
Полная версия:
Там, где начинается река
Кит встал из-за стола и зашагал по хижине. Ветер опять стих. Слышно было тявканье песцов и низкий рокот льдов.
— Начал сын, — сказал Кит. — Он бросился на меня. Я его ударил. Мы сцепились, и тут на меня кинулся сам этот зверь, с каким-то оружием в руке. Я не разглядел, что это, но вещь была тяжёлая. Первый удар едва не раздробил мне плечо. В схватке я вырвал её у него — оказалось, длинный прямоугольный медный брусок, пресс-папье. В ту же секунду я увидел, как сын хватает со стола такой же предмет, и при этом он разбил лампу. Мы дрались в темноте. У меня не было ощущения, что я борюсь с людьми. Это были чудовища; я испытывал такой ужас, словно оказался во мраке среди ползущих змей. Да, я бил изо всех сил. И сын бил тоже, а видеть мы ничего не могли. Я почувствовал, что моё оружие во что-то угодило, и тут Киркстон рухнул с хриплым бульканьем. Дальше ты знаешь. Наутро в комнате нашли только одно медное пресс-папье. От другого сын избавился. А оставшееся было в крови и волосах Киркстона. Надежды у меня не было. Поэтому я бежал. Через полгода отец умер в тюрьме, и вот уже три года меня гонят, как гончие лисицу. Вот и всё, Коннистон. Убил ли я судью Киркстона? И если убил — думаешь, я об этом жалею, даже если меня повесят?
— Сядь!
Голос англичанина звучал властно. Кит тяжело дыша опустился на своё место. В стально-голубых глазах Коннистона он увидел странный свет.
— Кит, когда человек знает, что будет жить, он на многое слеп. Но когда знает, что умрёт, всё иначе. Расскажи ты мне это месяц назад, я всё равно отвёл бы тебя к палачу. Такой уж у меня долг, понимаешь, и я мог бы решить, что ты лжёшь. Но сейчас ты солгать мне не можешь. Киркстон заслужил смерть. И потому я решил, что тебе делать. Ты не вернёшься к заливу Коронейшен. Ты пойдёшь на юг. Вернёшься в благословенные края. И не как Джон Кит, убийца, а как Дервент Коннистон из Королевской Северо-Западной конной полиции Его Величества! Понимаешь меня, Кит? Понимаешь?
Кит лишь смотрел на него. Англичанин подкрутил ус; в глазах мелькнул насмешливый огонёк. Он уже давно обдумывал этот замысел и заранее знал, как он ошеломит Кита.
— Недурной план, правда, дружище? Ты мне нравишься. Не стесняюсь признаться: я к тебе очень привязался. И нет на свете причины, почему бы тебе не прожить остаток жизни на моём месте. С нравственной стороны возразить нечего. По мне никто скучать не станет. В Англии я был паршивой овцой — младший брат и всё такое, — а когда пришлось выбирать между Африкой и Канадой, выбрал Канаду. Гордость англичанина — самая глупая вещь на свете, Кит. Наверное, там все считают меня мёртвым. Шесть или семь лет обо мне ничего не слышно. Меня забыли. И самое прекрасное в этом плане — мы с тобой дьявольски похожи. Подровняй немного усы и бороду, добавь шрам над правым глазом — и можешь явиться к самому старине Макдауэллу. Ручаюсь, он вскочит и скажет: «Вот так штука, да это же Коннистон!» Только и есть у меня наследства для тебя, Кит: одежда и имя мертвеца. Но бери их, от души отдаю. После завтрашнего дня мне от них всё равно никакого проку.
— Невозможно! — выдохнул Кит. — Коннистон, ты понимаешь, что говоришь?
