Читать книгу Лингвомодели Иных Миров / Возможности (Лора Джек) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
Лингвомодели Иных Миров / Возможности
Лингвомодели Иных Миров / Возможности
Оценить:

5

Полная версия:

Лингвомодели Иных Миров / Возможности

Лингвомодели Иных Миров / Возможности

Толстикова и тонограф

В ночь со вторника на среду из бабки Толстиковой чуть не вывалилась душа, а в среду утром, уже после обхода, в палату заглянул ещё один доктор, новенький какой-то, и участливо спросил:

– Вы, Вера Васильевна, плохо спали?

– Хорошо, – не призналась она. Доверять новичку резонов не было. Лето красное, а он бледнющий, видно, и сам весь больной, как такому лечить?

– Давайте я вас послушаю. – И он снял слушалку с загривка.

– Зачем? – недоверчиво спросила бабка.

– Как зачем? Чтобы иметь понятие о вашем состоянии.

– Вот привезут в понедельник тонограф, тогда всё и поймётся. – Из большого уважения она называла томограф тонографом, хотя в чём тут уважение, вряд ли сказала бы.

– Ишь какая умная!.. Ну, так тоже нельзя, Вера Васильевна, – возмутились, каждая в меру своей зловредности, обе соседки по палате – Маслакова и Сомова.

– Капризничать – это вы зря, – веско, не по-молодому сказал доктор. – Хорошо, привезут. Но с ним ещё разбираться и разбираться. Монтаж. Пусконаладочные работы. И кто вам вообще сказал, что это панацея?

Ответить Вере Васильевне было нечего. Такого ей точно никто не говорил. Но о том, что чудо-аппарат на днях будет здесь, разговоров хватало. Не в каждой районной больнице такие штуки устанавливают, а вот их Зелёному Логу повезло.

– Она ещё и таблетки не пьёт. Прячет! – наябедничала шустрая гастритница Маслакова, чистая вселенская несправедливость в грязном халатике – только на четыре года моложе Толстиковой, а кажется, что на целую вечность.

– Хм. Удивительно… – И доктор уставился на неотаблеченную бабку, как будто только что её увидел и от вида её забыл, зачем пришёл. Встрепенулся он только когда Толстикова недовольно поёрзала. Встрепенулся и завёл положенную волынку. – Вера Васильевна, таблетки не конфетки. Это не «хочу» или «не хочу»… чу-чу-чу… мне как врачу… – монотонно разъяснял он. Толстикова его не слушала, а смотрела как на что-то, что нужно пережить – на ливень или закрывающийся раньше времени собес. Зачем они, доктора? Две недели лежит, а что с ней, до сих пор не сказали. Зачем доктора, если есть тонограф?

Она хорошо представляла себе эту чудо-машину. Увидела как-то по телевизору и сразу сообразила, почему он так по-графски называется. Потому что обслуживает всех как графьёв. Ни в каком месте не протыкает, никаких неудобств не доставляет, а указание на болячку выдаёт самое правильное. Не как для кого попало, а как для того, о ком беспокоятся. Ради этого она готова была и подождать. Жить она не устала, ещё бы пожила. Лет хотя бы пяток, до восьмидесяти шести к примеру. Что ноги порой не ходят, это неудобно и неприятно, но не постоянно же так. Пережидаешь – и опять ходишь. А вот что с душой такая ерунда ночью приключилась…

Ночью бабка Толстикова проснулась от громкого, грозного даже, тиканья часов, хотя в палате совершенно нечему так тикать (тик-такать!), ТИК-таак… ТИК-таак… Проснулась и чувствует: тянет её куда-то вниз и вбок. Повернула голову, а там… Господи боже, царица небесная, жизнь прожила, а не знала, что так бывает! В белом-белом, каком-то особенно туманном свете заоконного фонаря видит она вторую себя – один в один. И вторая эта – вбок из неё выпирает, с кровати свешивается! Из ноги – нога, из руки – рука, а из головы, понятно, – голова, хотя, понятное дело, видно её только если глаза до самой последней возможности скосить. И эта вторая бабка Толстикова примерно наполовину уже вывалилась. И вроде тяжёлая она (тянет-то как!), а вроде и наоборот – от малейшего движения колыхается вся, насквозь просвечивает! «Душа это моя, господи боже…» – подумала бабка. А дальше не помнит, что было. Кажется, закричала.

