скачать книгу бесплатно
– Почему… – Илий подумал, что ослышался, – на меня? Ведь у тебя есть родители…
Самуил потупил глаза. Он хотел сказать, что он не такой, как другие дети, у которых есть семьи. «Я посвящен Богу», – чуть не сказал он, но застеснялся и промолчал.
По внутреннему двору скинии прошел Офни, ведя под руки двух совсем еще девочек-хеттеянок.
– Это выше моих сил, – выдохнул Илий, опустив голову. – Они не слушают меня, своего отца. Как они послушают Господа? Сыновья священника Единого Бога разгуливают по скинии с иноплеменницами, развращая их и без того ветреные тела, уничтожая свои сердца и ни во что не ставя Левиино благословение. Ты видишь, мой мальчик, мне не на кого надеяться в будущем. Проклят дом Илия!
Он поднял к безоблачному, безупречно синему небу глаза, наполненные жалкой старческой влагой.
– Мне уйти? Ты хочешь поговорить с Богом?
– Нет, останься… Если плоть моя и кровь бесследно исчезнут, как исчезает все недостойное продолжения, то ты… – теперь голос доносился словно отовсюду, и у Самуила перехватило дыхание, по телу пробежала дрожь, на мгновение сковав его, – будешь наследником Моим! Дух от Духа, ты будешь помазанником, судьей Израиля – народа Моего, который Я вывел из Египта…
У Илия закатились глаза, он, отяжелевший и обессиленный, упал на каменный пол. Пытаясь приподняться на локтях, кряхтя и постанывая, он хотел что-то произнести, но только ужас был в его широко раскрытых глазах, как будто он в одно мгновение стал свидетелем всемирного потопа, гибели Содома, раскрытых дверей шеола, синего те?льца мертворожденного. Он хрипел, тщетно пытаясь передать словами ту бездну, в которую только что заглянул. Было очевидно, что не первосвященник, не престарелый Илий, не видение, не призрак – с Самуилом говорил Он…
4
Весь день прошел за работой. Ни минуты покоя. Босые, грязные, голодные, уставшие возвращались с пастбищ… Издалека никак нельзя было сказать точно: звери там идут или люди, и если звери, то какие, а если люди, то женщины это или мужчины, старики или дети. Бесформенная масса шерсти и пыли поднималась из-за холма, влача за собой внушающий оцепенение безжалостный дух пустыни. Словно разворошенный пчелиный рой, эта масса гудела, жужжала, похрапывала, насвистывала, гоготала, мычала и блеяла. Казалось, сам Ваал-Зевул возвращался в свое логово – шел, сметая все на своем пропащем, бесславном пути. Знал, куда идет и какой конец его ждет, а посему еще более бесновался, транжирил, расходовал себя – без остатка. Было в этой надрывности и сожаление, и безысходность смертельно больного, который сжигает дом, напропалую режет свой скот – ведь завтра для него все равно не наступит. На чудо он давно перестал надеяться, вот и крутит его, на мелкие косточки перемалывает.
Солнце, захваченное ежедневным коловращением, катилось к закату. На весь этот хаос, зловонную жижу падали красные, разных оттенков – от светлых до кроваво-бордовых, лучи.
Феннана стояла у дверей хижины, ожидая возвращения своих детей.
Она уже различала их голоса, видела их замасленные гиматии. Если раньше она говорила им что-то теплое, приветливое, то теперь лишь злобой полны были уста ее, сердце, ум. И дело даже не в этих ни в чем не повинных детях, но в ней самой. Несчастье нелюбимой жены душило ее, а благословение Анны не давало никакой надежды. Земля рушилась под ногами, небо оставалось недосягаемым, дни – долгими и напрасными, а Бог – призрачным.
Дети, заметив недобрые намерения матери, обходили ее, не смея приблизиться ближе, чем на средний бросок из пращи. Говоря «мир дому твоему», они думали о скудном ужине, о ночевке среди пригнанных коз.
– И на порог не пустит! – жаловался один.