— Совершенно ясно, дружище. Я считаю каждое слово — говорить больно. Поэтому, пожалуйста, не спорь. Такой великолепной игры мне ещё не выпадало. Я умру. Похоронишь меня под этим полом: там песцы не достанут. А моё имя останется жить. Ты вернёшься в моей одежде к цивилизации и расскажешь Макдауэллу, как взял своего человека и как тот умер здесь от обморожения лёгкого. В доказательство потащишь на юг узел со своей одеждой и прочие мелочи, по которым можно установить личность. И сержантские нашивки тебя ждут. Макдауэлл обещал их тебе — если добудешь своего человека. Понимаешь? Он не видел меня два года и три месяца, так что, если я покажусь ему чуточку другим, в этом не будет ничего странного: ведь всё это время мы с тобой провели на самом суровом краю света. Главное — мы так похожи. Говорю тебе, великолепная мысль!
Увлечение задуманной великой игрой подняло Коннистона над самой смертью. А Кит, у которого сердце колотилось, словно возбуждённый кулак, вдруг увидел всю ошеломляющую дерзость этого плана, и его самого захватило волнение открывшихся возможностей. Там, на юге, никто не узнает в нём прежнего Джона Кита, каким он был четыре года назад. Тогда он гладко брился, слегка сутулился и не отличался крепким здоровьем. Теперь стал настоящим зверем! Четыре года борьбы с первозданными силами жизни сделали его таким, и теперь сложением он ни в чём не уступал Коннистону. А сидевший напротив Коннистон был так на него похож, что мог бы сойти за близнеца. Он словно прочитал мысли Кита. В глазах его сверкнула весёлая искра.
— Полагаю, дело главным образом в растительности на наших лицах, — сказал он. — Борода скрывает множество телесных несовершенств — и различий, дружище. Я носил её уже два года до того, как отправился за тобой; тщательно подстригал клинышком, понимаешь? Так что за бритву тебе лучше не браться. Внешность тебя ни за что не выдаст. Выглядеть ты будешь как надо. Настоящее веселье начнётся в другом. За ближайшие двадцать четыре часа ты должен наизусть выучить историю Дервента Коннистона со дня его поступления в конную полицию. Раньше заглядывать не станем: тебе это неинтересно, да и древняя история не всплывёт, чтобы тебя потревожить. Самая большая опасность — Макдауэлл, командир дивизиона «Эф» в Принс-Альберте. Он сущая лиса, старая военная школа, усы и всё прочее, а видит насквозь даже котельное железо. Но сердце у него большое. Он был мне хорошим другом, поэтому вместе с историей Дервента Коннистона тебе придётся усвоить немало и о Макдауэлле. Много всякого… О боже!..
Он прижал руку к груди. Мрачный ужас воцарился в хижине, пока кашель сотрясал его тело. И снова над крышей взвизгнул ветер, заглушая тявканье песцов и грохот льдов.
В ту ночь, в жёлтом, потрескивающем свете лампы, началась борьба. Два человека с суровыми лицами — один сознавал близость смерти и пытался её задержать, другой молился, чтобы хватило времени, — совершали удивительное дело: менялись личностями. С самого начала борьбу вёл Коннистон. Глядя на него, Кит понимал: этим последним отчаянным усилием умереть несломленным англичанин сокращает и без того скудный запас оставшихся ему часов. Прежде Кит любил лишь одного мужчину — своего отца. В этой борьбе он научился любить другого — Коннистона. Однажды он с горечью вскричал, что всё несправедливо: жить должен Коннистон, а умереть — он сам. Умирающий англичанин улыбнулся и положил ладонь на его руку; Кит почувствовал, что она влажная от холодного пота.
