. Он видит ошибку и готов на все, чтобы исправить ее. Защитить тонкие копыта лошади. Отсадить курицу от остальных. Свернуть ей шею.

– Да, – отвечаю я.

Голова словно наполнена выхлопными газами – кружится и горит.

– Все в порядке.


Иногда мне кажется, что я знаю, почему вижу Дарованного-не-Дарованного под градусом. Когда у меня случились первые месячные, Мама села со мной за кухонный стол, пока папа был на работе, и сказала:

– Хочу тебе кое-что рассказать.

– Что? – спросила я.

Мама резко глянула на меня.

– Да, мэм, – поправилась я, глотая свою предыдущую реплику.

– Когда мне было двенадцать, акушерка Мария-Тереза пришла к нам в дом принять роды у мамы. Она присела на минуту на кухне, велела мне вскипятить воду и стала распаковывать свои травы, а потом вдруг начала указывать на каждую из связок сушеных растений и спрашивать, что, как я думаю, они делают. И я посмотрела на них и поняла, что знаю, поэтому отвечала ей: Это – для помощи после родов, это – чтобы замедлить кровотечение, это – для облегчения боли, это – для того, чтобы молока было в меру. Мне словно кто-то нашептывал на ухо, рассказывал об их назначении. И вот тогда она сказала мне, что у меня есть зародыш дара.

Пока мама тяжело дышала в соседней комнате, Мария-Тереза, не торопясь, положила руку мне на грудь и стала молиться Матерям, Мами Уате и Деве Марии, Матери Божией, чтобы я прожила достаточно долго для того, чтобы увидеть все, что мне было суждено увидеть.

Мама прикрыла рукой рот, как будто сболтнула что-то, о чем не стоило говорить, как будто хотела схватить свои слова и засунуть их обратно внутрь, чтобы они скользнули вниз по ее глотке и растворились в желудке.

– Ты видишь? – спросила я.

– Вижу?

Я кивнула.

– Да, – ответила Мама.

Я хотела спросить ее: что ты видишь! Но не стала. Замолчала и ждала, пока она заговорит сама. Возможно, я боялась, что именно она расскажет мне, если я спрошу, что она видит, глядя на меня. Умру молодой? Не найду любовь? Или выживу, согбенная работой и тяготами? Состарюсь с горьким привкусом от того, что мне досталось на пиру жизни, на губах – горчицы и сырой хурмы, с остротой от несбывшейся мечты и утрат?

– Может быть, оно и у тебя есть, – сказала Мама.

– Правда? – спросила я.

– Думаю, это у человека в крови, как ил в речной воде. Накапливается на изгибах и поворотах, на подтопленных ветвях деревьев, – она помахала пальцами, – и всплывает через поколения. У моей мамы этого не было, но я слышала, как она однажды говорила, что у ее сестры, тети Розали, было. Что оно переходит от сестры к ребенку, к двоюродному. Чтобы быть заметнее. Чтобы его использовали. Обычно оно проявляется полностью с первыми месячными.

Мама нервно провела ногтем по губе, а затем постучала им по поверхности стола.

– Мария-Тереза и сама умела услышать. Могла посмотреть на женщину и услышать пение: если та была беременна, могла узнать, когда та родит, какого пола будет ребенок. Могла увидеть наперед беду и то, как та может ее избежать. Могла посмотреть на мужчину и увидеть сожженную самогоном печень и завяленные, как колбаса, внутренности, могла прочитать это в желтизне его глаз, дрожи его рук. И было еще кое-что. Она могла услышать множество голосов, звон которых исходил от любой живой вещи; она следовала за самыми громкими голосами, потому что они были самыми верными. Самые ясные голоса звучали над гамом остальных. Она услышала звук, исходивший от лица одной женщины в магазине: Флип ударил меня по лицу за танец с Седом. От человека, который владел магазином и у которого нога напевала: Кровь становится черной и застаивается, пальцы гниют. Как живот коровы сказал: Теленок пойдет копытами вперед. Она говорила, что услышала голоса впервые, достигнув половой зрелости. И когда она мне все это так объяснила, я поняла, что я тоже слышала голоса. В моей юности мама жаловалась на живот, говорила, что у нее язвы. И они шумели, говоря мне: Есть, есть, есть', я тогда ничего не понимала и все спрашивала ее, голодна ли она. Мария-Тереза обучила меня, научила меня всему, что знала сама, и когда я вышла замуж за твоего отца, это стало моей работой. Я занималась роженицами, лечила людей и делала мешочки с оберегами для защиты.

