Читать книгу Сафо (Альфонс Доде) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
bannerbanner
Сафо
СафоПолная версия
Оценить:
Сафо

5

Полная версия:

Сафо

– О, в этом отношении не беспокойтесь, дядя; если Каудаль только возьмется… – И он перечислял ему все титулы скульптора – члена Академии, кавалера ордена Почетного Легиона и целой кучи иностранных орденов. Фена широко раскрыл глаза:

– И ты с ним дружен?

– Да, мы с ним большие друзья.

– Только в Париже и можно завязывать такие необыкновенные знакомства!

Госсэну, однако, было стыдно признаться, что Каудаль был когда-то любовником Фанни, и что познакомился он с ним благодаря ей; казалось, однако, что Сезар и сам догадывается об этом:

– Ведь это он вылепил ту Сафо, которая стоит у нас в Кастеле?.. В таком случае, он знаком с твоей любовницей и мог бы помочь тебе в разрыве. Член Академии, кавалер ордена Почетного Легиона – это всегда производит впечатление на женщину…

Жан ничего не ответил, думая, быть может, также использовать влияние на Фанни её первого любовника. А дядя продолжал, добродушно смеясь:

– Кстати, знаешь, бронзовая статуя уже не стоит больше в кабинете отца… Когда Дивонна узнала… когда я имел несчастье сказать ей, что статуя изображает твою любовницу, то она не пожелала, чтобы она осталась там. При странностях консула и при его отвращении к малейшей перемене, это было нелегко сделать, особенно еще от того, что он не знал причины… Ах, эти женщины! Но она устроила все так ловко, что теперь на камине в кабинете твоего отца стоит изображение Тьера, а несчастная Сафо покрывается пылью в «угловой комнате», вместе со старыми таганами и поломанною мебелью; при переноске она получила маленькое повреждение – у неё отломались шиньон и лира. Гнев Дивонны принес ей, по-видимому, несчастье.

Они дошли до улицы Асса. Увидев скромный рабочий характер квартала художников, мастерские с дверями под номерами, похожие на сараи, раскрывавшиеся на обе стороны длинного двора, в глубине которого виднелись будничные здания городских школ с доносившимся из окон непрерывным чтением, председатель «Общества затопления» начал снова сомневаться в способностях человека, живущего в таком скромном месте; но едва войдя в мастерскую Каудаля, он тотчас узнал, с кем имеет дело.

– Ни за что! Ни даже за сто тысяч, ни даже за миллион!.. – зарычал среди беспорядка и запустения мастерской скульптор в ответ на первые слова Госсэна; и, приподнимая с дивана свое исполинское тело, он сказал:

– Бюст!.. Хорошо!.. Но взгляните сюда, на эту груду алебастра, расколотого на мелкие куски… Это моя статуя для ближайшего Салона… Я разбил ее ударами молотка… Вот как я отношусь к скульптуре, и, сколь ни соблазнительна для меня физиономия господина…

– Госсэн д'Арманди… председатель…

Дядя стал перечислять все свои титулы; но их было так много, что Каудаль прервал его и, обращаясь к молодому человеку, сказал:

– Что вы смотрите на меня, Госсэн?… Вы находите, что я постарел?..

Правда, ему вполне можно было дать его возраст при этом освещении, падавшем сверху на впадины и морщины его переутомленного лица кутилы, на его львиную гриву, с плешинами старого ковра, на его обвислые и дряблые щеки и усы, цвета металла, с которого сошла позолота и которые не были ни завиты, ни подкрашены… К чему? Его маленькая натурщица Кузинар бросила его…

– Да, мой милый; ушла с моим литейщиком, с дикарем, с животным… Но ему двадцать лет!..