В последующие страшные часы Кит ощущал, как сила и мужество умирающего понемногу переходят к нему самому. В этом было эпическое величие. Коннистон, укрощавший собственную агонию, был великолепен. А измученная, отчаявшаяся душа Кита наполнялась новой жизнью и новой надеждой, и его волновала мысль о том, что придётся сделать, чтобы оказаться достойным англичанина. Коннистон начал с самого важного — со знакомства с Макдауэллом. Потом, между приступами, окрашивавшими губы кровью, добавлял подробности. Слабая улыбка тронула его лицо, когда он рассказал, как однажды Макдауэлл взял с него слово хранить в тайне случай, о котором начальнику вовсе не хотелось распространяться в казарме — чтобы над ним смеялись. В некоторых отношениях Макдауэлл был очень щепетилен! По истечении первого часа Кит встал посреди хижины, и Коннистон, опираясь руками на стол, с поникшими плечами, принялся учить его строевым приёмам. Потом передал ему свой потрёпанный служебный устав и велел заниматься, пока сам он отдохнёт. Кит помог ему добраться до койки и ещё некоторое время пытался читать устав. Но буквы расплывались, мозг отказывался повиноваться. Страдание в тихом дыхании англичанина давило на Кита, причиняя почти физическую боль. Он почувствовал, что задыхается, наконец встал из-за стола и вышел в серые, призрачные сумерки ночи.
Лёгкие жадно втянули воздух с привкусом льда. Но холода не было. Наступил кваске-ху — перелом. Воздух был полон грохота последней схватки зимы с наступавшей весной, и силы зимы рушились. Земля под ногами Кита дрожала от могучих судорог их распада. Отчётливее слышались рёв, рычание и раздирающий грохот огромных ледяных полей, которые арктическое течение несло в Гудзонов залив. Над ним висела странная ночь. Не чёрная, а потусторонняя, призрачно-серая; из этого могильного хаоса доносились непонятные звуки и стоны гулявшего высоко наверху ветра. Ещё немного, подумал Кит, — и всё это свело бы его с ума. Уже сейчас ему мерещились вопли и причитания где-то там, под скрытыми звёздами. Не раз за последние месяцы он слышал детские рыдания, мучительный плач женщин и глумливые голоса ветра, которые то истязали его, то торжествовали с отвратительной нечеловеческой радостью. И не раз за эти месяцы он видел эскимосов, рождённых в этом аду, но обезумевших от пытки его долгой ночи: они срывали с себя одежду и нагими бросались в беспощадный мрак и стужу — умирать. Коннистон никогда не узнает, до какой грани безумия дошёл Кит в тот час, когда стал его пленником. Кит ему не рассказал. Охотник за людьми спас его от помешательства. Но эту тайну Кит сохранил при себе.
Даже теперь он невольно пригнулся, когда из верхнего хаоса вырвался порыв ветра и ударил в хижину с криком, в котором прозвучала особенно пронзительная нота. А потом расправил плечи и рассмеялся: тявканье песцов больше не заставляло его содрогаться. За ними он видел дом. Благословенные края! Зелёные леса, воды в золотых брызгах солнца — всё, что он почти забыл; снова лица белых женщин. Вместе с этими лицами он слышал голоса своего народа и пение птиц, чувствовал под ногами бархатистую землю, пропитанную ароматом цветов. Да, он почти забыл всё это. Ещё вчера перед ним были лишь истлевшие остовы воспоминаний, призрачные сновидения, — потому что он сходил с ума. А теперь всё это стало настоящим, находилось совсем рядом, к югу, и он шёл туда. Он поднял руки, и из горла вырвался крик. Крик торжества, последнего, высшего восторга. Три года такого существования — и он выдержал! Три года метался из норы в нору, как и сказал Коннистон, точно загнанная лисица; три года голодал, замерзал, терпел одиночество, от которого надломилась душа, — и вот теперь возвращается домой!
Он повернул к хижине. Когда он вошёл, бледное лицо умирающего англичанина встретило его из тусклого жёлтого света у стола. Прижав руку к груди, Коннистон улыбался странной улыбкой — и насмешливой, и мучительной. Его открытые часы на столе показывали полночь, когда урок возобновился.
Ещё позднее он нагрел дуло своего револьвера над огоньком лампы.
— Будет больно, дружище, — оставлять тебе шрам над глазом. Но это необходимо. Послушай, вот уж будет великолепная шутка над Макдауэллом! — Он тихо повторил, улыбаясь и глядя Киту в глаза: — Великолепная шутка… над Макдауэллом!
