
Полная версия:
Лживая весна
– Доброе утро, фрау. Мы из полиции. Оберкомиссар Вюнш и комиссар Майер. Нам назначена встреча с господином Габриелем.
Ей на вид не было и тридцати, но Хольгер просто не смог обратиться к столь представительно выглядевшей чиновнице «фройляйн».
– Доброе утро, господа. Да, он меня предупредил. Вас интересует сорок второй кабинет. Это на третьем этаже направо. Найдете сами?
– Да, конечно, фрау. Благодарю.
Пока они поднимались по лестнице, Вюнш обратил внимание, что в коридоре каждого этажа висит большой портрет Гитлера. «А он и среди сопартийцев насаждает культ своей личности…» – Хольгер понимал, зачем это делалось на улице и в общественных учреждениях, но здесь это его удивляло.
Полицейские остановились перед дверью с номером 42. Вюнш постучал и, дождавшись разрешения, прошел в просторный кабинет. Майер не отставал.
– Доброе утро, оберкомиссар Вюнш и…?
– Комиссар Майер.
– Доброе утро, господин Габриель.
Хольгер обвел взглядом кабинет, стараясь зацепить как можно больше деталей, которые могли бы охарактеризовать личность хозяина. Помимо ожидаемого портрета Гитлера ему в глаза бросилась некоторая неаккуратность в книжном шкафу да, изрядно позабавившее Вюнша, пресс-папье в виде бюста все того же Гитлера.
– Присаживайтесь, господа.
Ульрих Габриель встал из-за стола, но руку пожимать, ни Вюншу, ни Майеру не стал. Хольгер обратил внимание на то, что правая рука Ульриха, в отличие от левой, была в перчатке.
– Правильно ли я вас понял в субботу, оберкомиссар Вюнш, вы хотите спросить меня об убийстве Груберов?
– Да, и об этом тоже.
– Признаться, я действительно не понимаю, чем могу вам помочь.
– Вы не будете против, если мы просто будем задавать вопросы с коллегой? Некоторые из них покажутся вам не имеющими отношения к убийству, но поверьте, нам важна любая информация.
– Хорошо, спрашивайте. Я налью себе воды, мне трудно подолгу разговаривать, поэтому я часто смачиваю горло. Вы позволите?
Габриель подошел к графину с водой и взял его левой рукой. Хольгер еще в субботу обратил внимание, что Ульрих на полголовы ниже него. Учитывая, что Вюнш был достаточно высоким, это означало, что Габриель имел рост в пределах среднего. Также Хольгер обратил внимание на тяжелую походку Ульриха. «Если верить фрау Мюлленбек, он родился в 84-м, значит сейчас ему… сорок восемь или сорок девять, а шаркает как старик…» Габриель вернулся за стол и жестом показал, что готов говорить.
– Откуда вы знали Груберов?
– Их многие знали. Они были достаточно зажиточны, а Андреас славился дурным характером. Лично я тесно общался только с Викторией.
– При каких обстоятельствах?
– Мы познакомились еще, когда были детьми. Я старше был, наверное, года на три-четыре. Дайте-ка вспомнить… Получается, если мне было четырнадцать, то ей десять или одиннадцать лет. Помню, это было на каком-то фестивале в Кайфеке. Она уже тогда была красивой, а может быть, мне просто было четырнадцать, и я был готов влюбляться в кого угодно…
Габриель закашлялся и отпил воды. Хольгер воспользовался паузой, чтобы достать папиросу.
– Я попросил бы вас не курить. Я очень плохо реагирую на дым.
– Хорошо.
«Придется без курева…» – несмотря на досаду Вюнш убрал папиросу обратно в пачку.
– Так вот, мы иногда виделись с Викторией в Кайфеке. Я тогда подрабатывал помощником почтальона и объездил все окрестности на велосипеде, хотя к ним почту никогда не завозил. Вы ничего такого не подумайте – мы просто общались с ней иногда. Она вообще была открытой в то время, часто гуляла, легко заводила друзей.