Произнося эти слова гневно и вместе насмешливо, он ходил взад и вперед по мастерской, отталкивая сапогом мешавшую ему табуретку. Вдруг, останавливаясь перед зеркалом в медной оправе, висевшем над диваном, он взглянул на себя с ужасной гримасой: – До чего я, однако, стал безобразен, до чего одряхлел! Что это?.. словно подгрудок у старой коровы!.. – Он захватил в кулак свою шею, затем с жалобным и комическим видом, с видом бывшего красавца, оплакивающего себя, продолжал: – И подумать, что через год и об этом пожалеешь!..

Дядя был поражен. Что это за академик, который высовывает язык и рассказывает о своих низменных любовных похождениях! Значит чудаки есть повсюду, даже в Академии? И его восторг перед великим человеком уменьшался по мере того, как росло сочувствие к его слабостям.

– Как поживает Фанни?.. Вы все по-прежнему живете в Шавиле? – спросил Каудаль, успокоившись и сев рядом с Госсэном, которого он дружески похлопал по плечу.

– Ах, несчастная Фанни; нам уже недолго жить вместе!..

– Вы уезжаете?

– Да, скоро… Но раньше я женюсь… С нею придется расстаться.

Скульптор при этих словах дико захохотал.

– Браво! я рад… Отомсти за нас, мальчик, мсти за нас всем этим негодяйкам! Бросай их, обманывай их! Пусть они плачут, несчастные! Ты никогда не сможешь причинить им столько зла, сколько они сделали другим!

Дядя Сезар торжествовал:

– Видишь? Господин Каудаль смотрит на вещи не так трагично, как ты… Взгляните на этого младенца… Он не решается бросить ее из страха, что она убьет себя!

Жан признался в том впечатлении, которое произвело на него самоубийство Алисы Дорэ.

– Но это не одно и то же, – сказал Каудаль с живостью. – Та была грустная, мягкая женщина, с повисшими руками… Жалкая кукла, в которой было мало набивки. Дешелетт был неправ думая, что она умерла из-за него… Она умерла, потому что устала и ей наскучило жить. Меж тем как Сафо… Ах чёрт побери!.. Эта не убьет себя!.. Она слишком любит любовь и догорит до конца, как свеча, до самой розетки. Она принадлежит к той породе первых любовников, которые никогда не меняют своего амплуа и кончают беззубыми, безбровыми, но все же первыми любовниками… Взгляните на меня!.. Разве я убью себя?.. Пусть у меня будет много горя, но я знаю, что одна женщина уйдет и я возьму другую; я всегда буду нуждаться в них… Ваша любовница поступит как я, и она уже не раз так поступала… Только теперь она уже не молода, и это будет труднее…

Дядя продолжал торжествовать:

– Теперь ты успокоился, да?

Жан не отвечал; но его щепетильность была побеждена и решение принято. Они собирались уже уходить, как вдруг скульптор подозвал их и показал им фотографическую карточку, взятую им с пыльного стола, и которую он вытер рукавом. – Взгляните, вот она!.. До чего хороша, злодейка!.. На колени перед нею можно встать… Что за ноги, что за шея!..

Ужасно было видеть эти горящие глаза, слышать этот страстный голос, вместе со старческим дрожанием его грубых пальцев, в которых трепетал улыбающийся образ маленькой натурщицы Кузинар, с округлыми формами, украшенными ямочками.

Глава 12

– Это ты?.. Как рано!..

Она шла из глубины сада, с подолом полным упавших яблок, и быстро взбежала к крыльцу встревоженная смущенным и сердитым выражением лица Жана.

– Что случилось?

– Ничего, ничего… Погода… солнце… Я хотел воспользоваться последним хорошим днем, чтобы пройтись по лесу вдвоем с тобою… Хочешь?