Глава
III
Рассвет… сумерки следующей ночи… Кит поднял измождённое лицо от постели Коннистона, и с губ его сорвалось почти женское рыдание. Англичанин умер так, как и предвидел: не сдался до последнего, едва слышного вздоха. С этим вздохом он прошептал слова, которые до того повторил уже раз десять: «Помни, дружище: ты выиграешь или проиграешь в тот миг, когда Макдауэлл впервые на тебя взглянет!» Потом в груди у него что-то странно всхлипнуло — и его не стало. Глаза Кита ослепил чудесный горячий поток слёз, а в душе поднялась великая гордость за имя Дервента Коннистона.
Теперь это было его имя. Джон Кит умер. Жил Дервент Коннистон. И когда он смотрел на холодное, неподвижное лицо мужественного англичанина, всё происшедшее уже не казалось таким странным. Носить имя Коннистона будет нетрудно; трудно будет жить по его правилам.
В ту ночь грохот ледяных полей слышался отчётливее: ветра, который заглушал бы его, не было. На небе ни облачка, и звёзды, похожие на жёлтые горящие глаза, глядели сквозь отверстия в нависшем бескрайнем иссиня-чёрном занавесе. Выйдя глотнуть воздуха, Кит поднял взгляд на диво полярной ночи и содрогнулся. Звёзды казались живыми существами, и смотрели они на него. Под их зловещим сиянием песцы справляли буйный праздник. Киту почудилось, что их кольцо вокруг хижины стало теснее, а в тявканье появилась новая нота — ещё более назойливая, ещё более жуткая. Коннистон предвидел это приближение маленьких белых зверей ночи. Вернувшись в хижину, Кит принялся выполнять обещание. Призрачный рассвет застал работу оконченной.
Через полчаса он стоял на опушке низкорослого леска, окаймлявшего арктическую равнину, и в последний раз смотрел на маленькую хижину, под полом которой был похоронен англичанин. В страшном одиночестве она держалась с великолепным бесстрашием — гордый памятник мужеству и душе умершего человека. В четырёх её стенах теперь хранилось то, что наконец дало ей смысл существования, причину сопротивляться разрушению, пока хоть одно бревно держится на другом. Дух Коннистона стал её живой частью; пусть вечно тявкают песцы, воют ветры, за зимой приходит зима, за долгой ночью — долгая ночь, она будет стоять здесь гордо, сражаясь до конца, памятником англичанину Дервенту Коннистону.
Оглянувшись, Кит обнажил голову под сырым рассветом.
— Да благословит тебя Бог, Коннистон, — прошептал он, медленно отвернулся и пошёл на юг.
Впереди лежали восемьсот миль дикой земли — восемьсот миль до городка на Саскачеване, где Макдауэлл командовал дивизионом конной полиции. Расстояние его не пугало. Четыре года на вершине мира приучили его к необъятным просторам и лишениям. Этой зимой Коннистон с упорством хорька преследовал его тысячу миль вдоль окраины Арктики, и то, что Кит не убил англичанина, было чудом. Раз двадцать он мог положить конец увлекательной погоне, даже не запятнав собственных рук. Стоило сказать слово — друзья-эскимосы сделали бы всё за него. Но он сохранил англичанину жизнь, а умерший Коннистон теперь отправлял его домой. Восемьсот миль были всего лишь шагом между прошлым и будущим.
