
Полная версия:
Первые шаги. Стихи и проза
Сейчас это уже воспринимается с юмором, но в свое время послужило тренировкой по принятию себя, своего мировоззрения, уникальности, своего права быть собой. Это было мини путем по принятию себя, как есть, неудобной для окружающих, со своими тараканами и постным супом. Такой тренажер по угибчению совместного времяпрепровождения. И это открыло мне, что в людях есть много прекрасных качеств, таких, как терпение, принятие, легкость общения, дружелюбие, несуждение. Всего-то потребовалось семь лет не есть мяса, точнее, быть собой при любых обстоятельствах. Минус три месяца сосисок и два кусочка колбасы… И люля в 2014 вроде.
НеОбычная сказка.
Поскребли дед с бабкой «по сусекам» и родилась у них девочка. Обычная такая. Ничем не примечательная. Волосы как у всех, ноги тоже, груди как не было, так и…в общем обычная, говорю же.
Росла девочка как все, играла с куклами, подругами, тихонько в носу поковыривала и жила себе в радость припеваючи. Одуванчики летом, снежки да санки зимой.
Но вот в королевстве, где жила эта девочка, сменилась власть и пришла королева кривых журналов. Смотрелась она в свое кривое зеркало и распространяла журнальчики похабные, где девочки с ногами подлиньше и талией потоньше. А в журналах тех пробники – кто понюхает, себя забывает.
И вот дошла очередь и до Обычной девочки. Подкинула ей злая королева журнальчик и сидит в кустах, ждет пока та пробников нанюхается.
А девочка шла мимо и прошла себе, не заметила похабщину эдакую.
«Ну, – думает Злая журнальщица, – ладно, не на тех напала». И давай журналы те ее подругам подкидывать. А подруги тоже не дуры. Пробники не нюхают, журналами печки натопили и в баню пошли чай пить.
Думала журнальщица, думала и к зеркалу в замок-то и вернулась. А зеркало-то кривое ей и говорит: «а ты журналы-то поди старая просто так отдаешь? Ты продавай и отбоя у тебя не будет».
И право было зеркальце.
Открыла Журнальщица лавчонку подороже, дырки в стенах обоями позаклеивала и давай свои журнальчики с картинками глянцевыми распространять.
Прошла неделька и пришла первая дама за журналом. А у дамы той жизнь не клеилась, искала она зелье волшебное чтобы жить счастливо. Навешала ей журнальщица лапши на уши: «мол, если пробничек понюхать да губки подкрасить поярче, то жизнь и наладится». Подумала дама, выдохнула…и решила попробовать. Взяла журнальчик про личную жизнь и давай читать да пробниками занюхивать.
А в журнале том все подробненько было про то, как у людей, как надо жить и что такое счастье. А дама-то полистала и поверила. Губы накрасила, платья поменяла на те, что по моде и пошла другим про счастье вещать. Так барышни королевства потихоньку и потянулись к журнальчикам.
Дошла очередь и до Обычной девочки. Подсунули ей пробничек как-то под нос, она и вдохнула. Пахнет вкусно, розами да травой свежескошенной. Понюхала и спать пошла.
А наутро встала, в зеркало глядь, а ей все не так: и ноги короткие, и талия толстая, и грудь не та. Думает, может помаду поярче-то, чтоб недостатки скрыть, или волосы остричь чтоб не как у всех. Тогда и сравнивать не будут, а если попу обтянуть, то и про грудь никто не подумает…
А дед с бабкой той Обычной девочке на образование копили, чтоб выучилась и самостоятельной стала. А то как же замуж ее отдать, не обученную. И стояла девочка перед зеркалом, денежки те планировала, может грудь сделать, а может нос. Стоит себе выбирает, в слезах…думает, ну нос-то поважнее образования будет…да и кому врачи нужны? Вон в журнале все позируют и живут припеваючи. И так стала девочка неОбычной.
Была у той девочки тетенька, обычная тетенька. И чтоб с ней не делали, какие б пробники ни давали, ничего с той не происходило. Была у той тетеньки сила особенная – обычное человеческое счастье. Пришла она как-то в гости к уже неОбычной девочке, смотрит, а та – губы накрасила, на каблуках стоит, попа обтянутая, ресницы длиннющие, ногти острые, как у Журнальщицы. Стоит тетенька, ржет над девочкой, на пол села, стоять не может, так ей смешно.