И теперь вот каким вопросом она озаботилась. Как до этого самого тонографа дожить? До понедельника душа ещё пять раз выпасть может. Может и десять. Кто знает, как часто она собирается выпадать? И кто скажет, не диво ли дивное, не редкость ли редкая, что прямо сегодняшней ночью не покинула этот мир Толстикова Вера Васильевна, 1942-го года рождения?

Доктор ещё маленько поругался-постыдил, ничего не добился и собрался уходить, но был заполучен для дополнительной консультации Толстиковской соседкой напротив, сорокапятилетней Сомовой, чем-то и впрямь похожей на сома – лицо широкое, глазки маленькие, рот длинной унылой складкой. А уж как эта рыбина пожаловаться любит… Веру Васильевну поклонило в сон. Даже и не в сон, а в дремоту – и всё картинки да мысли, картинки да мысли…

Открывает глаза – а доктора уже и нет. И соседок нет, гулять, видно, ушли. Они часто гуляют. Приходят дово-ольные. Они на этих своих прогулках едят передачки, чтобы с беспередачной, одинокой как перст Верой Васильевной не делиться. Думают, она не знает. А что там знать? И в окошко видно, и чуешь. Чуешь, когда собираются, чуешь, когда приходят. Витает в палате приторно-сливочное, а то, бывает, медовое, а то вот прямо сдоба-сдоба… Досадно бабке, конечно. Жалко себя и жалко, что люди такие жалкие. Жадные, недобрые. Так и представляется, как сонная Сомова и шустрая Маслакова в вечно заляпанном халатике жуют всякие вкусности. Одна медленно, другая шустро, но зубки остренькие у обеих – как, скажем, у кошек.

Кряхтя и скрипя кроватными пружинами, Вера Васильевна поднялась, подхватила трость и доковыляла до окна. Красота-то какая, господи боже! Не больничный двор, а сказка, вон зелени сколько. А вон в этой зелени, на скамейке под липой, соседушки. Между ними – белый пакет, а что в пакете, не видно. Интересно, но долго угадывать некогда. Во время этого короткого утреннего забытья у Веры Васильевны родился план.

Вчера муж Сомовой принёс ей святую воду. Эта сонная кулёма, даром что молодая, лечится от давления. И вычитала где-то, что если смачивать лоб святой водой, давление выправится. А если обтереться этой водой? А если обтереться этой водой, то душа вываливаться и перестанет! Святая преграда как-никак! До понедельника как-нибудь получится продержаться на святости, а там, может, не так и долго те приладочные работы? Разве там так уж много надо прилаживать?

Только не выпросить у Сомовой и снега зимой. А попросишь, так ещё назло и спрячет подальше. Вот и поковыляла Вера Васильевна к Сомовской тумбочке.

– Прости меня, господи, много ведь я не возьму…

Но и мало взять не получилось. Нисколько не получилось. Нет тут бутылочки со святой водой!

Даже слёзы выступили. А силы, наоборот, иссякли. Видно, от расстройства. Еле как добралась бабка Толстикова до своей кровати – и рухнула, только пружины кроватные охнули. Никакого другого плана, кроме свято-водного, у неё не было.

Так она и пролежала до тёмного вечера – ей даже обед и ужин в палату приносили, – а вечером глядь – прикладывает Сомова ко лбу примочку, а рядом, на тумбочке, вся отпотевшая святая бутылочка!

– Холодильник… – одними губами сложила Вера Васильевна. Вот что значит старость, и памяти нет – холодильник на глаза не попался, она про него и не вспомнила. А не попался потому, что не в палате он стоит. В коридоре.

