
Полная версия:
Гниль
Вокруг изображения, словно нимб или терновый венец, вился сложный узор из тонких черных линий, напоминающих паутину или корни, а кое-где из этого узора прорастали стилизованные, хищные бутоны черных цветов.
Лейн почувствовал, как по спине пробежал холодок. Это было свежее граффити. Словно сам Кроу, или кто-то из его последователей, оставил здесь свою метку, свой автограф на этом произведении ужаса.
Внезапно его рация зашипела, оживая с оглушительным треском помех. Лейн вздрогнул, схватившись за нее. Сквозь шипение пробился тонкий, искаженный голос. Голос ребенка. Голос Анны, но другой – холодный, почти безжизненный, словно идущий из глубокого колодца.
– Папа… – прошептал голос, и каждый звук нес в себе холод глубокой воды и гулкое эхо пустоты. – Он хочет, чтобы ты видел… Видел меня Его глазами…
Сердце Лейна ухнуло в пропасть. Он сжал рацию так, что побелели костяшки.
– Анна?! Анна, это ты?! Где ты?! Что он с тобой сделал?!
Но в ответ раздался лишь новый взрыв помех, а затем – тишина. Мертвая, оглушающая тишина туннеля, нарушаемая лишь мерным капанием воды и гулким эхом его собственного бешено колотящегося сердца.
Он стоял, прижав рацию к уху, тяжело дыша, чувствуя, как ледяные тиски безумия сжимают его виски. Голос Анны. Здесь. В этом аду. Или это тоже игра? Игра Кроу? Игра этого проклятого Города, который питался его болью, его отчаянием?
Лейн поднял свои мутные, выцветшие глаза и посмотрел в темноту туннеля, туда, где растворилась девушка в черном, где скалился со стены нарисованный Кроу. Он найдет ее. Он найдет ответы. Даже если для этого придется спуститься еще глубже в эту тьму. Даже если придется отдать свои глаза. Или свою душу.
Он сжал кулаки. Поиск продолжался.
Глава 3. Диалог в серых тонах
Мансарда Рэйвена, Блэкстоун. ДеньТишина в мансарде Рэйвена была субстанцией. Густая, тяжелая, пропитанная запахом старой пыли и высохшего страха. Она давила на барабанные перепонки, искажая редкие звуки снаружи – далекий вой сирены, плач тормозов – до неузнаваемости.
Рэйвен сидел на краю продавленного дивана, глядя на свою левую руку. Черная сеть прожилок под кожей была сегодня темнее, ее узор – сложнее, словно невидимый каллиграф вводил под кожу новую дозу ядовитых чернил.
Мир за окном был абстракцией. Реальность была здесь: в пульсации Гнили под кожей, в призрачном тепле странного лоскута в кармане и в ледяном покое разбитого зеркала в ванной.
Стук в дверь был святотатством.
Три удара, твердые и требовательные, как удары молотка по крышке гроба. Рэйвен вздрогнул. К нему никто не приходил. Никогда. Город пожирал своих жителей в тишине, он не стучал в двери.
Стук повторился, громче, настойчивее. Это был звук мира, от которого Рэйвен пытался спрятаться. Мира правил, отчетов и холодной, безразличной логики.
Он поднялся, двигаясь словно в вязкой, невидимой среде. Каждый шаг отдавался глухим эхом в костях. Его рука легла на холодную ручку. Поворот. Ни щелчка, ни сопротивления. Дверь просто отошла внутрь. Замки в Блэстоуне были иллюзией.
На пороге стоял человек. Он был соткан из дождя и усталости. Старое, влажное пальто, из-под которого виднелся потертый пиджак. Лицо, иссеченное глубокими, резкими линиями, складывалось в карту давно проигранных войн. Но глаза… глаза были другими.
Под тяжелыми, воспаленными от бессонницы веками, в их выцветшей, мутной голубизне было нечто знакомое. Пустота, выжженная горем. Пустота, которая эхом откликнулась на его собственную.
– Рэйвен Локхарт? – голос мужчины был хриплым, как скрежет ржавчины. Он не спрашивал. Он утверждал.
Мужчина вошел, не дожидаясь приглашения, и принес с собой запах мокрой шерсти, дешевого кофе и той особой, металлической нотки, что исходит от старого оружия. Мансарда съежилась от его присутствия.
– Детектив Артур Лейн. – Он мельком показал удостоверение, но Рэйвен смотрел не на него, а на ауру человека. Она была серой, плотной, как блэкстоунский туман, но в самом ее центре, там, где должно было быть сердце, зияла черная, кровоточащая рана.