Она вскрикнула, как уличный мальчишка, как делала всякий раз, когда была довольна: «Ах, какое счастье!..» Больше месяца не выходили они из дома, благодаря дождям и ноябрьским бурям. В деревне не всегда бывает весело; все равно, что жить в Ноевом ковчеге, со всеми населяющими его тварями… Ей надо было отдать кое-какие приказания на кухне, так как супруги Эттэма должны были прийти к обеду; Жан, ожидая ее на дворе, на дороге «Pavè des gardes», глядел на маленький домик, согретый этим последним поздним светом, на деревенскую улицу, вымощенную каменными плитами, с прощальным чувством, ласковым и памятливым к местам, которые мы собираемся покинуть.

В раскрытое настежь окно столовой доносилось пение иволги, перемежавшееся с приказаниями, которые Фанни давала прислуге: – Главное, не забудьте, – обед в половине седьмого… Прежде всего подадите цесарку… Ах, я забыла выдать вам скатерть и салфетки… – Её голос звучал весело счастливо, покрывая шум на кухне и пение маленькой птички, заливавшейся на солнце, а ему, знавшему, что их хозяйству осталось всего два часа жизни, эти праздничные приготовления надрывали душу.

Вдруг ему захотелось вернуться в дом, сказать ей все сразу; но он побоялся слез, ужасной сцены, которую услышат соседи, скандала, который поставит на ноги весь Верхний и Нижний Шавиль. Он знал, что, когда она даст себе волю, то для неё ничего не существует и остался при прежней мысли увести ее в лес.

– Вот и я!..

Легко подошла к нему, взяла его под руку, советуя ему говорить тише и проходить быстрее мимо соседей, из опасения, как бы Олимпия не захотела идти с ними и помешать их славной прогулке. Она успокоилась лишь когда перешли дорогу и оставили за собою железнодорожный путь, откуда они свернули налево в лес.

Погода была мягкая, ясная, солнце было подернуто легкой серебристой дымкой, пронизывавшей весь воздух; оно медлило на откосах, где некоторые деревья, с пожелтелыми, но еще уцелевшими листьями, высоко поднимали вверх сорочьи гнезда и пучки зеленой омелы. Слышалось пение птиц, непрерывное, словно визг пилы, и постукивание клюва по дереву, которое напоминает топор дровосека.

Они шли медленно, оставляя следы на мягкой земле, размытой осенними дождями. Ей было жарко, оттого что она бежала, щеки её горели, глаза блистали, и она остановилась, чтобы откинуть широкую кружевную косынку, подарок Розы, которую, выходя из дому, она накинула на голову – драгоценный и хрупкий остаток прошлого великолепия. Её платье из черного шелка, лопнувшее под рукавами и на талии, было знакомо ему уже года три; когда она поднимала его, проходя мимо Жана через лужи, он видел стоптанные каблуки её ботинок.

Она весело мирилась с этой бедностью, никогда не жаловалась, занятая только им, его благополучием, и счастливая тем, что может дотрагиваться до него, обеими руками охватив его руку. Жан, видя ее помолодевшею от этого возврата солнца и любви, спрашивал себя, откуда берется столько сил у этой женщины, какая чудесная способность забывать и прощать помогает ей сохранять столько веселости и беспечности после жизни полной страстей, превратностей и слез, оставивших следы на её лице, но исчезающих при малейших проблесках веселости.

– Это белый гриб, говорю тебе, что это белый…

Она шла под деревья, увязая по колено в кучах сухих листьев, возвращалась растрепанная и исцарапанная колючками и показывала ему маленькую сетку у подножия гриба, по которой отличают настоящий белый гриб от других: – видишь, какая у него подкладка? – и она торжествовала.

Он не слушал, будучи рассеян и спрашивая себя: «Настала ли минута?.. Следует ли?»…

Но у него не хватало мужества; то она смеялась чересчур громко, то место было не подходящее; и он увлекал ее все глубже, словно убийца, обдумывающий куда и как нанести смертельный удар.