– Это точно… – соглашался другой, уходя под спасительную тень семилетнего фисташкового дерева.
– Эй, вы! Что, даже в дом не зайдете?!
Дети переглянулись, но никто не решился сделать первый шаг. Феннана поморщилась от давно уже не греющего солнца, сплюнула, пробурчала: «Ну, как знаете», – и вошла назад в кухню.
Дети еще раз переглянулись и разбрелись кто куда. В наступающих сумерках они были мало заметны даже друг другу. Каждый примостился там, где нашел место. Уставшие от долгих странствий, в потных, порванных, но благо шерстяных гиматиях, без ужина, пусть и самого скудного, уснули под чернеющим небосводом.
Вот они, ночи благословенной земли предков! Журчание источников, блуждание планет. Не пересохнет жизнь в селениях твоих, Израиль, но и не будет тебе приюта, покоя здесь, на твоей земле – земле чужой, Господней. Как звонко поют убаюканные ветром травы, как стелется дымкой туман, как снится блуждание душ, не принятых в доме своем, отвергнутых на чужбине! Так хочется, подняв голову, видеть созданное Тобой, дышать…
Кто под сводами проходит
Винограда? —
Закружить бы в хороводе
До упаду…
Эх, звенящие оркестры,
Флейты, хоры —
За спиною у невесты
Мандрагоры…
Листья падают под ноги —
В круговерти
То ли люди, то ли боги,
То ли черти!
– Гоморра!! Будто сглазил тебя кто, Феннана. Смотри, недобрые глаза повсюду! Только увидят что не так, сразу сглазят. Знаю я их уловки, все знаю! – она так скривила лицо, словно у нее болели зубы. – Им-то что, ходят себе из селения в селение, прикидываются голодными странниками. Говорят красиво, умно… – Феннана замолчала, отрывистыми движениями головы, словно курица, ища виновника внезапного шороха, который послышался ей за дверью, – а многие из них… – она, все еще вслушиваясь, продолжала, – говорить умеют с филистимским акцентом. Хе, где они только понабрались его? Одни картавят так, будто родом из Аскалона, хотя – клянусь предками! – там никогда не были. Другие… тоже мошенники! Заговорят, нарассказывают всякой всячины, что и забудешь и хозяйство, и мужа. А о чем они там рассказывали, вспомнишь разве? Вроде и смешно, и понятно, и толково все было, а как начнешь вспоминать, так и не вспомнишь. Ушло, кануло, смыло волной. И не оттого, что голова дырявая, а просто – дрянь они все, шарлатаны, каких Израиль не видел!
Широким, размашистым движением руки Феннана вытерла свой узенький лоб, с которого уже готовы были сорваться набухшие волдырями, размером с горошину, капли пота.
– Честным людям на улицу выйти нельзя – обкрадут-обворуют! Не вещью, так словом, а не словом, так… да мало ли чем…
Она закашляла – дым от огня в жаровне перекочевал на ее сторону. По-о-олной грудью она набрала как можно больше воздуха и, став похожей на испуганную рыбу, задержала дыхание. Ей казалось, что в дыме живут злые демоны и если, не дай Бог, вдохнуть его, то они начнут делать тебе всякие пакости: опрокидывать посуду, задирать подол, дергать за волосы и даже… – целовать в губы!
Представления Феннаны об окружающем были довольно странными, смешанными со всякого рода предсказаниями, египетскими и хананейскими гороскопами, преданиями, суевериями соседей или своими собственными, взятыми порой из ниоткуда, – так якобы делали в древности или просто «так полагалось».
Она верила, что если обойти вокруг ребенка семь раз, а потом поставить его спиной к потухшему очагу, то с ним ничего не случится ни в дороге, ни дома, ни где-либо еще. Или если подбросить вверх кусочек глины так, чтобы он оказался на высоте только что пролетевшей птицы, то муж будет ласков и не отпустит до самого утра. Поэтому каждый день Феннана обходила своих детей по семь раз, ставила их спиной к погасшему очагу и только тогда могла чувствовать себя спокойной – не за детей и за их безопасность, а вообще… Это спокойствие было сродни навязчивому тику, задабриванию злых или добрых духов. И она никогда не смогла бы ответить, зачем ей все это нужно.