Лейн обвел взглядом мансарду. Его профессиональный, цепкий взгляд фиксировал хаос: разбросанные кисти, засохшую палитру, пустые бутылки. Он был охотником в логове зверя, пытающимся понять его повадки по остаткам пиршества. Его взгляд остановился на холсте, отвернутом к стене.
– Я задам вам несколько вопросов, мистер Локхарт. О том, где вы были прошлой ночью.
Рэйвен усмехнулся. Звук получился сухим, трескучим.
– Здесь. Где же еще?
– В городе происходит странное, – Лейн проигнорировал его тон. Он подошел к одному из холстов, стоявших у стены. На нем был изображен городской пейзаж, но искаженный, словно увиденный сквозь треснувшее, плавящееся стекло. – Очень странное. Люди умирают. И в местах их смерти мы находим… знаки. Рисунки. Похожие на ваши.
Лейн говорил языком фактов, протоколов. Но Рэйвен слышал иное. Подтекст, вибрацию слов. Страх, который детектив пытался запереть за решеткой казенных фраз.
– Я рисую то, что вижу, детектив. То, что чувствую. Этот Город не молчит. Он говорит. Просто не все умеют его слушать.
– Говорит? – в голосе Лейна прозвучал холодный, как сталь, цинизм. – И что же он вам говорит, мистер Локхарт? Он говорит вам рисовать улыбки на лицах мертвецов?
Рэйвен замер. Он не знал, о чем говорит детектив, но само сочетание слов – «улыбки на лицах мертвецов» – отозвалось в нем тошнотворным, ледяным гулом. Что-то внутри него, сама Гниль, узнала этот образ.
Лейн, видя его реакцию, сделал шаг ближе. Его рука легла на холст, отвернутый к стене, и развернула его.
Это была та самая работа. Последняя. Та, что закончилась приступом бессильной ярости. Абстрактный кошмар из грязи и отчаяния.
Лейн смотрел на холст, и маска профессионального безразличия треснула на его лице. Он побледнел. Его взгляд был прикован к одному мазку в центре картины. К кляксе из черной и темно-бурой краски, которую Рэйвен нанес в последнем, отчаянном порыве.
– Откуда? – прошептал Лейн, и в его шепоте было больше ужаса, чем в любом крике. – Откуда ты это знаешь?
Рэйвен не понимал. Он видел лишь грязное пятно.
– Эту… улыбку, – Лейн ткнул в холст дрожащим пальцем. – Широкую. Неестественную. И эту слизь… эту черную, вязкую дрянь. Точь-в-точь как у того парня в трубах.
В этот момент их миры столкнулись. Рациональный мир детектива, где улики должны иметь логическое объяснение, и иррациональный кошмар художника, где чувства обретают форму и цвет. И оба мира оказались лишь разными отражениями одной и той же чудовищной реальности.
Лейн резко повернулся к Рэйвену. Подозрение в его глазах сменилось чистым, первобытным ужасом человека, который заглянул в бездну и увидел ее лицо.
– Кто ты такой? – выдохнул он.
– Я тот, кто рисует карту, детектив. А вы тот, кто пытается по ней идти. Только боюсь, эта карта ведет не в город, а в его рану.
Лейн молча смотрел на него еще несколько долгих, тяжелых секунд. Воздух в комнате загустел, стал почти твердым. Затем он так же резко развернулся и вышел, не сказав больше ни слова.
Он спускался по гулким, скрипучим ступеням, и каждый шаг отдавался в его висках глухим ударом. На площадке между этажами он разминулся с девушкой, торопливо поднимавшейся наверх. Он едва взглянул на нее: хрупкая, в простом кардигане, сжимающая в руке какой-то небольшой металлический прибор.
Их взгляды на долю секунды пересеклись – его, пустой и выцветший, и ее, светло-серый, полный сосредоточенной, почти лихорадочной тревоги. Они были лишь двумя тенями, скользнувшими мимо друг друга в этом лабиринте распада. Лейн продолжил свой путь вниз, в сырую серость улиц, не оглядываясь.
За его спиной раздались тихие, неуверенные шаги, а затем – стук в дверь мансарды. Раз. Другой. Стук, на который уже никто не ответит.
Рэйвен остался один. Он подошел к своему последнему холсту и посмотрел на него глазами детектива. И увидел. Увидел в случайном смешении красок застывшую, почти веселую улыбку мертвеца. Она была там. Она всегда там была.