Он почти уже решился, как вдруг на повороте дороги появился и встревожил их местный лесник, Гошкорн, которого они изредка встречали. Бедняк, живший в маленькой казенной лесной сторожке на берегу пруда, потерял одного за другим двух детей, затем жену, от одной и той же злокачественной лихорадки. С первого же смертельного случая доктор заявил, что в этом помещении нельзя жить так как оно слишком близко к воде и к её вредным испарениям; но несмотря на свидетельство, написанное врачом, правительство оставило его там еще на два, на три года, в течение которых умерли все члены его семьи, за исключением девочки, с которой он и переселился наконец в новое жилище у опушки леса.

Гошкорн, с упрямым лицом бретонца, со светлым и мужественным взглядом, с покатым лбом под форменной фуражкой, типичный представитель преданности и веры во все запреты, в одной руке держал ружье, а другой нес уснувшую девочку.

– Как её здоровье? – спросила Фанни, улыбаясь четырехлетней девчурке, побледневшей и похудевшей от лихорадки, которая проснулась и раскрыла большие глаза с красными веками. Сторож вздохнул:

– Да не хорошо… Вот беру ее всюду с собою… а она, тем не менее, перестала есть, ни на что не глядит. – Надо полагать, что переменили мы место через чур поздно, и что она уже заболела… Она так легка… попробуйте, сударыня, словно перышко… Боюсь, что скоро и она покинет меня, как остальные… Боже мой!..

Это, произнесенное шёпотом «Боже мой» и был весь его бунт против жестокости канцелярий и бумажных крючкотворцев.

– Она дрожит, как будто озябла.

– Это лихорадка, сударыня.

– Погодите, мы ее согреем… – Она взяла кружевную мантилью, висевшую у неё на руке, и закутала его малютку: – Да, да, оставьте так… Пусть эти кружева пойдут ей на свадьбу…

Отец горестно улыбнулся и, сжимая ручку малютки, которая снова заснула, белая под белыми кружевами, как маленький мертвец, пытался заставить ее поблагодарить барыню; затем удалился, твердя свое обычное «Боже мой, Боже мой», заглушаемое треском ветвей под его ногами.

У Фанни пропала веселость и она прижалась к нему с боязливой нежностью женщины, которую волнение, печаль или радость приближают к тому, кого она любит. Жан подумал: «Какая добрая душа»… Но не поколебался в своем решении, а напротив, утвердился в нем, ибо на склоне аллеи, в которую они входили, перед ним встал образ Ирены, воспоминание о её сияющей улыбке, пленившей его с первого раза, даже раньше, чем он узнал её глубокое очарование, внутренний источник её ума и кротости. Он вспомнил, что дождался последней минуты, что сегодня четверг… «Надо же наконец!» И, наметив на некотором расстоянии площадку, решил, что это последний предел. Полянка среди вырубленного леса, деревья, лежавшие на земле, среди щепок, свежие обломки коры и связки хворосту, ямы для обжигания угля… Немного дальше виднелся пруд, над которым поднимался белый туман, а на берегу стоял маленький покинутый домик, с разбитыми окнами, с развалившейся крышей – больница бедных Гошкорнов. Дальше лес поднимался к Велизи, высокому холму, покрытому ржавыми кустарниками и унылым, густым лесом… Вдруг он остановился:

– Не отдохнуть ли нам здесь?

Они сели на длинный ствол дерева, сваленного на землю, ветви которого можно было сосчитать по числу ран, оставленных топором… Местечко было тихое, с бледным отсветом солнечных лучей; где-то пахло невидимыми фиалками.

– Как хорошо… – сказала она, разнеженная, облокотясь на его плечо и отыскивая местечко, чтобы поцеловать его в шею. Он немного отодвинулся и взял ее за руку. Тогда, видя внезапно изменившееся выражение его лица, она испугалась:

– Что такое? Что-нибудь случилось?