Майер сделал свой фирменный укол:
– У нее не произошло резкой перемены в поведении лет в шестнадцать?
Габриель замолчал и закрыл глаза, шрам на лице покраснел. Очевидно, выпад Франца задел самое сердце.
– Произошла… Я видел у нее синяки на запястьях и на лице еще лет с тринадцати. Я имею в виду, с ее тринадцати лет. Я не был наивен и примерно понимал, что происходит, уговаривал ее рассказать, но она все отнекивалась, придумывала отговорки… Да вам по роду службы наверняка приходилось слышать от женщин, что синяки появились от падения с лестницы или от еще какой-нибудь чуши.
А в шестнадцать синяки ни с того ни с сего перестали появляться… Сама Виктория стала спокойной до полного равнодушия. Стала меньше гулять в компании. Тогда мне было двадцать, в голове у меня были уже другие интересы. Знаете, как это бывает? Еще вчера ты сам шатался до поздней ночи по окрестным полям с друзьями, а сегодня смотришь на такие компании свысока…
Ульриха прервал очередной приступ кашля. Прокашлявшись, он попросил небольшой перерыв и заговорил снова только через пару минут:
– Тогда с ней больше общался мой брат Карл. Я думаю, что он уже в те годы был в нее влюблен. Он рассказывал, что она увлеклась сбором трав и хочет стать аптекарем. Я тогда еще посмеялся: женщина-фармаколог… Сейчас-то я понимаю, что у нее вполне могло получиться – в семнадцать лет она сделала для Карла отвар, который он пил во время приступов. У него астма была. Карл вообще был болезненным с рождения. Мы его с трудом выходили. Так вот: он этот ее отвар выпьет и ему сразу легче становится.
Насколько я знаю, через пару лет Виктория уже только с моими братьями общалась близко. Я уехал в Ингольштадт работать в пивоварне. Тогда же женился. Детей только никак не удавалось… В общем, уехал я из Лаага и Виктория из моей жизни надолго исчезла.
Про то, что там тогда происходило вам лучше у моего брата Вольфганга спросить.
– А вы знаете, где его найти?
– Конечно. Он в Нюрнберге живет, на Адлерштрассе восемь. Карл за Вольфгангом с раннего детства приглядывал. Тот часто за ним бегал, а значит и с Викторией общался.
– Когда отношения вашего брата Карла с Викторией переросли в романтические?
– Не могу точно сказать. Как я уже говорил, он лет с шестнадцати был ее единственным близким другом. Они примерно одного возраста были, Виктория чуть старше, может, на год. Вдвоем они провели очень много времени, но в какой момент все началось, я не знаю.
– Вы не возвращались в Лааг до Войны?
– Вернулся в 12-м году после расставания с первой женой.
– После возвращения вы с Викторией или с кем-то из ее родителей не общались?
– С Викторией общался. Тогда я и узнал, что Андреас ее насилует…
– Как это произошло?
– Карл рассказал. Он рассказал, что уже несколько раз звал Викторию замуж. Карл решил по отцовским стопам пойти – чучела делал. У отца имя громкое в этом деле было, а у Карла руки откуда надо росли, так что будущее у него было. Виктория долго отказывалась от его предложения. В итоге призналась Карлу, а после этого дерьмо всякое… простите… чепуху всякую про то, что она сама во всем виновата, начала рассказывать.
Вы бы видели лицо Карла, когда он мне об этом говорил. Я его в таком бешенстве не видел никогда. Он всегда спокойный был, а тут… Не могу представить, каково ему было. Карл ведь общался с Андреасом, вынужден был разговаривать с ним, вести себя вежливо, и с матерью Виктории тоже. Я не уверен, что смог бы такое выдержать – мило улыбаться насильнику любимой женщины. Признаться, я очень хотел заставить Андреаса заплатить за все, что он с ней сделал. Убеждал Карла сообщить в полицию, но он сказал, что Виктория будет все отрицать, а прямых доказательств не было. Помню, он умолял меня никому не говорить, убеждал, что все кончится, когда они поженятся. А я, дурак, согласился…
– Но в итоге они все-же поженились.