– Приятно холодит, – хвастается Сомова. Держит белоснежную тряпку на лбу, а с тряпки стекают капли прямо ей в глаза, и выглядит она заплаканной – но от счастья.

Дождалась Вера Васильевна, когда эта счастливица воду обратно отнесёт, собралась с последними силами – и туда.

Ну, а дальше дело техники. Бутылочку в карман – туалет – мокрый ватный диск – и нате пожалуйста, защита! На словах оно, конечно, быстрее, чем на деле, но и дело сделалось. Всё у неё получилось. Так ей казалось вплоть до ночи.

А ночью совсем уж какая-то ерунда началась.

Снова затикали невидимые громогласные часы, снова потянуло бочину. Глядь – ну конечно, высунулась полупрозрачная Толстикова №2, да так сильно! Висит, колыхается…

А это ещё что такое?!

Видит Вера Васильевна такую вопиющую картину. Сидят Маслакова и Сомова на корточках у её кровати, вцепились в её душу в четыре руки – и тащат!

Хотела бабка Толстикова крикнуть – а голоса почти и нет. Так, хрипы одни, подвывания. Лежит, хрипит и подвывает:

– Что ж вы… ы-ы… девоньки-и-и… Отпусти-ити-и…

– Кого куда… отпустить… – Шустрая Маслакова уже и не шустрая совсем, выдохлась. Пыхтит, жиденькую седую чёлку со лба сдувает. – Мы еле держим!

– Чиво держити-и-и-и…

– Душу твою, чего ж ещё! Уф-ху-у-у… Ты до тонографа своего хочешь дожить или не хочешь?

– Так тоже нельзя, Вера Васильевна, – пыхтит от напряжения и Сомова. – Вы нам хоть немножко помогайте. Ну тяжело же!.. Так! Пошла-пошла… Пошла-пошла-пошла!

И действительно: случилась таки подвижка. Душа пошла задвигаться обратно, а Маслакова и Сомова её подталкивали, пока не послышался чёткий, громкий как гром небесный, щелчок.

– Вроде всё, – выдохнула Маслакова.

– Всё, аха, – выдохнула и Сомова.

Обе они, обалдевшие, сидели на полу, отдыхали.

Вера Васильевна лежала, уставясь в потолок. Чувство облегчения оттого, что перестало тянуть, что всё это прекратилось, надёжно перекрывало все остальные мысли и чувства. Немного так полежав, она спросила:

– Это вы, девоньки, меня спасали… или как?

– А нет, дурака мы тут валяли, – съязвила Маслакова как умела. Умела она так себе, зато любила. – Вторую ночь вообще-то корячимся. Как за растрату!

– Аха, – согласно мотнула головой Сомова.

– И зачем это вы?..

– Делать нам нечего.

– А вода, значит, не того. Не помогает… – начало доходить до Толстиковой.

– Ты про какую это воду?

– Про святую…

– Вот кто у тебя водицу тырит! – хлопнула Маслакова по голому Сомовскому плечу. – А мы-то думаем!..

– Я не тырила. – От возмущения Толстикова даже нашла в себе силы усесться. – Я немножко взяла. Для дела!

– Как маленькая, – развеселилась Маслакова. – А не спросила почему?

– Так не дали бы! Вы ничего мне не даёте, сами гуляете, сами кушаете! Сами разговариваете – всё без меня! – прорвало бабку. Вероятно, фонтан обвинений бил бы и дальше, но в палату заглянула постовая медсестра.

– Что за ассамблея? Два часа ночи!

Соседушки вспорхнули, как перепуганные воробышки, и разлетелись по своим койкам.

– Ассамблея… – словно пробуя на язык, повторила Маслакова, когда шаги сестрички стихли. – Всё-таки она умная. Как утка! А вот ты, Вера Васильна, – нет, не умная. Совсем ты, Васильевна, ополоумела! – горячо зашептала она. – Ты же сама нас со сладостями с палаты гонишь!

– Я? Куда?