– Плохие вести, мой бедный друг… Эдуэн, помнишь тот, который поехал вместо меня… – Он говорил с трудом, хриплым голосом, звук которого изумил его самого, но который делался крепче к концу подготовленной заранее речи. – Эдуэн заболел, приехав на место, и начальство посылает Жана заменить его… – Он нашел, что легче солгать, чем поведать жестокую правду. Она дослушала его до конца, не прерывая, с лицом, покрывшимся смертельной бледностью, с остановившимся взглядом.

– Когда же ты уезжаешь? – спросила она, отнимая руку.

– Сегодня вечером… в ночь… – И фальшивым, жалобным тоном он прибавил: – Я рассчитываю провести сутки в Кастеле, затем сесть на пароход в Марселе…

– Довольно! Не лги! – крикнула она в порыве бешенства, вскочив на ноги; – Не лги, ты же знаешь… Дело в том, что ты женишься… Давно уже над этим старается твоя семья… Они так боятся, что я удержу тебя, что я помешаю тебе ехать на поиски тифа или желтой лихорадки… Наконец, они довольны… Барышня, надо надеяться, в твоем вкусе… И когда подумаешь, что я сама завязывала тебе галстук, в четверг!.. Боже! до чего я была глупа!

Она смеялась ужасным, болезненным смехом, кривившим её рот и показывавшим отсутствие одного зуба, которое он еще не видел, выпавшего, очевидно, недавно, одного из её чудесных перламутровых зубов, которыми она так гордилась; и этот выпавший зуб, и это лицо землистого цвета, измученное, искаженное, причиняли Госсэну невыразимые страдания.

– Послушай, – сказал он, схватив ее и усаживая рядом с собою. – Ну, да, правда, я женюсь… Мой отец, ты знаешь, давно этого требовал; но что значит это для тебя, раз я все равно должен уехать?..

Она вырвалась, желая сохранить свой гнев:

– И чтобы объявить мне об этом ты заставил меня пройти целую версту по лесу… Ты сказал себе: «По крайней мере не будет слышно её криков»… Нет, видишь… ни крика, ни слез! Во первых, довольно с меня этакого негодяя, как ты!.. Можешь идти, куда хочешь, я не буду тебя удерживать… Беги же, пожалуйста, на острова с твоей женой, с твоей крошкой, как говорят в твоей семье!.. Хороша, должно быть, эта крошка!.. Базобразна, обезьяна или вечно беременна!.. Ты ведь такой же простофиля, как и те, которые тебе ее выбрали!..

Она уже не владела собою, выкрикивая ругательства, оскорбления, до тех пор, пока, наконец могла прошептать только: «Подлец… лгун… подлец…» прямо в лицо и с вызывающим видом, как показывают кулак.

Настала очередь Жана выслушать все, не говоря ни слова, не делая никаких попыток остановить ее. Он предпочитал видеть ее такой низменной, кричащей, ругающеюся, настоящей дочерью дяди Леграна; так разлука будет менее жестока… Сознала ли и она это? Вдруг она умолкла, упала головой и грудью вперед на колени любовника, с рыданиями, сотрясавшими ее всю и перемежавшимися жалобами:

– Прости, пощади… Я люблю тебя, люблю тебя одного… У меня никого больше нет… Любовь моя, жизнь моя, не делай этого!.. Не покидай меня!.. Что со мною будет?

Его охватила жалость… Вот чего он больше всего боялся… Он заражался её слезами и откидывал назад голову, чтобы она не катились по его лицу, стараясь успокоить ее глупыми словами и повторяя все тот же аргумент:

– Но ведь я все равно должен уехать…

Она вскочила с воплем, в котором прорвалась её надежда:

– Ах, ты никуда не уехал бы! Я сказала бы тебе: подожди, я буду тебя любить еще… Неужели ты думаешь, что такую любовь, какою я люблю тебя, можно найти два раза в жизни?.. Ты так молод… Мне же недолго жить… Скоро я уже не буду в силах любить тебя, и тогда мы легко разойдемся.