Но ладно бы сама, так она еще и на соседок сетовала, бурча в двойной, мясистый подбородок:
– Симха не то что не ставит на ночь мужнины сандалии в выщипанные ее же руками куриные перья – от мужской похоти и от пяти чертенят, – так она даже и не жует кусочки дубовой коры, чтобы потом ими смазывать косяки от дурных новостей и чужих жен! А Лия по воду ходит утром и вечером, хотя это самое время для жажды Астарты и Азазела.
Феннана называла их глупыми, чертыхалась, размахивала руками и тут же перебегала на другую сторону кухни, чтобы не быть задетой ее же размахиваниями и чертыханьями. Весь день она проводила у плиты, на огонь которой и взглянуть бы в жизни не взглянула. Тканями занавешивала слуховые окна, дымовую вытяжку, приговаривая: «Как же иначе – весь дым выйдет, а потом и на улицу не показывайся: все четверо тут как тут». Она верила, что демоны из дыма выходят по четверо: один – из дров, другой – из огня, третий – из дыма, а четвертый их сопровождает и натравливает на тех, кто их выпустил.
Каждое утро перед тем, как открыть глаза, ей обязательно надо было сказать себе свое имя, чтобы, когда она встанет, ее кто-нибудь не назвал по-другому. А когда наступал вечер, она вновь и вновь проделывала в точности обряд с кусочком глины: высматривала, поджидала из укрытия – чтобы не спугнуть – птиц, лепила из грязи комочек такой формы, которая, казалось ей, более всего подходила для данного случая, и с чувством выполненного долга возвращалась к себе… Иногда заходила к Елкане, но, увидев его холодное и какое-то удивленное – мол, зачем она вообще приходит – лицо, проклинала день своего рождения и смахивала налипших на кухонные двери мух, перед тем как со скрипом и с ужасным грохотом скрыться в стенах, натопленных докрасна. До утра.
Уже никто и не помнил, с какого момента Феннана начала обращать внимание на домовых, разгадывать по корням высохших деревьев сны (и не только свои, но и детей, и мужа, и, конечно, Анны), по слюне предсказывать погоду, разговаривать громко, резко, грубо, как вояка-мужлан.
Однако в тот вечер Феннана и не вспомнила о своих правилах. Как никогда она раздражалась, не вынося ни малейшего шума. Конечно, на то существовала особая причина: со дня на день должны были вернуться из Силома Елкана и Анна – благословленные и счастливые.
Клубы дыма поднимались с жаровни, задевали и без того замасленный фартук хозяйки, исчезая в зарешеченных окнах.
– Вон, – продолжала она о «шарлатанах, каких Израиль не видел», – соседка поговорила с одним таким, так потом три года никого из родных признать не могла, ходила все да своими совиными глазами на всех глядела… Ой, не могу… Как вспомню глаза ее, так смех разбирает! – сморщилась она, будто ее разбирал смех.
Елкана не слышал голоса Бога так, как слышал его Авраам. На полпути из Силома в Раму он не ждал ответа на свои молитвы – ни раската грома, ни сошествия огня, ни голоса. Он и без того видел Его присутствие в еле различимой ленточке Иордана, в прохладе осенней ночи, в самом себе – видел, говоря: «Благословен Ты, Господи Боже наш, Владыка вселенной, в мире Которого существует такое!».
Факелы, отблески, вспышки костров; говорение людей вперемежку с копошением, заунывным воловьим мычанием, ослиными криками. Вещи впитывали в себя запахи: дыма, вяленых мяса и рыбы, скрюченных сухих фиников, бананов, абрикосов, винограда… Запахи пота, мочи, мужского семени, детских опрелостей, бордовых пятен. Оставленные на некоторых седлах, последние указывали точно, какие женщины были чистыми, а какие неприкасаемыми. Караваны шли долго, без устали, месяцами… будто сотни грязных, запыленных чаек покачивались на волнах.