А девочка стоит, смотрит злобно на тетеньку-то и говорит – «сама над собой не работаешь, другим не мешай, корова старая. Я лучше знаю, как мне надо!» – и отвернулась, перед Зеркалом любуется на себя.
А тетенька так ржала, что девочка поколебалась-таки и говорит: «Чего ржешь, стерва? Ноги побрей!»
А тетенька все ржет и ржет, остановиться не может.
И заплакала тут девочка, вспомнила, как счастлива была с подружками в куклы играть да в баньку ходить. И слезами тушь-то размазалась, по щекам потекла и пробники повытекали из нее все до одного.
Плакала она, плакала, а тут глядь в зеркало – и тоже ржать начала. Смотрит на себя и ржет, уже и ресницы поотклеивались, и попа нормальная, грудь не выросла правда, но это ничего.
И стояли они ржали с тетенькой и про счастье-то вспоминали обычное. Остальных барышень расколдовали силой своего счастливого смеха и проснулись барышни. И треснуло у той королевы зеркало кривое, и тушь растеклась, и колготки порвались на самом видном месте.
А девочка опять стала Обычной, как и остальные девочки того королевства. Так и живут до сих пор, в зеркала смотрятся и улыбаются своей обычности, бани топят и детей рожают.
А если что не так – собираются и ржут дружно пока не отступит.
Вот и сказке не конец, кто поржал – тот молодец!
Зеркало
У зеркала была позолоченная с патиной оправа и красивая прохладная гладь. За всю свою жизнь оно видело только стену напротив и тех, кто смотрел в него, чистя и рассматривая дырки в зубах, маскируя складки на животе, порой улыбаясь, проходя мимо из уборной в роскошь светского салона с кучей светильников и хрустальной люстрой, весело играющей солнечными зайчиками на раскрасневшихся лицах и натертых до блеска багетах.
Ах, – размышляло оно порой, тихо рассматривая молочный с прожилками комод – когда же придет кто-то, кто заглянет за свое отражение и увидит его красивую, отполированную прохладную поверхность. Кто-то, кто увидит мир зазеркалья, тот мир, который оно мечтало подарить, поделиться. Но зеркало не могло говорить и его глубокий и красочный мир оставался тайной.
Танцовщицы со статной осанкой, поэты с усиками и кокетки в шляпках заглядывали в него то мимолетно улыбаясь, то равнодушно проходя мимо. В глубине салона с темно-зелеными обоями и светлой мебелью было просторно. За столами сидели заскучавшие революционеры, барышни с книгами и остроумные кавалеры с газетами на французском. Иногда пахло трубкой и мандаринами, кофе, сладостями, духами с пудровыми нотками.
Как-то один философ с камешками во рту и курчавыми волосами, щедро обрамляющими лысину, репетировал перед ним свои афоризмы и высказывания. Оно не всегда понимало мир людей, но было радо и любило компанию, молчаливо отражая, приглашая каждого заглянуть ближе, глубже в себя. Но какой же это труд – отражать других, без искажений и прикрас. За его серебристой поверхностью чудаки могли бы разглядеть заинтересованный и наблюдательный взгляд, углубленный его молчаливой тишиной.
Однажды перед ним упражнялся молодой кавалер, собирающийся делать предложение даме в пенсне и зеленом шарфе. Дама была загадочно улыбчива, и, к слову, уже не молода, поэтому зеркало не понимало его волнения. А галстук и коричневый пиджак придавали юноше ту самую неотразимость, что бывает только перед тем, как делают предложение.
Оно помнило свою нежную юность, когда отражало вальсирующих дам и кавалеров, кружащихся и плывущих в танце. Юных детей, ребячливо дразнящих самих себя, уроки балета, и даже стихотворения одного немного импульсивного поэта. Когда все в салоне оживлялись общением, он подходил к зеркалу и тихо читал стихотворения, умиляясь своей невинной рожице и мудрым причудливым фразам, вылетающим словно из рупора с курчавыми волосиками и редкими усиками.
Только в мире людей вещи ничего не значили, но в мире зеркал все было иначе. В мире зазеркалья жили все, кто смотрелся в него, кто его касался, и даже те, кто проходил мимо. И чем старше становилось зеркало, тем богаче становился его мир. В нем вальсировали, играли пьесы и романтические комедии, фиалка всегда цвела, а комод был еще без царапин.