– Хоть куда, только чтоб не в палате! У тебя же диабет! И за прогулки ты сказала: сама буду гулять, у окна буду стоять, с меня и хватит. И что болтаем мы, ты бесишься, вот лишний раз и не болтаем!

– Да?

– Очень даже да!

– А если вам водичка нужна, Верочка Васильевна, или что-нибудь другое, так вы говорите, – поддакнула Сомова. – А если здесь у меня чего-то не будет, так мне принесут. Вам принесут. Это же не сложно.

– Не сложно?

– Не придуривайся ты уже, всё это тебе говорили! – не выдержала Маслакова.

– Вообще, да. Я говорила, – снова поддакнула Сомова.

– Как хорошо, – сказала бабка Толстикова и закрыла глаза. Мне принесут, вам принесут, нам принесут… Как хорошо, что кто-то что-то принесёт. Что уже говорили. Мир стал удобный и мягкий, как будто они помирились – Вера Васильевна Толстикова и мир. И соседи у неё, оказывается, хорошие, это память плохая. Зубастенькие кошечки её видений разбежались, разлетелись, растаяли, и появился он, Тонограф, большой и правильный. И всё понялось! От понимания вообще всего вдруг стало тяжело, но сразу прошло. Потом послышалось, что снова затикали неведомые часы, но нет, это всего лишь медсестра по линолеуму прошлёпала.

Утром Толстикова не проснулась.

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Не дотянула до своего тонографа! А мы проспали, – скорбно покачала головой Маслакова.

Сомова заплакала. И так проплакала до обхода, а на обходе зачем-то спросила у коротконогенькой, всегда недовольной лечащей – а где тот, молодой? Но лечащая только глянула на неё с вящим неудовольствием. Медсестричка же на этот вопрос ответила. Нет никакого молодого, сказала она.

И не соврала. По крайней мере в Зелёном Логе его уже нет. Он и так застрял здесь больше чем на сутки. Прибыл за душою Толстиковой – пришёл её черёд, закончилось её времечко, – а тут упрямые соседи по палате. Бывает! Но он не в обиде. Какая может быть обида у света? У белого-белого света, напоминающего густой, светящийся туман.

Впереди у него новая работа.

А впереди у Маслаковой ещё двенадцать лет жизни. Самой разной, шустрой и не слишком, язвительной и не очень. И всю оставшуюся жизнь она будет называть томограф тонографом.

И Сомова тоже. Но осталось ей только полтора месяца. Уже в начале сентября её разобьёт обширный инсульт, после которого её уже никто не соберёт. И прибудет за нею коллега «того, молодого». И увы, не застрянет ни на единую минуточку.

Ваш муж вам не доверяет

Обычно Кацуба не оставалась до пяти, вот и теперь уже накидывала шубку, когда в триста пятую постучались.

– В учреждениях – не стучатся. Войдите!

Никто не вошёл.

– Хм… Ладно, девица-птица моя, – помахала она Гуле, – до завтра!

Двери приоткрылись и замерли, но никто не входил и даже не заглядывал.

Кацуба выглянула сама.

– Да кто там?.. Вы кого-то ищете? – попятилась она. – Постойте… – Прямо на неё шёл огромный, с пятнистой лысой головой старик. – Стойте же уже!

– Я ветеран…

– Ветеран?.. Гуля, это по твою душу! – обрадовалась Кацуба, обогнула старика, ещё раз помахала Гуле и упорхнула.

Старик беспомощно озирался.

– Здравствуйте! – дружелюбно сказала Гуля.