Елкана и Анна со всеми домочадцами и рабами, сопровождавшими их, пристроились к шедшим на запад – в сторону Газы. В глухой пустыне это зрелище напоминало длинные цепи. Груженые двугорбые спины с бурдюками, тюками, мешками и сундуками, наброшенными на них силком. Погонщики во время стоянок смешно шипели на верблюдов, чтобы те сели. Вконец онемевшими ногами путешественники сходили на землю. Слабейшие из них ложились прямо на песок, долго еще пребывая в прострации: разминали окаменевшее тело, испражнялись, блевали от непомерной качки. Морская болезнь была присуща не только морю. Разделенное надвое. Прошли посуху. Преследовавшие обратились в бегство. Не высказать радости, горя не передать.
Поверх скоро заносимых следов оставались пустые бурдюки из-под сикеры, пьяные объятия дорожных шлюх. В каждом таком караване имелось все, чтобы всячески угодить и развлечь путешествующих, а также – или прежде всего – вытрясти как можно больше звонких монет.
Кто куда: одни ехали в Аскалон за товаром, прочие гнались в Геф за удовольствиями, от нахлынувшей вдруг тоски срывались в Яффу, известную своими жаркими кварталами. Большинство пускалось в дорогу лишь затем, чтобы отвлечься – вдали от жен, от мужей. Не сумев примириться с локонами седых волос, пускались в такой разврат, который не пришел бы им на ум даже в их дикой юности. Другие присматривались к своим соседям, и если не удавалось совратить их, то убивали и грабили – просто так, ни за что, без всякой злости, от нечего делать. К концу путешествия многие не знали – рвали на себе волосы, пеплом посыпая голову, – где искать годовалого сынишку, куда запропастилась единственная дочь.
Среди всего этого переполоха ехали в Раму и родители Самуила. Караван остановился на ночь. Семья расположилась у подножия небольшого холма. Два шатра: один для четы, а другой для всех остальных раскинулись недалеко от дороги. Елкана строго-настрого приказал никому не выходить за огороженные для них пределы: не дай Бог, случится что!
Вдыхая вечернюю прохладу, он некоторое время посидел с дозорными у разожженных костров, поговорил с ними, послушал их песни, выпил горячего козьего молока.
Когда он вошел в шатер, в жаровне весело вспыхивали ярко-рыжие угли, потрескивали, слабо освещая расстеленную рядом циновку, покрытую цветным верблюжьим покрывалом. Анна спала. Чуть заметная улыбка освещала ее спокойное, свежее лицо. Безмятежный сон молодой женщины завораживал, не позволял отвести глаз, манил, притягивал, обезоруживал. «Неужели все это происходит здесь, со мной, на самом деле?» – спрашивал Елкана, видя, как белый, молочный дым поднимается от огня.
– Господи, будто не от простого огня дым сей! Будто кто жертву принес Тебе от лучших начатков своих и Ты принял ее.
Елкана вдруг понял, увидел себя как бы со стороны. Все стало таким ясным, верным и правильным, что ни один мудрец мира не объяснил бы проще и доходчивее. Необычайный шум! Он слышал его впервые. Нет, то был вовсе не шум, но словно весь мир заговорил с ним на одном языке – языке, который не надо учить. Который и есть душа, одна на всех. То вечное, блаженное и настоящее – жизнь!
Анна спала. Ее веки чуть вздрагивали: «Он сказал мне тогда, что я согреваю его, что я – начало его тепла. Я старалась не верить, но по телу пробежала легкая – а я и не знала, что такое может быть! – дрожь. Он взял меня за руку, и, минуя стаи диких, сонных голубей, мы отправились в мир, тогда еще не познанный мной. Мир, в котором нет места одному, но все в нем становится единым, гибким, наполненным. Всего несколько шагов – и нами был пройден этот величайший путь, указывающий на иное. Осень беспощадно срывала последние одежды столетних кедров. Они взывали к небу своими голыми, обглоданными кронами, жадно вдыхали пьянящий морозный воздух, внимая падающим листьям, расшаркиваньям прохожих и беззаботному детскому смеху».