Он отшатнулся от холста, тяжело дыша. Тишина, вернувшаяся в мансарду, была теперь иной, чужой. В ней появилось эхо. Эхо шагов человека, который унес с собой часть его кошмара.
Барьер рухнул. Гниль больше не была его личной тайной. Она вышла в мир. Или мир пришел за ней.
Глава 4. Когда куклы начинают видеть
Начальная школа «Эшберн», Блэкстоун. Тот же день, после полудняЗапах пыли, въевшейся в каждый камень, каждую щель, ударил в ноздри Артура Лейна с той же беспощадной силой, что и год назад. Запах тлена, заброшенности и невыплаканных детских слез. Начальная школа «Эшберн», некогда гудевшая детскими голосами, теперь стояла молчаливым, полуразрушенным памятником всем потерянным надеждам Блэкстоуна.
Вокруг раскинулся запущенный сквер, заваленный прелыми листьями и мусором. Ржавые, перекошенные качели жалобно скрипели на ветру. В окне соседнего дома мелькнул и тут же скрылся краешек грязной занавески – испуганный взгляд, не желающий привлекать к себе внимание.
Для Лейна это место было персональным мавзолеем, точкой, где его мир раскололся на «до» и «после». Год. Триста шестьдесят пять дней и ночей он мысленно возвращался сюда, в эти проклятые стены, где оборвался смех его Анны, его маленькой Энни, где ее след растворился в тенях этого пожирающего души Города.
Он заставил себя сделать шаг. Звук его ботинка, хрустнувшего по осколкам штукатурки, был оглушительным в этой вихре тишины. Воздух был плотным, спрессованным из запахов меловой пыли и окаменевшего отчаяния. Холод проникал сквозь кожу, вгрызаясь в саму структуру костей.
Он коснулся облупившейся стены. Шершавая, ледяная поверхность. Под его пальцами отслоился тонкий, хрупкий лепесток старой краски.
Желтой.
Цвета больного меда.
Цвета выцветшего солнца.
Цвета ее дождевика.
И мир качнулся.
***
Коридор школы исчез, сменившись мокрым, блестящим асфальтом вечерней улицы. Не вечный дождь Блэкстоуна, нет. Обычный, холодный октябрьский ливень. Он бежал от машины к крыльцу их дома, уже видя ее.
Маленькая фигурка в ярко-желтом, слишком большом для нее дождевике. Она стояла на самом краю, подставляя лицо струям. Свет уличного фонаря превращал дождь вокруг нее в дрожащую, сверкающую клетку.
Он опоздал. Всего на час. Бумаги. Срочный отчет. Бессмысленная рутина, которая тогда казалась важной.
– Энни, – позвал он, пытаясь перекричать шум дождя.
Она медленно повернулась. И в этот момент его сердце сжалось в тугой, холодный узел. Не потому, что она промокла. Не потому, что могла простудиться. Из-за ее глаз. В них не было обиды. Не было детского гнева. Лишь тихое, взрослое, бездонное разочарование. То самое чувство, которое он теперь видел в зеркале каждое утро.
– Ты опоздал, папа, – ее голос, почти неслышный за шумом ливня, ударил по нему громче любого крика. – Ты обещал.
– Прости, малышка, на работе… – начал он, но слова застряли в горле, липкие от собственной лжи. Какая работа? Он лгал и себе, и ей. Он просто устал. Позволил времени утечь, этому драгоценному, последнему часу.
Он протянул к ней руку. Свою, живую, теплую, настоящую. Она вложила в нее свою крохотную, ледяную ладошку. И в ее прикосновении не было доверия. Лишь покорность. Принятие того, что обещания могут быть нарушены. Что отцы могут опоздать. Что мир – это место, где ты стоишь один под холодным дождем.
Этот момент, эта простая, бытовая измена, была страшнее самой неизвестности, которая поглотила его дочь. Страшнее монстра. Потому что неизвестность оставляла место для борьбы, для поиска, для ярости. А это воспоминание не оставляло ничего, кроме пустоты. Его нельзя было допросить. Его нельзя было выследить. Его нельзя было даже ранить.
Воспоминание стало острым осколком стекла, проглоченным в тот вечер, и теперь вечно резавшим его изнутри.
***
Лейн резко отдернул руку от стены. Желтый лепесток краски, сорвавшись, закружился в воздухе и упал на грязный пол. Реальность заброшенной школы обрушилась на него с новой, невыносимой тяжестью.