Он хотел встать, он имел это мужество, и сказать ей, что все, что она делает, бесполезно; но цепляясь за него, тащась на коленях по грязи, наполнявшей лощину, она принуждала его снова сесть и, стоя перед ним, дыханием губ, сладострастными взглядами и детскими ласками, глядя на его лицо, которое он отклонял, запуская руки в его волосы, пыталась зажечь остывший пепел их любви, напоминала ему шёпотом о прошлых наслаждениях, о пробуждениях без сил, о страстных объятиях в воскресные дни… Но все это было ничто, в сравнении с тем, что она обещала ему в будущем; она знает другие поцелуи, другие опьянения, она придумает их для него…

И пока она шептала ему эти слова, которые мужчины слышат лишь у дверей притонов, крупные слезы ручьями текли по её лицу, с выражением смертельного ужаса; она билась, кричала не своим голосом: О, пусть этого не будет… Скажи, что это неправда, что ты не хочешь меня покинуть… – И снова рыдания, крики о помощи, стоны, будто он стоял перед нею с ножом в руке…

Палач не был храбрее своей жертвы. Её гнева он больше не боялся, также как и её ласк, но он был беззащитен против её отчаяния, против этих криков, оглашавших лес и замиравших над мертвой зараженной лихорадкой водой, за которую заходило печальное, красное солнце… Он ожидал, что будет страдать, но не мог представить себе такой остроты страдания, и нужно было все ослепление новой любви, чтобы удержаться, не поднять ее с земли и не сказать ей: «Я остаюсь, молчи, я остаюсь…»

Сколько времени промучились они таким образом?.. Солнце превратилось уже в узкую полоску на западе; пруд принимал оттенки грифеля, и можно было подумать, что его нездоровые испарения охватывают и пустырь, и лес, и холмы. Из окутывающей их тени выступало только бледное лицо, поднятое к нему, открытый рот, звучавший бесконечной жалобой. Несколько позже, когда настала ночь, крики умолкли. Теперь полился поток слез, целый ливень, сменивший собою грохот бури, и время от времени вздох глубокий и глухой, словно пред чем то ужасным, что она от себя отгоняла, но что неотступно преследовало ее.

Затем вдруг все стихло. Кончено! Зверь умер… Поднимается холодный ветер, колеблет ветви, напоминая о позднем времени.

– Пойдем, встань.

Он тихонько поднимает ее, чувствует её покорность, её детское послушание, только тело её судорожно вздрагивает от глубоких вздохов. Кажется, будто она хранит страх и уважение к мужчине, выказавшему такую твердость. Она идет рядом с ним, его шагом, но робко не давая ему руки; и, видя их идущими так мрачно и пошатываясь по тропинке, находя дорогу лишь по желтым отблескам земли, можно был принять их за чету крестьян, усталых, возвращающихся после долгой и утомительной работы.

На опушке виден свет, раскрытая в доме Гошкорна освещает четкие силуэты двух людей.

– Это вы, Госсэн? – раздается голос Эттэма, подходящого вместе со сторожем. Они начали уже беспокоиться, видя, что Жан и Фанни не возвращаются и слыша стоны, раздававшиеся по лесу. Гошкорн хотел уже взять ружье и отправиться на поиски…

– Добрый вечер, сударь; добрый вечер сударыня… А малютка-то уж как довольна своею шалью!.. Пришлось уложить ее в ней спать…

Их последнее общее дело, участие, проявленное недавно; их руки в последний раз обвились вокруг этого маленького умирающего тельца.

– Прощайте, прощайте, дядя Гошкорн!

И все трое спешат к дому; Эттэма не перестает расспрашивать о воплях, раздававшихся в лесу.

– Они то усиливались, то ослабевали; можно было подумать, что душат какое-нибудь животное… Но неужели вы ничего не слышали?

Ни тот, ни другая не отвечают.