Два раза в неделю к нему подходила гувернантка и смахивала с него пыль, скопившуюся за неделю. Она ему нравилась несмотря на резкий запах нашатыря. Ее мягкие расторопные пальцы и розовые округлые щеки радовали, а подтекшая местами тушь забавляла. Она и фиалка, стоявшая на комоде, были его лучшими друзьями.
Признаться, фиалка могла бы быть поинтереснее в общении, но ее живость и бархатные листья компенсировали все недостатки. Какое это было счастье, смотреть как она цветет, выпускает новые листья. Зеркало всячески старалось отразить на нее как можно больше света, но оно никак не могло объяснить гувернантке необходимость повернуть его ближе к окошку.
О, это окно зачаровывало его шелестом листьев и ароматом выпечки, шорохом туфель и шелестом накрахмаленных юбок. Во время переездов его всячески закрывали от уличных неудобств и перевозили исключительно стеклом вверх, но однажды, под дуновением ветерка ветошь, в которой оно было завернуто, слетела, и зеркало увидело небо. Небо стало его другом с первого взгляда, так они были похожи. Небо было синим и в нем плавали облака и птицы. А уж зеркало знало о птицах не понаслышке, поскольку раньше рядом с ним жила канарейка, которая своим пением развлекала его каждый день. И чем больше ему нравилась канарейка, тем ловчее она плясала перед ним и распевала оранжево-красным клювом, словно маленький генерал, топая пяточками и размахивая лимонными крыльями. В ее голосе зеркало слышало дальние страны, южное солнце и радость листвы. В ее голосе зеркало слышало небо, простор и свободу.
На мгновение зеркалу почудилось, что небо тоже приняло его в друзья, так они были счастливы всю поездку. Небо загораживали зеленеющие деревья, пускающие солнечные зайчики на отражающую поверхность. Та поездка была недолгой, но для него она стала новой главой, привнесшей в мир зазеркалья простор.
Каждый вечер до них с фиалкой доносились крики и смех гостей, стихотворения и нотки едкого табачного дыма. Но простор неба не давал зеркалу покоя. Его свобода звала и ждала, чтобы ее отразили.
Дамы и кавалеры вальсировали, поэты читали свои произведения, но только небо с его синеватой глубиной окрыляло зеркало, поэтому каждый раз, когда открывалась дверь, оно вдыхало аромат улицы, пытаясь уловить дивный запах свежести и необъятности.
Однажды дама, перебравшая кофе с коньяком, сломала губную помаду неподдающимися руками и уронила на фиалку, вызвав ее скромное фиолетовое возмущение. Еще две недели ее листья были окрашены алой помадой, пока гувернантка не отнесла ее на подоконник, чем окончательно обожгла нежные листья. Но фиалку этот никак не смутило, она также цвела и также росла, дожидаясь поливов и солнечных ванн и поворачиваясь вслед за солнечным светом.
Хозяйка салона однажды вызвала антиквара, чтобы оценить стоимость зеркала. Это был тот самый раз, когда кто-то был им заинтересован, но дальше золоченой рамы причудливый оценщик не взглянул, что почему-то обрадовало хозяйку и огорчило зеркало.
Оно все еще мечтало о небе, которое будто успело мельком заглянуть в его внутренний мир, оставив там частичку свободы, необъятности, дуновения посреди вальсирующих господ в их причудливых одеяниях, всегда цветущей фиалки и окна с его белыми решетчатыми ставнями.
До молчаливого разговора с небом зеркало хотело научиться говорить, чтобы объяснить гувернантке, что нашатырь не нужен и не нравится фиалке. Но после поездки на мотоцикле по летним улочкам Парижа, оно замолчало, погружаясь в свой мир зазеркалья, словно пытаясь найти там тот простор, который оставило ему необъятно синее небо. То небо, куда однажды улетела канарейка, открыв засов ее золочённой клетки и выпорхнув на свободу.
Порой из окна доносились голоса птиц, и зеркало пыталось уловить в них пение своего лимонного друга, чьи песни так живо передавали ему небо, но канарейка, как и положено всем птицам, была также влюблена в небо и в его простор, поэтому зеркало понимало ее стремление к небу и всячески поощряло, только изредка заглядывая в зазеркалье чтобы еще немного насладиться ее пением и синевой неба, парящего в ее лимонном голоске с топающими в такт пяточками.