Он понял. Его вина была не в том, что он не смог найти ее. Не в том, что он оказался бессилен перед ее исчезновением. Его настоящая, его первородная вина была в том, что он не успел спасти ее от того взгляда под дождем. От знания, что ее мир может ее предать, еще до того, как этот мир показал свои настоящие клыки.
Он был не просто детективом, ищущим месть. Он был отцом, который опоздал навсегда.
И теперь он шел дальше по коридору, ведомый не надеждой, а архитектурой собственного провала.
Каждый шаг по гулким, замусоренным коридорам отдавался в его душе глухим, ноющим эхом. Стены, облупившиеся и покрытые плесенью, хранили на себе не только следы времени, но и нечто более зловещее. Детские рисунки.
Они были искажены, наполнены подсознательным ужасом: лица с пустыми, вырванными глазницами или с глазами, из которых, словно ядовитые побеги, росли тонкие черные нити, сплетающиеся в жуткие узоры. Он еще не знал, что это за узоры, но видел их неправильность, их чужеродную, больную логику.
Он знал, куда ему нужно. Третий «Б». Класс Анны.
Дверь, перекошенная и сорванная с одной петли, с предсмертным скрипом, поддалась его нажиму.
Внутри царил тот же запах пыли и тлена, но к нему примешивался еще один, едва уловимый, приторно-сладковатый аромат, как от увядших цветов на забытой могиле.
Здесь время застыло. Маленькие, пыльные парты сиротливо стояли рядами. Выцветшие, оборванные плакаты все еще цеплялись за стены, как призраки ушедшего детства. На классной доске остались полустертые меловые надписи: неразборчивые слова, похожие на таинственные руны.
И тишина. Мертвая, абсолютная тишина, в которой до сих пор висел последний, невысказанный вопрос его дочери.
Из разбитого окна, затянутого паутиной и грязью, на него неподвижно смотрела черная ворона. Ее голова была чуть склонена набок, а в ее черных глазах-бусинках застыли пустые осколки ночи, безучастно взиравшие на незваного гостя.
Его взгляд, тяжелый и мутный, сразу же нашел ее парту – третью от окна, во втором ряду. И то, что лежало на ней, заставило его сердце сжаться в ледяной, болезненный комок.
Кукла. Тряпичная, неуклюже сшитая, но бесконечно дорогая его сердцу. Лили. Любимица Анны. Он помнил, как дочь часами возилась с ней, подбирая лоскутки для платья, пришивая волосы из старой пряжи, вышивая неумелыми, кривоватыми стежками улыбку.
Теперь Лили лежала на пыльной столешнице, жалкая и беззащитная. Вместо глаз у нее зияли пустые, темные дыры. Кто-то – или что-то – с жестокой аккуратностью вырвал пуговицы, оставив на их месте эти раны.
Лейн медленно подошел, каждый шаг давался ему с трудом, словно он шел против сильного, невидимого течения. Он осторожно, почти благоговейно, взял куклу в руки.
Ткань была ветхой, пропитанной запахом пыли и забвения, но от нее исходило слабое, едва уловимое тепло, словно внутри еще теплилась искра жизни. А еще – тонкий, почти забытый запах детской комнаты: что-то неуловимо сладкое, как молоко, смешанное с ароматом лаванды и едва ощутимой ноткой старых, любимых книг. Этот контраст с окружающим ужасом был почти невыносим.
Он провел огрубевшим пальцем по тому месту, где должны были быть глаза. И в оглушающей тишине его сознания прозвучал ее голос – чистый и звонкий, как в тот последний, мирный день.
Папочка, смотри, я пришью Лили новые глазки! Она должна видеть правду, да, пап?
И это эхо, это простое, невинное слово – «правда» – теперь звучало как приговор.
Правду. Какую правду она увидела здесь, в этих стенах, его маленькая, беззащитная Энни? Какую правду открыл ей этот Город, пожирающий невинность?
Он судорожно вздохнул, оглядываясь по сторонам. Класс был пуст. Но сама пустота была живой, внимательной. Она давила на виски, вызывая тошноту.
Пол под ногами едва заметно завибрировал. Кукла в его руках словно слегка сжалась, ее тряпичное тельце на мгновение потеплело, а затем снова стало холодным. Он крепче стиснул ее, боясь, что и она сейчас рассыплется прахом.
Его взгляд снова метнулся к стенам. Среди старых, выцветших детских рисунков, теперь он различал новые, более зловещие. Нацарапанные грубым мелом, они выделялись своей свежестью и уродством. Ухмыляющееся лицо Кроу, с его вечной шляпой, скрывающей глаза, но не скрывающей всезнающей, садистской улыбки.