5
На следующий день перед входом в скинию собралось множество народа. Все, кто еще не забыл веры отцов, кто не соблазнился новыми среди «ищущих истину» филистимскими культами Дагона, Астарты и Ваал-Зевула.
Кто молчал, помня о синайском предписании не произносить имени Бога понапрасну; кто, натянув постную маску печали и скорби, прятался за спинами принесших богатую жертву; кто рыдал; кто рвал на себе одежду. Наступал великий День Очищения, день скорби, осознания своей греховной природы – но и радости и надежды на милость Божью.
Однако даже в такой день люди тяготились своими расходами за прошлую неделю, подсчитывали возможную прибыль в ближайшие два-три дня после поста, с вожделением смотрели на богатые хитоны соседей, более зажиточных, чем они. Не могли спокойно пройти мимо дочери купца, который сделал целое состояние, торгуя льном и всевозможными пряностями в далеком «золотом» Мемфисе. Он одаривал свою дочь пестрыми шелками, пудрой, зеркалами, губной помадой, благовонными маслами. Не наученная пользоваться всей этой роскошью, она выглядела подобно индийскому павлину, идущему вдоль базарной площади, гордому своим убранством, но не замечающему того, что смотрят на него не как на диковинку, а как на дорогой товар – который желают прибрать к рукам любой ценой.
Обычно для жителей Силома ни один праздник не обходился без пьянства, разврата, драк, а многие из силомлян вообще не доходили до своего дома – их или грабили, а потом жестоко избивали, после чего бедняги медленно умирали от полученных ран, или сразу убивали ради забавы, в хмельном пылу праздных компаний.
Многие женщины, зашедшие в общественные места, чтобы «отвлечься от семейных будней», попадали в рабство. Филистимские купцы, высмотрев очередную наложницу, забирали ее с собой, так что уже на следующее утро мужу приходилось искать другую подругу, ведь жена, украденная подобным способом, вряд ли когда вернется. Дети, брошенные на произвол улицы, вырастали циничными, безвольными, продажными.
Когда же объявлялся в городских районах тот, кто не принимал подобного образа жизни (обличавшие сограждан пророки, странствующие философы, юродивые, слова которых жгли углем, резали по живому, открывали глаза), – его или забрасывали камнями по лживым доносам, или с позором изгоняли из города, или он уходил сам, еще долгое время боясь темноты и просыпаясь от малейшего шороха, – ибо этих людей изменить, наверное, не смог бы уже никто: ни Сам Бог, ни чудеса, ни прорицатели, ни всеми ожидаемый Мессия.
В небольшом доме неподалеку от скинии на полу из ливанского красного дерева сидели на корточках, играя в кости, двое юношей. Одетые в священнические льняные эфоды, они, всецело занятые игрой, разговаривали мало, иногда посматривая друг на друга только лишь для того, чтобы уличить своего соперника в хитрости. Вокруг них стояли всевозможные изысканные (до которых им и дела не было) блюда, источающие головокружительный запах ловко поджаренного мяса, специй, фаршированных всякой всячиной овощей, фруктов, сладостей; на серебряных подносах томились нарезанные дольками дыни. Но успехом у игроков пользовались одни только кувшины с молодым вином. Служки не успевали подливать тягучую красную жидкость в залпом опорожнявшиеся чаши. Юноши давно уже были навеселе, но все так же с большой охотой продолжали поглощать напиток, уже не утолявший жажду: он постепенно менял их взгляд, заплетал кровавые языки в толстую косу бесформенных, невнятных звуков, означавших, впрочем, одно…
– Еще!!! – требовал Финеес, подбрасывая размером с монету кубики из слоновой кости.
– Двенадцать! – объявлял служка, поставленный специально для того, чтобы точно подсчитывать сумму выпадавших чисел.