Балерина в розовом пальто
В каждом человеке есть некая уникальность, которая безмерно обогащает. Порой мне представляется, будто я меломан, который слушает разные мелодии, ритмы, воспроизводя их на тонкой бумаге. Звуки города, стук каблуков, ритм загруженных мегаполисов и тихий шумок деревень. Звуки льющегося чая в стакан, голоса друзей, ветер, игриво раскачивающий иву у окна. У всего этого есть свои мелодии. Эти звуки и ритмы сменяют друг друга на протяжении жизни, оставляя с пустыми руками и наполненным сердцем.
Иногда я веду себя как художник, любующийся характерами и образами людей в маршрутках, на остановках и в тихих булочных, складками на лицах и пальцах рук, нашептывающих об их владельцах громче, чем те могли бы сказать сами. Полусогнутые пальцы рук, обхватывающих зонт в полуденном автобусе, ресницы, дрожащие на солнце, пыль, играющая на свету в час пик.
А мимические морщины! Они так ценны, что ими можно было бы любоваться как картой мира. Это карта мира человека, его созвездия и реки, омывающие берега его индивидуальности.
Арки, причудливые ставни с резьбой, вещицы, что делают жизнь трогательной и наполненной не хламом, а историями. Не с ценой, а с ценностью. С их запахом, ощущением от них, от их владельцев. Соманные хатки с синими оконцами и улыбающимися из-за цветущей герани бабушками.
И хотя я ничего не понимаю в музыке, а после рисования порой макулатуры в корзине больше, чем в альбоме, все это в целом отражает тот самый ветерок. Из таких мгновений рождаются произведения, эпохи, жизни с их причудливыми историями и сюжетами.
Порой я поэт или трогательный прозаик, что похож на волнительного юношу на первом свидании. Выхватывая телефон в любой позе и месте, начинаю что-то строчить, набрасывать, куда-то идти и тихо улыбаться. Очерки, описание розовых пальто с резными пуговицами, выражений, лиц, характеров, истории и рассказы. Наблюдательный и пристальный взгляд человека, изучающего людей в пробках, их мимику, жесты, их атмосферу, их неповторимое звучание.
Общение с другими людьми несомненно целительно. Точнее, их присутствие, их атмосфера, их опыт. Их мимические морщины, которые напоминают о том, что наши реки еще текут, омывая берега уникальности каждого. И что каждый может стать причиной чьего-то вдохновения, стихотворения, танца, или просто улыбки ближнего, ищущего себя в этом порой непростом мире, где улыбка все еще творит чудеса, а простые объятия друзей исцеляют.
В моем подъезде когда-то жила старушка. Она была на удивление общительна. Более того, она когда-то была балериной. Каждый раз сталкиваясь с ней в подъезде, люди шли пешком чтобы не общаться, не поддерживать ее дружескую беседу. Но ее это не волновало. За ее морщинистым лицом и крохотным тельцем в розовом плаще, прожившем вместе с ней целую жизнь, скрывалось дружелюбие и интерес к жизни, который можно встретить только у балерин в розовых пальто. Худощавая, хрупкая женщина всегда улыбалась, с дружелюбием и наивностью ребенка глядя на своих соседей, разбегающихся по углам.
В ее более ранние годы соседи были друзьями, и знать друг друга было нормально. Скрывать было особо нечего, свои границы защищать еще не было принято, поэтому лавочки были наполнены розовощекими, такими же, как и она барышнями с интересом к жизни и неподдельной искренностью, которую мы, современное поколение, зовем простоватостью.
Мне 32 года и я рада, что застала время этих бабушек с их простоватостью и искренностью. «Смеяться, так всем двором, кричать, так на весь город».
И, честно говоря, я не совсем понимаю, что такого могло измениться за каких-то двадцать лет чтобы люди прекратили открыто общаться и начали защищать свои личные границы, оставив бабушек в пальто без их привычных посиделок на лавках и обсуждения «в поле чудес».