И снова эти проклятые узоры – черные, извивающиеся сети, оплетающие все, и хищные, раскрывающиеся бутоны темных цветов, словно расцветающие на самом отчаянии. И корни, прорастающие сквозь искаженные детские фигурки, словно сама земля Блэкстоуна пыталась поглотить их. Лейн узнавал этот почерк, этот стиль – стиль первобытного ужаса, который теперь пропитывал весь Город.
Он заставил себя оторвать взгляд от этих посланий тьмы и снова посмотрел на парту Анны. Рядом с тем местом, где лежала кукла, проступила еще одна деталь, которую он не заметил сразу.
Надпись. Вырезанная чем-то острым, возможно, ножом, на старом, исцарапанном дереве. Те же три слова, что и в записке из канализации.
«Свобода в гнили».
Лейн выругался сквозь стиснутые зубы.
Какая, к черту, свобода?! В этом всепоглощающем распаде, в этом безумии, которое сочилось из каждой трещины Блэкстоуна? Это был какой-то извращенный культ, какая-то чудовищная философия, которую проповедовал Кроу и его невидимые последователи.
Волна бессильной ярости и жгучего отчаяния поднялась в нем. Он хотел кричать, крушить эти парты, эти стены, но лишь крепче сжал куклу. Это все, что у него осталось от Анны. Эта безглазая, молчаливая свидетельница ее последних минут.
Он должен был уйти отсюда. Немедленно. Пока это место, пропитанное его горем и зловещими знаками, не поглотило остатки его рассудка. Прижимая куклу к груди, как самое драгоценное сокровище, он уже сделал шаг к выходу, когда его взгляд зацепился за еще одну деталь.
На спине куклы, там, где когда-то была пришита бирка с именем «Лили», теперь виднелась свежая, только что сделанная надпись. Нацарапанная тем же белым мелом, которым были изрисованы стены. Одно короткое, леденящее кровь слово. Одно слово, обращенное не к нему, а из него.
«Видит».
Лейн замер, будто его ударили под дых. Кукла в его руках оставалась тряпичной, но из ее пустых, темных глазниц в него вдруг впился невидимый, всезнающий, почти насмешливый взгляд.
Кто видит? Кукла? Кроу? Или… он сам? Становится ли он глазами того, кто забрал его дочь, того, кто превратил его жизнь в этот бесконечный кошмар?
Он выбежал из класса, из школы, спотыкаясь и едва не падая, на улицу, под холодные, безразличные струи вечного блэкстоунского дождя. Он бежал, не разбирая дороги, прижимая к груди безглазую тряпичную куклу, которая теперь казалась ему не просто игрушкой, а каким-то жутким артефактом, ключом к пониманию того ужаса, что окутал Город.
Он не знал, куда бежать, что делать дальше. Но одно он знал точно. Он не остановится. Он найдет ответы. Он заставит их заплатить. Всех.
Кукла в его руках была единственным якорем в этом бушующем море безумия. Его последняя связь с прошлым. И, возможно, его единственный, пусть и страшный, проводник в будущее. Если у него вообще оставалось будущее в городе, где даже куклы начинали видеть.
Глава 5. Наука симбиоза
Секретная лаборатория Вальтерса, Блэкстоун. 1995 годХолодный, стерильный свет люминесцентных ламп безжалостно заливал помещение, отделанное тускло поблескивающей нержавеющей сталью и белым кафелем. Воздух был густым от запаха антисептиков, озона и едва уловимого, тревожного металлического привкуса, который всегда сопровождал эксперименты.
Над операционным столом склонился Генри Вальтерс. Тогда еще молодой, он был одержим почти религиозной верой в безграничные возможности науки. В его почти бесцветных, ледяно-голубых глазах горел фанатичный блеск, а зрачки были неправдоподобно расширены, словно стремились впитать весь свет и тьму этого мира.
На столе, пристегнутый широкими кожаными ремнями, лежал человек. Или то, что от него осталось. Бездомный бродяга, подобранный на задворках Блэкстоуна, без имени, без прошлого – идеальный материал для Проекта «Танатос».
Вальтерс был одним из немногих, кто осмелился продолжить дело, начатое Винсентом Кроу более десяти лет назад. Кроу исчез, растворился, стал мифом, самим Городом, но его наследие – исследования этой темной, преобразующей силы – жило в умах его самых преданных последователей. И Генри Вальтерс считал себя не просто последователем, но избранным жрецом новой, ужасающей науки.