Ни собак, ни нарт у него не было. Собственная упряжка давно погибла, а у англичанина на последнем отрезке их гонки от мыса Фуллертон всё снаряжение украл вероломный когмоллок из пролива Рос-Уэлком. Всё, что Кит нёс, принадлежало Коннистону, кроме винтовки, собственной парки и капюшона. Даже часы на нём были коннистоновские. Ноша была лёгкой. Главными вещами в ней оказались немного муки, палатка весом в три фунта, спальный мешок и несколько предметов, которые должны были удостоверить смерть Джона Кита, объявленного вне закона. Час за часом в тот первый день снегоступы шуршали с убийственным однообразием, и этот звук бил ему в мозг. Думать он не мог. Ему то и дело казалось, что какая-то сила тянет назад, и всё время он слышал голос Коннистона, видел его лицо в сером дневном сумраке. Он миновал узкую полосу чахлого леса, которую странная прихоть природы протянула поперёк равнины, и снова стал движущейся точкой в бескрайней, продуваемой ветром пустоши. После полудня на южном горизонте обозначилась тёмная кайма. Он понял: это лес, настоящий лес, первый с того дня полтора года назад, когда последние деревья на Маккензи исчезли у него за спиной! Наконец появилось нечто осязаемое, за что можно ухватиться. Лес манил его — живая, чувствующая стена, за которой находился его другой мир. Восемьсот миль значили для него меньше, чем расстояние до этой разраставшейся чёрной каймы на горизонте.
Он дошёл до неё, когда вечерний сумрак переходил в более густую ночную тьму, и поставил палатку под защитой кучки искривлённых, истерзанных бурями елей. Потом собрал дров и разжёг костёр. Теперь он не пересчитывал поленья, как делал восемнадцать месяцев. Он расточительствовал, швырял богатство пригоршнями. С утра он прошёл сорок миль, но усталости не чувствовал. Он таскал дрова, пока рядом не выросла большая куча, а пламя поднималось всё выше и выше, так что еловые иглы над головой зашипели и затрещали. Он вскипятил котелок некрепкого чая и поужинал мясом карибу с куском баннока. Потом сел, прислонившись спиной к дереву, и стал смотреть в огонь.
Пляшущий и потрескивающий перед глазами костёр действовал, как могучее лекарство. Он пробуждал то, что дремало в глубине души. Сжигал тяжёлый шлак четырёх лет отупляющих мучений и ярко возвращал события вчерашнего дня, растянувшегося на целое столетие. Разом словно спали оковы, тяжесть которых едва не довела Кита до безумия. Каждая жилка в его теле отзывалась на прекрасный рёв огня. В голове будто что-то разорвалось, освобождая её от гнетущего плена, и в сердце пламени он увидел дом, надежду, жизнь — всё знакомое и драгоценное, что бич Севера почти насмерть выбил из его памяти. Он увидел широкий Саскачеван, мерцающий среди жёлтых равнин, окаймлённых предгорьями и золотым утренним туманом; увидел родной городок, с одной стороны прилепившийся к берегу, а с другой прижавшийся спиной к пурпурной лесной глуши; услышал размеренное пыхтение старой золотой драги и лязг её цепей, пока она пожирала тонны песка ради нескольких драгоценных крупинок. Над ним снова плыли кружевные облака в голубом небе; слышались голоса, шаги, смех — жизнь. С возрождённой душой он встал и потянулся так, что затрещали мышцы. Нет, теперь там его не узнают! Он тихо засмеялся, вспомнив прежнего Джона Кита — Джонни, как его звали на немногих улочках, пахнущих бальзамическими деревьями. Для отца он был правой рукой во всём, что требовало ума, но, по выражению приятеля Рыжего Мактабба, несколько недокормленным там, где нужны были мускулы и сила. Теперь он мог оглядываться на прошлое без волнения. Даже ненависть выгорела, и Кит поймал себя на вопросе: так ли всё ещё выглядит на холме дом старого судьи Киркстона и вернулась ли жить туда Мириам Киркстон после той ужасной ночи, когда он пришёл мстить за отца?