На углу «Pavè des gardes» Жан колебался.

– Останься пообедать, – тихо говорит она ему умоляющим голосом. Твой поезд ушел… Ты можешь поехать с девятичасовым?

Он идет домой вместе с ней. Чего бояться? Подобную сцену нельзя повторить два раза, и он смело может доставить ей это маленькое утешение.

В столовой тепло, лампа светит ярко, и, заслышав их шаги по дороге, служанка подает суп.

– Вот и вы, наконец!.. – говорит Олимпия, сидя за столом и подвязывая салфетку. Она снимает крышку с суповой миски и вдруг останавливается, вскрикнув:

– Боже мой, дорогая; что случилось?..

Осунувшаяся, постаревшая лет на десять, с красными распухшими веками, в платье выпачканном грязью, с растрепанными волосами, словно растерзанная уличная женщина, ускользнувшая от погони полиции – вот какова Фанни! Она вздыхает; её воспаленные глаза щурятся от света; мало-помалу тепло маленького домика и веселый накрытый стол возбуждают в ней воспоминания о счастливых днях и снова вызывает слезы, сквозь которые можно разобрать:

– Он бросает меня… Он женится!

Эттэма, его жена, крестьянка подающая обед, все взглядывают друг на друга, затем на Госсэна. – Тем не менее, будем есть, – говорит толстяк, гнев которого если и не виден, то чувствуется; и стук проворных ложек сливается с журчаньем воды в соседней комнате, где Фанни умывается. Когда она возвращается, с синеватым налетом пудры на лице, в белом шерстяном пеньюаре, супруги Эттема тоскливо смотрят на нее, ожидая снова какого-нибудь взрыва, и удивлены тем, что она, не говоря ни слова, с жадностью набрасывается на кушанье, словно спасенный от кораблекрушения, и заглушает свое горе всем, что находит под рукою – хлебом, капустой, крылышком цесарки, яблоками. Она ест, ест без конца.

Беседа идет принужденно, затем более свободно, и так как с супругами Эттема можно говорить только о чем-нибудь очень плоском и материальном, о том например, как перекладывать молочные блинчики вареньем, и на чем лучше спать, на конском волосе или на пуху, то без особых затруднений доходят до кофе; супруги Эттэма, сдабривают его леденцами, которые они сосут медленно, положа руки на стол.

Приятно видеть доверчивый и спокойный взгляд, которым обмениваются эти тяжеловесные товарищи по столу и ложу. У них нет желания бросит друг друга. Жан улавливает этот взгляд, и в уютной столовой, полной воспоминаний, привычек, связанных с каждым её уголком, его охватывает какая-то усталость, оцепенение. Фани, наблюдающая за ним, тихонько пододвинула к нему свой стул, прильнула к нему, взяла его под руку.

– Слушай, – говорит он вдруг. – Девять часов… Пора, прощай… Я тебе напишу.

Он уже на дворе, перешел дорогу, ищет впотьмах калитку; чьи то руки обвивают его: – Поцелуй же меня хоть еще раз…

Он охвачен её распахнутым пеньюаром, надетым прямо на нагое тело; он потрясен этим ароматом, этой теплотой женского тела, этим прощальным поцелуем, от которого у него остается на губах ощущение лихорадки и слез; а она шепчет, чувствуя его слабеющим: – Еще одну ночь, только одну…

Сигнальный гудок со стороны железнодорожного пути… Это поезд!..

Откуда явилась у него сила высвободиться и добежать до станции, огни которой светятся сквозь обнаженные ветви деревьев? Он сам изумляется этому, тяжело дыша и сидя в уголке вагона, поглядывая из окна на освещенные окна домика, на белую фигуру у забора… – Прощай, прощай!.. – Этот крик успокоил безмолвный ужас, охвативший его на повороте, когда он увидел любовницу, стоящую на том самом месте, где он не раз представлял ее себе мертвою.

bannerbanner