– Да, Виктория согласилась. По окрестным деревням уже тогда ходили слухи, не знаю, кто их распускал, о том, что происходит в доме Груберов, поэтому мама сразу сказала «нет». Отец всегда был мягче, поэтому свое благословение дал и маму смог убедить. Свадьбу сыграли, не скрываясь, но и без шума. Я был шафером.
– Почему Карл переехал в Хинтеркайфек, а не забрал Викторию оттуда?
Ульрих налил полный стакан воды и выпил, потом подумал, налил еще один и выпил его тоже. По его лицу ходили багровые пятна – эмоции двадцатилетней давности до сих пор перехлестывали через край.
– Потому что она не захотела!
Он почти выкрикнул эти слова, которые перешли в очередной приступ кашля. На этот раз Габриель приходил в себя почти пять минут. Хольгер даже начал беспокоиться, но Ульрих жестом показал, что все нормально.
– Я не знаю, что именно произошло. Может быть, Андреас запретил ей, может быть, ее мать, но в итоге Виктория сказала, что либо Карл едет на ферму с ней, либо она вернется туда одна. Возможно, она думала, что если в доме будет ее муж, Андреас не станет… Но зачем вообще было возвращаться на эту проклятую ферму?! Мы готовы были ее принять, даже мама!
– Что было дальше?
– Карл выдержал в Хинтеркайфеке около месяца, точно не помню, а после этого вернулся в Лааг.
– Он говорил о причинах отъезда?
– Нет. Он вообще не говорил на эту тему. Случившееся морально убило его – он мог часами сидеть и молча смотреть на стену, мог начать пить ни с того ни с сего и не останавливался пока не падал без памяти. И родители, и мы с Вольфгангом пытались поговорить с ним, как-то помочь ему, но как только речь заходила о Виктории, он уходил от разговора. А потом началась Война…
Установилась тишина, которую нарушил Майер:
– Почему Карл попал на фронт? Он не был годен.
– Да, не был. Он пошел добровольцем. Я не знаю, как у Карла получилось пройти медкомиссию, может быть, он подкупил доктора, а может быть смог его убедить. Оберкомиссар Вюнш, вы, наверное, помните, какое возбуждение тогда царило, как все были уверены, что Война закончится к Рождеству, причем непременно в нашу пользу?
Хольгер кивнул. Он хорошо это помнил.
– Карл записался добровольцем, а вместе с ним записался Вольфганг. Я, признаюсь, был никудышным братом, а вот они вдвоем были очень близки. Вольфганг больше всех переживал за Карла, наверное, так же сильно, как и мать. Знаете, как это иногда бывает – старший заботится и приглядывает за младшим, а потом, наоборот, младший опекает старшего. Только Вольфганг уберечь Карла не смог… А я попал под мобилизацию на Восточный фронт.
Я узнал, что Карл погиб, когда сам в госпитале лежал после ранения. Горящей балкой придавило, если бы однополчанин меня послушал и оставил, я бы там заживо… к счастью, он не послушал. Я так у него на горбу и отрубился, потом в себя прихожу в госпитале – половина тела огнем горит, трех пальцев на правой руке нет и дышать могу только с трудом. В общем, комиссовали меня. Возвращаюсь домой, а отец только неделю как мать похоронил. И сам он в ту же ночь…
– Простите, что заставляем вас вспоминать об этом.
– Нет, вы знаете, я вам даже благодарен. Я никому, даже своей супруге, все это не рассказывал, по крайней мере, все за раз.
– Вы поддерживали переписку с Вольфгангом?