Четыре года! Не так уж много, хотя ему они показались целой жизнью. Перемен будет немного. Всё останется прежним — всё, кроме… старого дома. Они с отцом сами задумали его и следили за постройкой: бревенчатый замок неподалёку от города, с Саскачеваном внизу и лесом у самого порога. Оставшись без хозяев, за эти четыре года он наверняка изменился. Шаря в кармане, Кит коснулся часов Коннистона. Он вынул их и подставил открытый циферблат свету костра. Десять часов. Когда-то Коннистон вклеил во внутреннюю сторону передней крышки фотографию. Видимо, давно: лицо выцвело, черты стёрлись. Только глаза оставались ясными, и в отсветах пламени они словно ожили, глядя на Кита. Это было лицо девочки — школьницы лет десяти-двенадцати, подумал он. Но глаза казались старше; они словно кого-то молили, передавали послание, само собой вырвавшееся из детской души. Кит закрыл часы. Их тиканье зазвучало громче. Он сунул их в карман. Тиканье всё равно было слышно.
Смолистый еловый сучок лопнул с ослепительной вспышкой, словно осветительная ракета, и одновременно Кит испытал какой-то тупой внутренний толчок. Он был уверен: на мгновение увидел лицо Коннистона, и глаза англичанина смотрели на него так же, как глаза с фотографии в часах. Обман был так убедителен, что Кит отступил, уставившись перед собой. Потом, ещё пытаясь взглядом поймать исчезнувшее видение, осознал, какое чудовищное напряжение переживал все эти часы. Он уже много дней как следует не спал. И всё же спать ему не хотелось; усталости почти не чувствовалось. Инстинкт самосохранения заставил его разложить в палатке спальный мешок на подстилке из еловых ветвей и лечь.
Но и тогда долго ещё он лежал во власти мучительной бессонницы. Закрывал глаза — и не мог удержать их закрытыми. Звуки ночи доходили с болезненной отчётливостью: треск костра, змеиное шипение горящей смолы, шёпот древесных вершин и ровное тиканье часов Коннистона. А там, на пустоши, за спасительной полосой деревьев, ветер снова заводил вечную жалобу одиночества — стон и всхлипывание. Кит стискивал кулаки и изо всех сил гнал наваждение, но ему всё равно чудилось, что в ветре странным образом плывёт голос Коннистона. И вдруг он спросил себя: что это значит? О чём забыл Коннистон? Что он пытался сказать ему весь этот день, когда Кит ощущал его присутствие в сумраке пустошей? Неужели Коннистон хочет, чтобы он вернулся?
Он пытался отделаться от гнетущей, назойливой мысли. И всё-таки был уверен: в последние полчаса, прежде чем смерть вошла в хижину, англичанин хотел что-то сказать — и распял в себе это желание. В последних словах — «Помни, дружище: ты выиграешь или проиграешь в тот миг, когда Макдауэлл впервые на тебя взглянет!» — торжествовало железное мужество. Но в следующее мгновение, когда смерть нанесла решающий удар, Кит мельком увидел обнажённую душу Коннистона. И в тот последний миг, когда речь была уже навсегда потеряна, он понял: Коннистон борется, стараясь заставить губы произнести то, что осталось невысказанным, пока не стало слишком поздно. Слушая стоны ветра и треск огня, Кит повторял снова и снова: «Что он хотел сказать?»
В затишье часы Коннистона забились под крышкой, словно сердце, и быстрый мерный ход выстукивал Киту ответ: «Вернись, вернись, вернись!»
Вскрикнув от собственной жалкой слабости, Кит засунул часы глубоко под спальный мешок и заглушил их звук. Наконец сон одолел его, словно беспокойное забытьё под наркозом.
С наступлением нового дня он выбрался из палатки и разворошил костёр. Там ещё тлели угольки; он раздул их и подбросил свежих дров. Забыть ночную пытку было нелегко, но всякое особое значение она утратила. Теперь он смеялся над собственной глупостью и думал: что сказал бы сам Коннистон об этой нервности? Впервые за много лет ему вспомнились студенческие времена: среди прочего, в колледже он отличился в психологии. Считал себя знатоком душевных явлений, умевшим и понимать их, и рассуждать о них. В дальнейшем он держался своих убеждений и извлекал из них пользу. Теперь его забавляло, что простое ослабление умственного напряжения могло так встревожить его минувшей ночью. Объяснение было несложным: разум пытался обрести равновесие после четырёх лет изнурения. Киту стало лучше. Голова прояснилась. Он прислушался к часам: тиканье звучало совершенно обыкновенно. Он собрался с силами для нового усилия и, готовя завтрак, насвистывал.