Казалось бы, с чего ей – низкорослой (154!) двадцатитрёхлетней девице – быть дружелюбной? Да, девице. Знала бы Кацуба, как близка она к истине с этой своей «девицей-птицей»! Вечно Гулю как-то прозывали. В школе почему-то – «китаёза». («Не китаёза, а Боева Галина, так им и скажи, Боева Галина», – бубнила мама.) В институте стали звать Гулей, тоже на какой-то восточный манер. Они тогда с Кашкиной сдружились, и та её много и весело поучала. «Кем хочешь, тем и будешь. Хоть Линой! Ты захоти. Говоришь «Галя», а получается «Гуля» какая-то. Ты захоти. И почётче, не мямли! Где позитив? где позитив?» – щёлкала Кашкина по плоскому Гулиному носу. Пальчики у Кашкиной были тоненькие, почти на каждом – колечко. И личико тонкое. Она попала под поезд. «Где позитив? где позитив?» – хлюпала Гуля на похоронах. Потом у неё случился срыв. Не пилось и не елось. Очень плохо спалось (мешал даже дождь, а дождя было много). Всё время рыдалось – могла разрыдаться, просто глянув в окно, просто рассчитываясь за проезд, – такое всё мокрое, и деньги, и окна, и обувь, и земля, – и Кашкина, там, в земле.

Всё это было очень невовремя, сразу после диплома, когда Гуле надо было работу найти. Как выразилась мама, «трудоустроиться». «Иди и трудоустройся. Скажи им – денег нет». Кому «им»? Куда «иди»? «Инженеры-экологи» требовались, но вкупе с протекцией, опытом работы, каким-то мало-мальским, в конце концов, обаянием. Гуля еле на ногах стояла. И звонила, ходила, искала – в общем, рыдала.

Дошло до того, что она хлопнулась в обморок. Возле одной из кашкинских саун (кашкинская мать владела тремя) у прохожего мобильник зазвонил. Застучал. Стуком колёс поезда.

Очнулась – белые облака, синее небо. Натяжной потолок в сауне. И кашкинская мать ей давление меряет.

– Восемьдесят пять на шестьдесят восемь… А ты чего худая такая?

Кашкинская мать была женщиной трезвой, к мистике не склонной. Про стучащие колёса она сказала так: «Это дуре бы моей их услышать», – и никаких тебе слёз. А ведь ещё и двух месяцев не прошло… Гулю Татьяна Александровна не любила, считала, что дочь могла найти подружку получше. Чтобы не было такого диссонанса. Но теперь… Какие уж теперь диссонансы!

– Работаешь у меня, выходишь завтра.

– Кто?.. – спросила Гуля вместо «кем».

– Помощник администратора, вот кто. Деньги хорошие, бумаги оформим.

– И… что мне надо будет делать?

– Ничего, – пообещала Александровна.

Через три месяца Гулю уволили. Но по части хороших денег и «ничего» – так и было.

Поначалу Гуля боялась – даже не работы, а того, что трудно будет не вспоминать Кашкину работая у Кашкиной. Но всё оказалось по-другому, сауна не была местом для мрачных воспоминаний. Это тепло, запах, застывшие облака и приглушённые звуки. Звуки, получалось, всегда приглушённые – заказывали соседний зал, большой. С бассейном и караоке. Гуля обосновалась в маленьком. Заняться было нечем, клонило в сон. Александровна не появлялась, администраторша не нуждалась ни в какой помощи, более того – и она, и сутулая банщица Наргиса чуть ли не с «кышкышем» отгоняли Гулю от какого бы то ни было занятия. «Купайся, купайся», – тыкала Наргиса в подсвеченный бассейн. По-русски Наргиса практически не говорила… Администраторша тоже как в рот воды набрала. Здороваться она ещё как-то здоровалась, погоду комментировала, но на конкретные вопросы – ни на один конкретный вопрос – не ответила. Гуля перестала спрашивать. И однажды попробовала «купаться». Разумеется, ей понравилось! Наргиса улыбалась. Так и пошло: выходили посетители – заходили Гуля и Наргиса. Гуля плавала, Наргиса убирала, время от времени предлагая ей что-нибудь со стола. После большой компании – долго убирала и часто предлагала. Большие компании свинячили как в последний раз, а шумели так, что и приглушённый вариант впечатлял. Компании поменьше отдыхали потише, иногда совсем тихо, «камерно». Лучше всех вели себя семейные. Они не придуривались, были какими-то… стабильными, теми же. Гуле прекращало казаться, что всё уже хорошо и ничего не хочется. Ей хотелось. Замуж.