Он аккуратно ввел иглу шприца, наполненного темной, маслянистой субстанцией – концентрированным экстрактом темной эссенции, модифицированным по его собственным формулам – в вену подопытного. Тот дернулся, замычал сквозь кляп. Его глаза широко раскрылись в первобытном ужасе.
Вальтерс бесстрастно наблюдал. Его лицо было маской холодного научного любопытства. Он не чувствовал жалости. Жалость – это атавизм, ненужная эмоция, мешающая постижению истины. А истина, как он верил, скрывалась в самой сердцевине распада.
– Эта субстанция… – прошептал Вальтерс, его голос был тих, но полон лихорадочного возбуждения, пока он диктовал наблюдения на старенький кассетный диктофон. – Это не болезнь. Это… ключ. Ключ к следующей ступени эволюции. К преодолению бренности плоти.
Первые изменения начались почти сразу. Кожа подопытного пошла трещинами, словно сухая земля в засуху. Из разломов показались темные, узловатые побеги, похожие на корни неизвестного растения или на нити грибницы, прорастающие сквозь мертвую древесину.
Они росли с неестественной скоростью, извиваясь, пронзая кожаные ремни, впиваясь в металл стола. Подопытный забился в конвульсиях, его мычание перешло в протяжный, нечеловеческий вой, от которого стыла кровь в жилах даже у закаленных лаборантов, наблюдавших за процессом из-за пуленепробиваемого стекла.
Черные нити-корни оплели его тело, превратив его в гротескный кокон. Они прорастали сквозь бетонный пол, дробя его, устремляясь вглубь, к самому сердцу Блэстоуна. Стены лаборатории затрещали. По ним поползли темные жилы – само здание становилось частью этого чудовищного метаморфоза.
– Поразительно… – выдохнул Вальтерс, его глаза горели безумным огнем. – Полное слияние. Симбиоз. Плоть становится частью более великого организма… Города…
Внезапно один из самых толстых корней, вырвавшийся из груди подопытного, резко метнулся в сторону и с хрустом пронзил защитное стекло, заставив лаборантов с криками отшатнуться. Но было поздно. Тонкие, как иглы, отростки корня обвились вокруг них, и через мгновение они застыли, их тела начали быстро покрываться такой же корой, превращаясь в неподвижные, уродливые изваяния.
Проект «Танатос» вышел из-под контроля. Или, быть может, он просто достиг своей истинной цели.
Страх испарился, оставив Вальтерса одного с благоговейным трепетом перед силой, которую он пытался обуздать. На столе, где только что был подопытный, теперь пульсировало хитросплетение корней – единое, живое сердце.
А затем корни втянулись обратно в пол, увлекая за собой все, что стало их частью, оставляя после себя лишь разрушенную лабораторию, запах озона и едва слышный, глубинный гул, идущий из-под земли.
На столе остался лишь диктофон Вальтерса. Запись продолжалась еще несколько секунд, запечатлев его последние слова, сказанные уже изменившимся, дребезжащим голосом:
– …эволюция требует жертв… Она… она выбирает… она пишет новую историю… Я должен… понять…
Архив заброшенной городской больницы, Блэкстоун. Настоящее время
Ханна Дэниелс поежилась, плотнее запахивая старенький кардиган.
Холод в этом крыле больницы был не только физическим, но и метафизическим, пробирающим до костей. Запах плесени, старой бумаги, лекарств и несмываемой больничной тоски висел в воздухе, тяжелый и удушливый. Изредка тишину нарушал лишь шорох – то ли крысы в стенах, то ли сам Город вздыхал во сне.
Лучи ее фонарика выхватывали из темноты бесконечные ряды пыльных стеллажей, заставленных папками, коробками, журналами – бумажным кладбищем человеческих историй и страданий.
Она была хрупкой на вид, но в ее прямой, чуть напряженной осанке сквозила упрямая, почти фанатичная решимость. Под ее большими светло-серыми глазами, скрытыми за стеклами очков в тонкой металлической оправе, пролегли темные круги от многих бессонных ночей. Светлые, пепельные волосы были небрежно собраны в пучок, но несколько тонких прядей выбились и падали ей на бледный лоб.
Ханна была ученой. Биохимиком. Но сейчас ее вел вперед не научный интерес, а тяжесть прошлого – давящий груз ответственности за трагедию, к которой, как она верила, ее рука была причастна.