– Снова двенадцать! – негодовал Офни, замахиваясь в кого-то невидимого кулаком. – Ну, что стоишь? – бросил он в сторону. К нему тут же подбежали двое с кувшином. Офни посмотрел на кувшин, отрицательно покачал головой и протянул пустой кубок: – Давай!
Мальчик лет восьми, боясь пролить, принялся осторожно наливать вино.
– Дурак!! – Офни выплеснул содержимое прямо в испуганное лицо мальчика и залился непонятно то ли смехом, то ли истерикой. – Я же сказал не лей, а тряси вместо меня эти глупые кости!
Мальчик, не смея вытереть лицо, дрожащей рукой потянулся за кубиками. Зажав их в своих маленьких ладошках, начал трясти.
– Ну! – крикнул Офни. Кубики выпали и покатились в разные стороны. Мальчик обезумел от страха, стал на колени и, припав к земле, ожидал приговора.
Прошла целая вечность, прежде чем он снова поднял голову. В дым пьяные братья уже спали, хотя мальчику все равно казалось, что они притворяются, обманывают его, а когда он подойдет ближе, набросятся на него, чтобы избить до потери сознания (что иногда случалось) или просто напугать, да так напугать, что он еще полгода будет заикаться, за что, это уж наверняка, на него посыплется вдвое больше побоев и всяческих насмешек.
* * *
Все ждали, когда Илий, облаченный в простой белый хитон, выйдет из Святого-святых, где с чашей, наполненной кровью закланного животного, он курил в кадильнице благовония, кропил крышку ковчега.
Священник просил простить их неверие, толстокожесть и бессердечность. «Кровь сего тельца кроплю на жертвенник Твой, Создатель! Оставь нам прегрешения, и пусть народ сей будет чист, и пусть вместо него телец сей будет запятнан. Очисти нас, как снег на холмах Ливана, омой творение Свое. И не будем поруганы, но Именем Твоим святым очистимся и будем чисты…» – молился Илий, склонив голову и чувствуя, как слабеют его руки.
Два ворона сели на стену скинии.
– Смотрите, Илий уже ладан жжет! – выкрикнули из толпы.
– С чего ты взял, что Илий жжет курения? – неизвестно откуда отозвался в ответ хрипловатый голос.
– Да вон же – вороны! Смотрите, вороны! – неистовствовал прежний возмутитель общего молчания, изредка прерываемого воплями прилюдно кающихся горожан.
– Бредни все это, филистимские бредни! Где ты только наслушался таких бредней?
– Правильно, – отозвались с другого конца, – сегодня День Очищения, а значит, сегодня Бог и определит, кому быть в Его книге жизни, а кому и нет.
– Ну, тебя там точно никто не запишет, – качал головой заметивший воронов.
– Это еще почему?
– А потому, что Шломо-бен-Вениамин не только записать невозможно, но и толком произнести.
Толпа разразилась приступом смеха: кто не соблюдал пост, тот гоготал в открытую, а кто все же старался блюсти предписания, тот, не снимая печальной маски, лишь плечами вздрагивал.
– Наверное, ты ошибаешься, Иосиф, потому что Богу проще будет сократить мое имя, чем твой язык! – не отступал тот.
Толпа, словно сухие кусты терновника, вспыхнула новой порцией смеха.
– Иосиф, неужели ты позволишь топтать себя? – во весь голос, так, чтобы его слышали все, заговорил толстый, бородатый, похожий на тех мрачных людей, что часто приходят в Силом со своими огромными серповидными мечами, Мордехай.
– Не давай смять себя, брат! Мы все за тебя заступимся! Ну! Ответь же ему!
– Ответь этому языкастому, а не то мы сейчас его всего укоротим! – подхватили другие.
Иосиф, подзадориваемый братьями, только и успевал отнекиваться да отшучиваться.
Тихий и глуповатый, он никак не мог понять, что происходило с ним в те моменты, когда он оказывался среди шумной, разношерстной толпы. Словно кто толкал его выкрикивать, освистывать говорящих, делать всякие непристойности, за что потом ему всегда было стыдно и даже противно.