– Да, поддерживал. От него узнал, что Карл погиб сразу, не мучился. Он от меня узнал о смерти отца. Его ранило на Войне дважды – в первый раз в 15-м лицо осколком задело, на том же месте, что и у вас, оберкомиссар Вюнш, только глубже. А во второй раз в 17-м в ногу, он с тех пор прихрамывает немного на правую ногу.
– После возвращения вы встречали Викторию?
– Да, один раз. В 15-м году она призналась отцу Хаасу – это священник из Кайфека – что Андреас ее насилует. Хаас смелее меня оказался – решил, что тайна исповеди не должна позволять такой мрази как Андреас остаться безнаказанной. Полицейские искали свидетелей, которые могли бы подтвердить слова отца Хааса – Виктория-то, разумеется, отказалась обвинять Андреаса – и я согласился выступить на суде. Я знал, что у Виктории родилась дочка от Карла, моя племянница… Но, признаюсь, тогда я не думал о ней, мне хотелось чтобы Андреас заплатил за то, что сломал жизнь Виктории, а она из-за этого привела моего брата к гибели.
– Вы считаете, что он пошел на Войну из-за нее?
– Да, считаю. Карл знал о своих проблемах с равновесием, знал о своей астме – он отправился на фронт не за Германию и не чтобы снискать себе славу. Он просто искал смерти. И Виктория была единственной причиной, по которой мой брат захотел бы умереть.
– Андреаса осудили. Что было дальше?
– Не знаю, я больше не следил за жизнью Виктории. Я был тогда не в лучшей форме. Тяжелые боли и большое хозяйство привели меня к зависимости от морфина. Не подумайте, что я оправдываюсь, просто сначала ты принимаешь его потому, что боль рвет тебя на части, потом, чтобы спать без кошмаров, а после, потому, что не можешь не принимать.
Я слышал, что Андреаса арестовывали зимой 20-го года за инцест, так как у Виктории родился сын, но Лоренц Шлиттенбауэр – уважаемый в Кайфеке человек – признал, что это его сын, и Андреаса отпустили. Правда, как я понял потом, когда читал об убийстве в газетах, Виктория поступила с Шлиттенбауэром так же как и с Карлом…
– А когда Вольфганг вернулся с Войны?
– В 1922-м. Он сражался в Балтийском ландесвере. Потом, когда ландесвер сдался, он остался в Литве военным специалистом. Но это вам лучше у него спросить, я плохо знаю этот период жизни Вольфганга. У нас тогда оборвалась связь, и мы смогли найти друг друга только в 22-м году.
В разговор вновь вступил Франц:
– То есть он не был в Лааге с 1914-го года?
– Да. А если и был, то не дал о себе знать. Дело в том, что я тогда уже не жил в Лааге. К весне 20-го года я бывал в родном доме от силы раз в два месяца. Просто проверял, все ли в порядке.
– А почему вы уехали оттуда?
– Как я уже говорил, мне было тяжело справляться с хозяйством в одиночку. Кроме того, я встретил женщину – Марину Ламбергер. Ее супруг погиб в 16-м году, а уже после его смерти она родила Хенрика. Вы его видели в субботу, оберкомиссар Вюнш. Мы познакомились в Мюнхене, когда я приехал разбираться с очередной задержкой пенсии. Ей нужен был отец для ее сына, а мне нужен был хоть кто-нибудь. Мы начали встречаться и, в конце концов, я перебрался в Мюнхен и женился на ней.
Слова фрау Мюлленбек полностью подтверждались, но Хольгер все-же решил уточнить:
– А что произошло весной 20-го года?
– Наш дом в Лааге сгорел.
– Из-за чего?
– Не знаю. Поговаривали о каких-то поджигателях, но точно ничего установить не получилось, да никто и не пытался особенно. Я, конечно, был опечален гибелью дома, в котором прошла большая часть моей жизни, но повторюсь, я там практически не бывал к тому времени…
На этот раз Ульриху удалось подавить приступ кашля, вовремя выпив воды.