Они, эти женщины, мимо которых мы сейчас проходим мимо, воспитали целое поколение своей стойкостью и простоватостью, когда просто не было необходимости в сложностях, потому что сложностей у них было много. А улыбок еще больше. Воспитав детей и прожив целую жизнь, поработав на совесть на заводах и порой не в самых простых условиях, они остались так же дружелюбны и просты, как раньше было принято, в то время, по которому они скучают за чашкой крепкого чая, который каждый из нас пил в садике. Или по тем людям, с которыми можно просто поговорить в подъезде, которым можно доверить посторожить вещи на остановке или просто посмотреть на них без колючего взгляда в ответ.
В этих людях еще живо то время, когда вещи были ценны…своей историей, а не своей стоимостью. Когда знания были нужны для того, чтобы принести другим пользу, а не обсудить в кафе. Когда книги были с запахом библиотеки и пожелтевшими страницами, со следами от стертого карандаша предыдущих читателей. И на встречи нужно было приходить в любом случае потому что легче было прийти, чем дозвониться.
Они, эти бабушки в пальто, еще могут научить нас человечности из той поры и эпохи, которой мы не помним или не знаем, так как молоды и защищаем свои личные границы. Потому что они рады поболтать в лифте или улыбнуться нам из-за цветов герани на подоконнике. Нужно только попросить или улыбнуться в ответ, отложив в сторону телефон с множеством отпечатков пальцев и интересной книгой, которую было бы неплохо обсудить в кафе с друзьями за чашечкой чая, знакомого еще из детского садика. Чая и кабачковой икры с вареным яйцом, творожной запеканкой и дивного цвета картофельным пюре, взятых из поваренной книги еще задолго до нашего рождения. В то время, когда можно было улыбаться в лифте соседям и не нужно было скрывать свои мимические морщинки, когда наши реки текли, омывая берега уникальности каждого.
Стопка газет
Это было потрясающе. Непропорционально сложенное лицо с крупным носом и глубокими угловатыми морщинами строго отчитывало меня за отсутствие шапки и скидок в супермаркете, навевая мысли о раннем детстве. Точнее, об индейцах Апачи, в которых мы играли, будучи совсем нежными и еще ничему не обученными созданиями. Его морщины были каньонами, а сам образ этого мужчины был настолько груб, что с любого ракурса смотрелся тотально живым. Сам его образ говорил о бархатной опытности, внутреннем богатстве и закаленном характере. Красота жизни покрывала все его недостатки с лихвой. Он был очень красив и самобытен как книга самиздата.
Уколы его морщинистая задница принимала как земля снаряды. Он никогда не показывал вида, ни одного его чувства не прорывалось сквозь бронь закаленной как зимняя вишня личности, будто он хранил сундук с сокровищами эмоций на дне моря с бушующей бронетанковой защитой. А сокровищами был его опыт, каждый со смаком прожитый момент его жизни. Только его живые глаза светились то сильнее, игривее, то с присущей им теплотой успокаивались, задумчиво погружаясь вглубь встроенного в него альбома с воспоминаниями, словно первый в мире вживленный в человека чип с личной историей. Он был гораздо ярче и живее меня, молодой и всем недовольной, с искривленными жизнью губами и позвоночником. И намного молчаливее. Он был настоящим интровертом. Еще сталинской закалки, когда все было настоящим, и в особенности интроверты.
Его сдержанный внешний вид говорил о том, что где-то за пазухой он хранил чемоданчик с ядерной кнопкой, готовый всегда бомбардировать меня эмоциональными поучениями, смыслами, просто боеголовками азартного и слегка приперченного юмора и вспыльчивых словосочетаний. Когда наш разговор становился для него неудобен до крайности, он, углубляя взгляд, принимал то самое выражение лица «за секунду до нажатия кнопки». Станиславский бы ему поверил. Я тоже верила и хранила свою нервную систему как средневековая женщина верность мужу и королю.
Он всегда пил из разных чашек и называл меня по дням недели. Понеделька мыла ему полы и прибирала устланную зарисовками не пойми чего гостиную, набросанными за воскресенье как признак его молчаливой нетерпимости к моему отсутствию.
Вторничная готовила еду на пару дней вперед и покупала продукты, предъявляла чеки и рассказывала об акциях и скидках в магазинах. Еще она обязательно приносила из супермаркетов журналы с купонами. Особо Василий и вторничная любили обсуждать товары, которые никому, в общем-то не нужны и изобретены были от назойливой и неуемной лени. Этакие глупости современного изобилия. Среди них были приспособления для зашнуровывания кроссовок, пальто для попугая и куча ненужных и бесполезных вещей, которые изобретали для лишних дел, образовавшихся от «эгоизма и неумения приносить пользу обществу». Мы оба были махровыми оптимизаторами. Приспособить, выдумать, жить без излишеств – жизненное кредо этой забавной пары, уместной разве только для дружеских шаржей.