Мама потерла руки, как будто мыла их.

– Но нынче спрос невелик. За средствами ко мне приходят только старики.

– Ты могла бы принять ребенка? – спросила я.

Ее слова о мешочках с оберегами остались лежать необсужденными на столе между нами, обыденные, словно масленка или сахарница. Она моргнула, улыбнулась и кивнула головой, что все вместе могло означать лишь одно: да. В тот момент Мама стала для меня большим, чем просто матерью, больше, чем женщиной, которая заставляла меня молиться перед сном словами: Не забудь помолиться Матерям. Когда она мазала меня домашней мазью от сыпи или давала мне особый чай, когда я болела, – в этом было больше, чем простая материнская забота. Эта полуулыбка намекала на секреты ее жизни, на все то, чему она научилась, что говорила, видела и пережила, святых и духов, с которыми разговаривала, когда я была еще слишком мала, чтобы понимать ее молитвы. Полуулыбка сменилась хмуростью, когда в дверь вошел Гивен.

– Сын, сколько раз я должна просить тебя снимать свои грязные сапоги, когда ты заходишь в дом?

– Извини, Ма.

Он улыбнулся, наклонился, чтобы поцеловать ее, а затем встал и вышел, пятясь. Через москитную сетку он казался тенью, текуче вынимая ноги из своей обуви, наступая на пальцы ног.

– Твой брат даже не слышит то, что говорю ему я, не говоря уже о том, что поет мир. Но ты, может быть, услышишь. Если начнешь слышать – скажи мне, – сказала она.

Гивен присел на ступеньках, стуча обувью по доскам, чтобы сбить с них грязь.


– Леони, – говорит Па.

Я бы хотела, чтобы он называл меня иначе. Когда я была маленькой, он звал меня “девочка”. Когда мы кормили кур: Девочка, я же знаю, что ты можешь бросать кукурузу и подальше. Когда мы пропалывали огород и я жаловалась на боли в спине: Ты слишком молода, чтобы знать боль, девочка, с такой молодой спиной. Когда я приносила домой табель, в котором было больше отметок “А” и “В”, чем “С”: Ты умница, девочка. Он смеялся при этих словах, иногда просто улыбался, а иногда говорил это с серьезным лицом, но это никогда не звучало как упрек. Теперь он никогда не зовет меня никак кроме моего имени, и каждый раз, когда он его произносит, это похоже по звуку на шлепок. Я выбрасываю остатки торта Джоджо в мусорное ведро, а потом набираю в стакан воды из крана и пью, чтобы только не смотреть на Па. Чувствую, как моя челюсть дергается при каждом глотке.

– Понимаю, ты хочешь поступить правильно по отношению к мальчику и забрать Майкла. Ты ведь знаешь, что они посадят его в автобус, да?

– Он отец моих детей, Па. Я должна забрать его.

– А что насчет его мамы с папой? А если они тоже захотят встретить его?

Я не думала об этом. Ставлю пустой стакан в раковину и оставляю его там. Па ворчит на меня, когда я не мою за собой посуду, но обычно он ссорится со мной только по одному поводу за раз.

– Если бы они собирались его встретить, он бы сказал мне об этом. Он не сказал.

– Ты можешь подождать, пока он снова позвонит, а уж потом решать.

Я замечаю, что массирую загривок и останавливаю себя. Как же все болит.

– Нет, Па, я так не могу.

Па отступает от меня на шаг, смотрит вверх, на потолок кухни.

– Ты должна поговорить с мамой перед отъездом. Сказать ей, что уходишь.

– Что, все так серьезно?

Па сжимает спинку кухонного стула и рывком двигает стул на пару дюймов, поправляя, а затем замирает.