– Постарайтесь вспомнить, когда конкретно вы смогли найти Вольфганга?
– На самом деле это он меня нашел. Это было весной, точнее, в середине весны 22-го года. Кстати, да, вы правы, он перед этим побывал в Лааге, потому, что сразу же спросил у меня о том, что случилось с домом. Мой брат очень неохотно рассказывает о том, что происходило с ним с 1918-го по 1922-й. По большому счету, я рассказал вам все, что знаю об этом периоде его жизни.
Франц вновь взял слово:
– Ваш брат сильно изменился с вашей последней встречи?
– Молодой человек, в вас когда-нибудь стреляли?
Майер отрицательно помотал головой.
– Тогда спросите у своего коллеги. Я по его глазам вижу, что он был там, что он тоже через это прошел. Когда в тебя стреляют, когда ты видишь смерть вокруг, это не оставляет тебя прежним. Я видел брата, когда ему было девятнадцать, а потом сразу двадцать семь. Конечно, он изменился. Я помню его непоседливым сорванцом везде бегавшим за Карлом. Я помню, как он вырос в улыбчивого парня. Он был красивым и умным, хотя порой позволял ветру гулять в голове.
В 22-м году я встретил неразговорчивого отстраненного мужчину со шрамом на пол лица и сединой в волосах. Вы представляете, каково это – увидеть своего двадцатисемилетнего младшего брата седым?
Франц ответил вслух:
– Нет, не представляю.
– И это очень хорошо, что не представляете, никому не пожелаю такого… Я впервые разговорить-то его толком смог через пару лет только, до этого он просто замолкал, когда я спрашивал его о прошлом. Сейчас у него все неплохо. Он вступил в Штурмовые отряды, борется за дело нашего фюрера, но он по прежнему один и я за последние одиннадцать лет ни разу не видел, чтобы он смеялся.
Ульрих встал и подошел к окну, заложив руки за спину. Полицейским нужно было прояснить еще одно обстоятельство, поэтому Хольгер спросил:
– А как вы узнали об убийстве?
– Как и все, прочитал в газетах. Сначала были просто сообщения о «Резне в Хинтеркайфеке», потом появилась передовица с зарисовкой фермы и именами жертв…
Ульрих Габриель замолчал, а после этого отвернулся от окна и посмотрел в глаза поочередно Хольгеру и Майеру. Когда Габриель заговорил, его хриплый голос звучал зловеще:
– Я понимаю, зачем вы здесь. Я понимаю, что вы не можете не считать меня подозреваемым. Я хорошо знал одну из жертв и имел мотив. И вы правы: я бы с превеликим удовольствием убил Андреаса и его жену. Я презираю этих людей всем сердцем и не испытываю к ним жалости – они косвенно повинны в гибели родного мне человека и напрямую в извращении человека, которого я некогда считал другом. Если бы речь шла только об их убийстве, а мне было бы известно имя приступника, то я бы без зазрения совести наплел вам чуши, пытаясь выгородить его. Однако я никогда бы не тронул Викторию. Несмотря ни на что именно она была самой пострадавшей во всем этом, пусть и считала саму себя виноватой. И уж тем более я бы не причинил вред своей племяннице и тому малышу.
Я знаю, что после разговора со мной вы направитесь к Вольфгангу. И я готов сказать за него как за себя – он не посмел-бы причинить вред вдове Карла и ее детям. Да, он появился в Мюнхене примерно в то время, когда произошло убийство, но он был настолько ослабшим и выхолощенным, что почти падал с ног и хотел лишь отдыха, а вовсе не мести за какие-то давние обиды. Я понимаю, что мои слова не отменяют ваших подозрений, просто хочу обозначить свою позицию.