Потом уложил пожитки и пошёл дальше на юг. Он сомневался, знал ли сам Коннистон устав так хорошо, как теперь учил его он. К концу шестого дня Кит мог повторить его от корки до корки. Каждый час он приучил себя внезапно останавливаться и отдавать честь окружавшим деревьям. На этом Макдауэлл его не поймает.
«Я — Дервент Коннистон, — твердил он себе. — Джон Кит умер. Умер. Я похоронил его там, под хижиной, которую в тысяча девятьсот восьмом году построили сержант Тросси и его патруль. Меня зовут Коннистон. Дервент Коннистон».
За годы одиночества он привык разговаривать сам с собой — или, вернее, беседовать с собой, — чтобы не утратить мужества и рассудка. «Кит, старина, мы должны выстоять», — говорил он прежде. Теперь это звучало так: «Коннистон, дружище, мы победим или умрём». После третьего дня он упоминал Джона Кита только как умершего. И над мёртвым Джоном Китом он простирал мантию Коннистона. «Джон Кит умер мужественно, сэр, — говорил он Макдауэллу, которого изображало дерево. — Это был самый достойный человек, какого я когда-либо знал».
На шестой день случилось чудо. Впервые за много месяцев Джон Кит увидел солнце. Прежде он замечал лишь его мутное зарево, пытавшееся пробиться сквозь пелену тумана и мглы над пустошами. Но в тот шестой день появилось солнце — настоящее солнце, на краткое время во всём великолепии вспыхнувшее над северным миром. После этого с каждым днём оно становилось ближе и теплее; облака арктического пара и морозная дымка оставались всё дальше позади. Лишь окончательно выйдя из ледяных туманов, Кит повернул к западу. Он не спешил: выбравшись из тюрьмы, хотел дать себе время ощутить первое опьяняющее волнение свободы. А главное, знал: нужно оценить и испытать себя перед громадной борьбой, ожидающей впереди.
Теперь, когда солнце и голубое небо прояснили его мозг, он видел сотни западней на пути, сотни маленьких оплошностей, которые можно допустить, сотни ловушек, подстерегающих любую случайную ошибку. Он сознательно шёл к палачу. Там, на юге, каждый день, проходя по улице среди людей, он будет сталкиваться с ним плечом к плечу. Уже никогда не почувствует себя вполне свободным от присутствия смерти. Днём и ночью придётся следить за собой и оберегать себя: язык, шаги, мысли, — не зная, в какой час глаза закона пронзят тонкую оболочку его маскировки и отнимут жизнь в уплату. Иногда эти мысли приводили его в ужас, и он начинал искать иные пути спасения. Но тогда — неизменно — слышал спокойный, непреклонный голос Коннистона, кровь горячо вспыхивала в жилах, и он снова поворачивался к дому.
Он был Дервентом Коннистоном. И ни на час не мог избавиться от великого, загадочного вопроса этого приключения, где ставкой были жизнь и смерть: кто такой Дервент Коннистон? По крупицам собирал всё немногое, что знал, и всякий раз приходил к тому же бесплодному итогу. Англичанин, умерший для своей семьи, если семья у него была; изгой или добровольный изгнанник — и самый благородный, самый храбрый человек из всех, кого Кит знал. Именно вопрос «почему?» будил в нём чувство, которого он ещё никогда не испытывал. Англичанин сурово и непреклонно унёс свою тайну в могилу. Ему, Джону Киту, ставшему Дервентом Коннистоном, он оставил в наследство глубокую загадку и, если Кит пожелает, задачу: узнать, кто он был, откуда пришёл — и почему. Кит часто смотрел на фотографию девочки в часах и всякий раз видел в её глазах что-то, напоминавшее Коннистона в последний час жизни. Несомненно, девочка давно уже стала женщиной.