Дарованный-не-Дарованный оставался со мной на протяжении всей ночи у Мисти. Он даже пошел за мной до машины и забрался на пассажирское сиденье прямо сквозь дверь. Пока я выезжала с усыпанного гравием двора Мисти на улицу, Гивен смотрел прямо перед собой. На полпути домой, на одной из тех типичных темных двухполосных дорог, асфальт которых настолько изношен, что из-за шума колес машины начинает казаться, что едешь по грунтовке, я резко свернула, чтобы не сбить опоссума. Тот застыл и выгнул спину в свете фар, и я могла поклясться, что услышала его шипение. Когда давление в груди наконец спало и перестало ощущаться, как подушка с горячими шипами, я глянула обратно на пассажирское сиденье, но Дарованного там уже не было.

– Я должна поехать. Мы должны.

– Почему? – спрашивает Па.

Его слова звучат почти мягко. Беспокойство делает его голос на октаву ниже.

– Потому что мы – его семья, – говорю я.

Разряд пробегает от моих пальцев ног до живота и поднимается до самого затылка, словно отблеск того, что я чувствовала вчера вечером. А потом он исчезает, и я остаюсь без движения, в унынии. Уголки рта Па сжимаются, и он становится похожим на рыбу, которая борется с крючком, леской, с чем-то гораздо большим, чем он сам. А затем это проходит, он моргает и отводит взгляд.

– У него не одна семья, Леони. И у детей тоже, – говорит Па и уходит прочь, зовя Джоджо. – Мальчик, – подзывает он, – мальчик. Иди сюда.

Задняя дверь захлопывается.

– Где ты, мальчик?

Звучит как ласка, словно Па поет песню.


– Майкла завтра выпускают.

Мама упирается ладонями в кровать, пожимает плечами и пытается поднять бедра. Кривится.

– Правда? – Тихий голос, едва слышный вздох.

– Да.

Она опускается обратно на кровать.

– Где твой Па?

– За домом с Джоджо.

– Он мне нужен.

– Я пойду в магазин. Скажу ему по дороге.

Мама почесывает кожу головы и вздыхает. Прикрывает глаза до щелочек.

– Кто его встретит?

– Я.

– А кто еще?

– Дети.

Она опять смотрит на меня. Хотелось бы снова почувствовать этот сладкий разряд, но меня уже окончательно отпустило, и теперь внутри пусто и сухо. Чувствую себя обделенной.

– Твоя подруга с тобой не пойдет?

Она говорит о Мисти. Наши парни сидят в одной тюрьме, так что раз в четыре месяца мы ездим туда вместе. Я даже не подумала спросить ее.

– Я не спрашивала.

Детство в деревне многому меня научило. Тому, что после первого яркого периода жизни время уничтожает все: оно ржавит механизмы, старит животных, которые теряют волосы и перья, и заставляет растения вянуть. Пару раз в год я замечаю это в Па – как он все худеет и худеет с возрастом, сухожилия натягиваются, становятся все жестче и тверже с каждым годом. Его индейские скулы становятся все резче. Но с тех пор, как Мама заболела, я поняла, что боль может все то же самое, что и время. Она тоже может есть человека до тех пор, пока не останется ничего, кроме костей, кожи и тонкого слоя крови. Может сожрать внутренности и уродливо раздуть человека: ноги Мамы выглядят как воздушные шары, готовые лопнуть под одеялом.

– И хорошо.

Кажется, Мама пытается перевернуться на бок, потому что я вижу в ней напряжение, но в итоге она лишь поворачивает голову и смотрит в стену.

– Включи вентилятор, – просит она.

Я отодвигаю кресло Па и включаю вентилятор, установленный в оконную раму. Воздух в комнате завывает, и Ма снова оборачивается ко мне.

– Ты, наверное, гадаешь… – начинает она и замолкает. Ее губы сжимаются.

Вот в чем я это вижу больше всего. В ее губах – они всегда были такими полными и мягкими, особенно в моем детстве, когда она целовала меня в висок. В локоть. В ладонь. Иногда, после того как я принимала ванну, даже пальцы ног мне целовала. Теперь это лишь иначе окрашенная кожа на сморщенных участках ее лица.

– … почему я не развожу суету.

– Немного, – говорю я.

Она смотрит на свои пальцы ног.

bannerbanner