Сказав это, Габриель уставился в окно, будто увидел в нем что-то интересное. На этот раз тишину нарушил Хольгер:
– Спасибо за откровенность, господин Габриель. Постарайтесь вспомнить, ваш брат упоминал когда-нибудь, что служил в штурмовой группе?
Вюнш не без некоторого ехидства отметил, что его вопрос вызвал у Майера неподдельное изумление.
– Нет, не припоминаю. Как я уже сказал, он очень неохотно говорит о Войне.
– Может быть, в письме с фронта?
– Не помню, возможно, что-то и было, но мимоходом. Он точно не уделял этому повышенного внимания в письме. Я прекрасно понимал, что в письмах из дома он не хотел-бы читать о Войне, и мы почти о ней не говорили. В основном мы просто делились самочувствием, новостями да вспоминали какие-то моменты из мирной жизни.
«Если и служил, то брату не распространялся…» – насчет того, что сам Ульрих служить в штурмовой группе не мог, Хольгер был уверен. Они были созданы только в 1916-м. Тогда же появились и серийные траншейные дубинки. Самоделки, правда, использовали и раньше. «Так или иначе, к этому времени Ульрих Габриель уже был дома. И все равно не факт, что это не он…»
– Господин Габриель, раз уж вы понимаете, что мы считаем вас подозреваемым, значит должны понимать, что мы не можем не спросить о вашем алиби…
– Понимаю. Так, дайте подумать, речь идет об апреле 22-го…
– С тридцать первого марта по четвертое апреля, если быть точнее.
Ульрих Габриель вернулся на рабочее место и немигающим взглядом уставился в лакированную поверхность стола. Хольгер молчал, не отвлекая его от воспоминаний. Майер следовал примеру старшего коллеги.
– Да, я вспомнил, более того, я даже знаю, как его подтвердить! Второго апреля 1922-го года вечером я был в «Придворной пивоварне». Я помню это потому, что в тот день мне довелось поговорить с нашим фюрером!
Есть лишь одно сомнение: второго или седьмого апреля это произошло? Но велась фотосъемка, так что мы сможем легко и быстро выяснить точную дату.
– Вы храните фотографии с того вечера?
– К сожалению, нет, но они наверняка хранятся в нашем архиве. Нужно лишь спуститься туда и запросить их.
«И потратить несколько часов на ожидание» – добавил про себя Хольгер.
– Нас пропустят в ваш архив?
– Прямо в него, разумеется, нет, но запросить эти фотографии для ознакомления вы можете.
Полицейские спустились на первый этаж вслед за Габриелем, прошли мимо дежурной в сером и направились в правое крыло здания.
– А вы что, весь архив партии храните в этом здании?
– Нет, для этого оно слишком мало. Здесь только документы за 1920-й – 1925-й годы. Есть еще одно здание на Шеллингштрассе, там хранится большая часть архива. Я точно не уверен, все же это не моя сфера деятельности, но вроде бы скоро для архива оборудуют отдельное здание неподалеку отсюда.
Даже в помещении архива нашлось место свастике и портрету Гитлера. Заспанный человек в гражданской одежде читал газету и не отложил ее до тех пор, пока к нему не обратились:
– Доброе утро, господин Кляйстерс.
– Доброе утро, господин Габриель. Вы по мою душу?
– Да, но только не я, а эти двое господ.
Господин Кляйстерс посмотрел на полицейских так, будто только что их увидел. Хольгер решил взять разговор на себя:
– Доброе утро, господин Кляйстерс. Мы из полиции. Я, оберкомиссар Вюнш.
– Комиссар Майер.
– Нам нужны фотографии, сделанные в «Придворной пивоварне» второго апреля 1922-го года.
– С какой целью?
– Для ознакомления.
– Это я понял. С какой целью вам нужно с ними ознакомиться?
Хольгер посмотрел на Ульриха, пожал плечами, как бы извиняясь, и ответил:
– Для подтверждения алиби господина Габриеля.