– Неужто это был я? – спрашивал он себя. – Больше никогда, никогда… Буду молчать, а лучше и вовсе не ходить на их праздники. Тоже мне, выдумали, собирать людей в толпы в День Очищения!
Он каждый раз искренне негодовал на свой язык, но, впрочем, всегда находил, чем оправдаться.
– Хотя, – бормотал он, – что я такого сказал? Ну, освистал, ну, засмеялся громко… Да любой бы так поступил на моем месте. А если любой, то почему все подзатыльники сыплются только на мою голову? На мою бедную голову! – и снова начинал жалеть себя. – Весь город был там, а как получать, так мне! Каждый знает: что бы ни случилось, ответчик один, даже если он и не подозревает, что произошло. Какая кому разница? «Давайте нам сюда вашего Иосифа!» А Иосиф, может, самой чистой души человек. Ему бы хорошую девушку, дом в Силоме да хозяйство, как у этого Шломо-бен-Вениамина. Тогда бы не было счастливее человека во всем Израиле, тогда бы я точно уже не ходил на их народные гуляния – сидел бы дома, глядел на молодую жену, покрикивал на детей. А тут – скука! А когда человеку скучно, он из кожи вон лезет, чтобы чем-нибудь себя занять, поэтому…
Словно мираж стоял перед глазами: старые, высохшие дома, налепленные друг на друга, со стен которых обваливалась желтая глина, – высохшие лепестки, чесаный загар, соскобленные черепицей наросты. Пепел. Случайные прохожие погоняли своих навьюченных всяким барахлом ослов. Плавился воздух. Узкие улочки между хижинами стали похожи на сточные каналы, где дожди, перемешанные с отходами, нечистотами, превращались в непроходимую грязь, зловонный цветник Ангрихона[14 - Ангрихон – демон, который управляет всеми болезнями, сжигающими тела.].
…Иосиф и не заметил, как толпа оттеснила его и он оказался под навесом соломенной крыши, вдали от возгласов, споров и пререканий. В этот самый момент вдруг промчалась мимо него стайка детей: «Бьют! Бьют! Бен-Вениамина бьют!».
Вспомнив о своих братьях, о том, чего он так боялся, но что непременно должно было произойти, Иосиф камнем, брошенным из пращи, преодолел несколько пролетов и вновь оказался у скинии перед застывшим кругом немой толпы.
Посреди замкнутого живого кольца вывалянные в пыли, потные братья били ногами, палками, чем попало лежащего у их ног. Он уже не сопротивлялся, не морщился от боли. Его тело – опухшее и растерзанное – напоминало мешок. И только присмотревшись, в нем еще можно было узнать человека.
Наблюдая за происходящим, другие и не думали вмешиваться, так как все решили, что бен-Вениамин не прав, за что и должен поплатиться. Они были захвачены зрелищем, ликовали, требовали продолжения. И лишь немногие, кто, из-за отсутствия больших мускулов или наглости, остался в стороне, заметили, как за всем этим позорным, недостойным народа священников, народа святого действом наблюдал вышедший от ковчега Илий.
Он стоял вдалеке, видя, как неистовствует язычество в сердцах и на устах тех, кто с детства знал об истинном Боге. Скрепленный заветом обрезания, каждый из них в силах был как приблизить, так и отдалить Царство Господне. Они не хотели приближать его. Подобно слепым, зазывали в бездну. Бесноватыми тянули в огонь, животными смотрели на подобных себе, видя не красоту, а дикость и безысходность.
Илий стоял с опущенными руками. Он не мог больше просить ни за сыновей, ни за народ, ни за себя – он уже знал, что Бог отнял первосвященство от дома его. Не в состоянии ни умолять, ни благодарить, он только чувствовал, как по его обессиленным рукам медленно стекает еще теплая кровь жертвенного тельца.
* * *
Каждый год Анна приходила к Самуилу, приносила верхнюю одежду, вздыхала и, опечаленная, снова растворялась в новом, пока еще чуждом для нее мире, в котором так не хватало его, двенадцатилетнего странника, лишенного семьи, отцовского наследства, первородства.