Однажды, немного «покупавшись», Гуля подтянулась к разноцветному забору из недопитых бутылок. Потом её привлекло невыключенное караоке… Разумеется, ей понравилось. Алгоритм изменился: теперь Гуля плавала, пила, пела и только потом уходила спать в свой маленький зал. Наргиса перестала улыбаться. Администраторша стала ещё молчаливей. В один прекрасный день Гулю позвала – пальцем поманила – внезапно возникшая Александровна и ткнула этим самым пальцем в ноутбук.

– Я ж хотела, чтоб ты отъелась. Дура…

На экране были какие-то пляски святого Витта. Плясала Гуля. Александровна включила звук, и истошный Гулин голос заорал: «А облакааааааа! Белагривыи лошааадки!..».

– Я не дура, – огрызнулась Гуля.

– Дыхни.

– Не дыхну. Я ж не виновата, что… – И Гуля рассказала обо всём, в чём она не была виновата.

О ногах, тенях, годах и замужестве. А ноги были короткие, и в длинноногой кашкинской тени она не нажила ни одного «каварера» (так мама их называла, «кавареры», и это мама всё время твердила – про тень) – за пять лет, ни одного! да и что вообще это были за годы, на кого, на что она училась, когда всего-то и надо, когда всего-то и хочется – замуж…

– В прошлый раз тебе денег хотелось, – напомнила Александровна.

– Не мне, а маме!.. Кто это снимал?!

– Ты с ними уже не работаешь.

И Александровна устроила Гулю в эту «ниишку» («Будешь бюджетницей, зато замужней»).

В понедельник Гуля стала бюджетницей, в среду ей сделали предложение. Случилось это прямо на учениях по гражданской обороне. Ну, или не прямо, почти…

У Гули не получалось надеть противогаз. К ней приставили двух «полудурков» (это Кацуба о студентах-полставочниках), но они ушли «за ватой для протирки» и не вернулись. Стоял глупый гул, запах резины и спирта…

– И зачем мне этот противогаз? – возмутилась – правда потихоньку, правда в пространство – Гуля.

– Как зачем? Учения, девушка… – ответило пространство. Гуля обернулась.

Он был выше Гули, но ненамного. Меланхоличный, очень терпеливый, он никуда не спешил, и Гуля тоже перестала спешить, и всё у неё стало получаться. Даже понравилось. Это, во всяком случае, было лучше, чем вернуться в лабораторию и слушать Кацубу (шеф попросил её ввести Гулю в курс дела, но пока выходило как-то так, что нет ни курса, ни дела, зато есть астрология, хэнд-мэйд, ароматерапия…). Гуля стала помогать кому-то ещё – подцеплять, выдёргивать, переводить, подтягивать, – и сама не уловила тот момент, когда они – с этим меланхолично-терпеливым – начали действовать сообща, заодно, вместе… Гул затихал, резина рассеивалась. Вместе они собрали недособранное, сложили недосложенное. Кто-то пошутил:

– Ты, смотрю, Палыч, жениться собрался?

Палыч согласился:

– Женюсь.

В конце рабочего дня он зашёл за Гулей. Звали жениха Константин Павлович Можаров.

Они долго ездили по городу, Гуля говорила и говорила, и рассказ у неё получался какой-то странный – подробный, но выборочный. Про Кашкину она рассказала – вплоть до щелчков, вплоть до колечек, а про срыв – нет. Про сауну – да, а про «белогривых лошадок» – нет. Про «бюджетницу» – да, а про «замужнюю» – опять нет… Но Можаров как будто сам догадался.

– Замуж вам надо… – сказал он и остановил машину.

За окнами было черно и глухо, в машине холодно («Печка барахлит, завтра на промывку отдаю…»). Гуля вздохнула и рассказала, почему не любит, когда Кацуба её девицей называет.

– Мне сорок два года, – немного помолчав, сказал Можаров. – Вы моложе, но… вдумчивы. Не будете, знаете… бегать задрав хвост… Мне нужен чёткий ответ, понимаете?