– У вас какие-то проблемы с законом, господин Габриель?
– Возникнут, если не удастся найти те фотографии, о которых говорит оберкомиссар Вюнш. Поэтому я прошу вас заняться их поиском как можно скорее, господин Кляйстерс.
Архивариус пожевал губами в нерешительности:
– Вообще, желательно, конечно, оформить официальный запрос… Вы собираетесь выносить их из архива?
– Нет, нам достаточно только на них посмотреть.
– Хорошо, но вы мой должник, господин Габриель.
Ульрих усмехнулся и зашелся сильным кашлем. Прокашлявшись, он нашел в себе силы улыбнуться и сказал:
– Хорошо, если вы найдете эти фото, господин Кляйстерс, я буду вам должен…
Кляйстерс кивнул и ушел в глубину полок и стеллажей. Хольгер извинился перед своими спутниками и вышел перекурить. Когда от папиросы начал подниматься дым, мысли Вюнша заработали быстрее.
Как и в случае с Шлиттенбауэром Хольгер очень сомневался, что только что общался с убийцей. Ульрих говорил убедительно, его слова совпадали с показаниями, прежде всего фрау Мюлленбек. Помимо этого, у Вюнша были сомнения в том, что Ульрих Габриель был способен на это физически. Его движения явно были ограничены, скорее всего, из-за шрама от ожога. Он был вынужденным левшой – это соответствовало описанию доктора Аумюллера, но Хольгер вспомнил дело, а точнее, описание временного убежища преступника. Убийца проникал туда по веревке. Ограниченные движения и искалеченная рука вполне могли просто-напросто не позволить Ульриху сделать это. Или, по крайней мере, делали этот процесс для него очень хлопотным и небыстрым.
Не мог понять Вюнш и мотивацию Ульриха. «Даже если он все же решил убить Андреаса и Цицилию, которых ненавидел, почему убил остальных? Допустим: он не хотел убивать Викторию, Маргариту, Йозефа и Марию Баумгартнер, просто они оказались рядом и он решил избавиться от свидетелей. Но все еще неясно, почему именно в 22-м? Ульрих жил неподалеку один с 15-го по 20-й годы. В 1920-м дом сгорел, что подтверждают материалы дела, слова вдовы Мюлленбек, самого Ульриха и мои личные наблюдения. Вместо того чтобы напасть на Груберов в этот период он уезжает в Мюнхен, возвращается через два года, убивает их, а потом уезжает обратно в Мюнхен – нелогично…» Не осталось без внимания Хольгера и неожиданное появление Вольфганга Габриеля в 22-м году. «Вдова Мюлленбек не исключила, что видела Вольфганга в Лааге весной 1922-го года. Подтвердил его появление в Мюнхене в этот период и Ульрих…». Вюнш затушил окурок и вернулся в здание. Так или иначе, фотографии, в существовании которых Ульрих был так уверен, могли полностью подтвердить его невиновность.
– Вот она! Это я, а это наш фюрер! Тогда я только недавно пришел в партию. Нас тогда было совсем немного, и мы только начинали нашу борьбу. А вот видите – за плечом фюрера Курц Нейбауэр? Он погибнет во время Пивного путча. Да, сколько славных ребят полегло за наше дело в эти годы…
Габриель углубился в воспоминания. По его лицу блуждала улыбка, придававшая ему жуткий вид. Он, казалось, забыл о причинах заставивших его обратиться к этим фотографиям.
Ульрих Габриель не был убийцей. Теперь это было окончательно ясно. На фотографиях была надпечатка с датой: «2 апреля 1922 год». Конечно, он мог совершить убийство, а после этого вернуться в Мюнхен и прийти в «Придворную пивоварню», но Вюнш ни капли не сомневался, что если они с Майером начнут копать, то найдут тех, кто видел Ульриха и в другие дни, когда убийца был на ферме.