Середка просто пила с ним чай. К слову сказать, середка была самой человечной из всех семи надсмотрщиц творческого великовозрастного отпрыска нашей сколоченной на скорую руку «семьи» с общим прибабахом, так как приносила мистеру его сканворд, который он тщательно разгадывал за неделю, а потому был рад ее утреннему явлению со свертком подмышкой каждую среду. От этих сканвордов пахло воспоминаниями. Такой запах когда-то обитал в школьной библиотеке, где выдавали учебники. Так пахло начало моей жизни, с ее юношеским запалом идти вперед, течь вкупе с книгами и тетрадями, испещренными разноцветными ручками, в потоках и ручейках таких же наивных и шумных мечтателей-скромняг.
Четвержок была застенчива и молча стирала и гладила немногочисленную одежду, накрывала на стол, разливала чай по кружкам и нарезала единственную в неделю сладость, которую кряхтящему хулигану было позволено вкушать – наполеон из любимого магазинчика на углу улицы. Кружки было всегда три, точнее две с половиной.
Около двух лет назад гувернантка разбила кружку его бывшей супруги. Она не уцелела. Она – это гувернантка, кружку же склеили и поставили на ее законное место. Старик Василий не знал точно, была ли жива его супруга или нет, но и не особо волновался по этому поводу. Ведь тот самый образ, который он горячо и пылко любил на протяжении пятидесяти с излишком лет, был гораздо прекраснее любой женщины, живой или не очень. Чаю заваривалось всегда ровно на полторы кружки каждому. По одной и еще чуть-чуть, для продления удовольствия, посмаковать. Комнатный сатирик громко хлебал свой чай, горячо любимый им еще с детского сада сталинской эпохи, и жевал ровно отмеренный стопятидесятиграммовый кусок наполеона.
Среда славилась разговорчивостью Василия и его рассказами о прошлом, которые, кстати, были не так уж плохи и не повторялись в отличие от россказней моих более ранних воспитанников. Больше всех я любила его рассказы о жизни в деревне, о том, как ездили на картошку, ходили по улицам с гармошкой и пели песни всей дружиной. Я помнила села еще с их запахом куриного помета и постоянно обветривающим и без того проблемную кожу и секущим волосы похлеще горячих ножниц ветром, несущих запах вольных степей за рекой. О, этот аромат летнего вечера с нотками отдыха после тяжелого дня на всю жизнь останется для меня мерилом удовольствия. Аромат вечера и запах корма для желтопузых цыплят со свежескошенными травами и лучком.
Я пробовала разузнать о его жене, но Василий, делая выражение лица «за секунду до нажатия ядерной кнопки», менял тему на что-нибудь попроще или, того хлеще, начинал говорить о незамужней женщине напротив него самого, которой каждый раз оказывалась я. Честно говоря, он действительно был очень ласков в общении с женщинами и порой возникало такое впечатление, что среди всех женщин его жизни была лишь Она – образ, который был горячо им любим и обхаживаем в каждой встречной тетеньке, девочке, бабушке, человеко-женщине. Она была бы самой счастливой женщиной на свете, будь реальной или хотя бы несколько приближенной к земной. А пока ею была каждая счастливая и нежно обхаживаемая дама любого возраста и характера.
Исключение составляла лишь соседка с пятого этажа, бабушка Глаша, поскольку была приторна как торт со сладким чаем. Что-то было в ней неестественное. Глаша будто была сделана из сладкой ваты с ароматом пряничных духов. Розовощекая женщина, всегда улыбчивая до самых краев необъятной сансары. Обходительная и нежная как мартовский кот. Эта ее улыбка завораживала, от нее веяло холодом и пластмассой, будто за спиной она всегда держала наготове наточенные ножницы. Несмотря на то, что баба Глаша не была замечена в инцидентах и дворовых махинациях, жители ее сторонились, хотя и с вежливостью принимали свежую выпечку, поминая Антона Васильевича, покойного ныне и унесенного сахарным диабетом ее супруга.