Гуля сказала своё чёткое «да» и что у неё замёрзли ноги.

– Ну – давайте тогда по домам. Раз у вас ноги и… тем более, такие дела, – уважительно кивнул он на Гулин живот – как будто она беременна, а не совсем наоборот.

Дома Гуля отогрелась и сказала маме, что выходит замуж.

– За кого?

– Да какая разница? За инженера по технике безопасности.

На следующее утро Можаров попросил Гулю подписать открытки для ветеранов труда, надо было пригласить их на юбилей института. «Уважаемый», «уважаемая», «уважаемый», «уважаемая», – кругленько выводила Гуля, щурясь от горячего зимнего солнца. Глаза буквально заволокла золотистая пелена. Настроение было приподнятое. Если бы ещё не эта Кацуба… От Кацубы несло какими-то резкими духами, и она битый час пересказывала лекцию «про отношения вообще» (конкретно Можаров не комментировался, потому что никогда, никогда она не обсуждала ничью личную жизнь!).

– …«Ваш муж вам не доверяет» – и это всё, переворот! Другой мир, другая история.

– В общем, всё по-другому, – заключила Гуля. – Пойду скину?

– Куда пойдёшь?! Для этого, птица моя, канцелярия есть. И, кстати, что за средневековье? Щас у любого Хоттабыча е-мэйл!

– А у этих нету. Не нашли…

– Значит, уже и забудьте про «этих». Открытки ваши месяц будут идти. А юбилей через неделю!

Но открытки шли куда быстрее. По крайней мере одна, та, что дошла на следующий день. Иначе откуда бы взялся этот ветеран? На Гулино «Здравствуйте!» он никак не отреагировал…

– Садитесь!

Направо – диван, кресло и низенький столик. Ветеран сел на стол.

– Его уже чинили! – замахала руками Гуля.

Но было поздно.

Ударился Полешек (такая у него оказалась смешная фамилия – Полешек) не сильно. Похоже, его даже рассмешил этот развалившийся столик. «Всегда… – покрякивал он. – Прямо всегда…». Что «всегда»? Падает? Ломает? Даты путает? И ещё Гуле показалось… Но нет, нет. Это вряд ли.

– Я же вам говорю: юбилей не сегодня. Не двенадцатого, а девятнадцатого. Вам домой надо. Вы где живёте?

Полешек только тёр лысину. Наконец, Гуля сообразила, что «так у нас же есть адреса»…

…Можаровский план был прост и относительно недорог:

– Шума мы поднимать не будем. Ну, выпил пожилой человек, сами понимаете… Отвезём, доедет.

– Отвезёте? – переспросила Гуля (подумала: не показалось…).

– Такси отвезёт. У меня промывка…

До такси Полешек добрёл благополучно, но потом стал говорить, что нет, не может, его укачает.

– Как это не можете? – не поверил Можаров. – Сюда же вы как-то… прибыли.

– Не могу.

– Не пешком же пришли…

Таксист занервничал и собрался уезжать, Полешек всё не мог и вдруг Гуля спросила:

– А если я поеду – сможете?

Полешек согласился.

Больше он не чудил, сидел и хлопал глазами, а ближе к дому, казалось, и хлопать перестал.

– Вас укачивает?

– Нет…

Гуля решила-таки довести его до квартиры. Таксиста, правда, пришлось отпустить – ему такое своеволие не понравилось, ведь договаривались, долго договаривались, что она только высадит Полешка, высадит – и обратно…

Жил Полешек один. В квартире не хорошей и не плохой – старообразной. С коврами, пылью, перекрашенными табуретками. Сразу как зашёл, он хлопнулся на диван. В пальто, в ботинках… «Засыпает или скоро заснёт» – рассудила Гуля, крутанулась напоследок по залу (пыль, пыль, грязные стаканы) и зацепилась взглядом за фотографию в рамке «под берёзку». Тонкое лицо, длинные волосы…

bannerbanner