banner banner banner
Мандолина капитана Корелли
Мандолина капитана Корелли
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Мандолина капитана Корелли

скачать книгу бесплатно

– Пострадал из-за культуры, да? Дурень.

– Да, доктор.

– Ах, какие мы вежливые! Я знаю, к чему ты клонишь. Собираешься сделать ей предложение – скажешь, нет? Предупреждаю, приданого не будет.

– Не будет?

– Тебя это пугает? В вашей семье так не принято? Тот, кто рассчитывает поживиться, не получит моей дочери. Пелагия заслуживает лучшего.

– Нет, доктор, дело не в приданом.

– Ага, уже хорошо. Хочешь просить моего разрешения?

– Пока нет, доктор.

Доктор поправил очки.

– Похвальная предусмотрительность. Тебе все веселиться бы, одни удовольствия на уме! Это не годится для хорошего мужа.

– Да, доктор. Все говорят, что будет война, а я не хочу оставлять вдову, вот и все. Вы же знаете, как относятся к вдовам.

– Они становятся шлюхами, – сказал доктор.

Мандрас был потрясен:

– Пелагия никогда не станет такой, Бог этого не допустит.

Доктор подтер струйки крови и подумал: а были у него самого когда-нибудь такие красивые ягодицы?

– Не стоит во всем рассчитывать на Бога. Есть вещи, которые надо делать самому.

– Да, доктор.

– Хватит лебезить. Полагаю, ты возместишь мне горшок, который так либерально перераспределил в пользу своей филейной части?

– Рыбой возьмете, доктор? Я бы принес вам ведро сига.

Было уже шесть часов, когда доктор вернулся в кофейню, потому что после хирургической операции пришлось уверять дочку, что с Мандрасом все будет в порядке, несмотря на синяки и несколько оставшихся терракотовых крапинок на его заднице, пришлось помогать ей ловить козленка, каким-то образом забравшегося на крышу соседского сарая, пришлось покормить перемолотыми мышами Кискису и, кроме всего прочего, пришлось укрыться от нестерпимой августовской жары. Он вздремнул на время сиесты, и его разбудил вечерний концерт сверчков и воробьев и шум деревенских жителей, собиравшихся отмечать Успенье. Он отправился в свое странствие – ежевечернюю прогулку, которая неизбежно прерывалась остановкой в кофейне, а затем возобновлялась в ожидании, что Пелагия к его возвращению что-нибудь сготовит. Он надеялся на несезонный кокореци[44 - Кокореци – запеченные потроха молодого барашка.], поскольку заметил печенку и кишки на столе, где перед этим проводил свою хирургию. Ему пришло в голову, что несколько капель Мандрасовой крови могло попасть в пищу, и он праздно размышлял, может ли это приравниваться к каннибализму. Что навело на дальнейшие размышления – может ли мусульманин рассматривать принятие Святого причастия как антропофагию?

Едва он вошел в кофейню, как почувствовал: что-то неладно. Из радиоприемника лилась торжественная военная музыка, а все ребята сидели хмурые и зловеще помалкивали, сжимая бокалы и насупив брови. Доктор Яннис с изумлением заметил, что и у Стаматиса, и у Коколиса по щекам протянулись блестящие дорожки слез. Он с удивление увидел, как отец Арсений вышагивает по улице с пророчески вскинутыми руками, развевающейся патриаршей бородой и выкрикивает: «Кощунство! Кощунство! Стенайте, корабли фарсийские! Зрите, я возведу на Вавилон, на вас, пребывающих в среде их восставших на меня, сокрушающий ветер! Возопите, дочери Раввы, покройте себя власяницей! Горе, горе, горе!..»

– Что происходит? – спросил доктор.

– Эти сволочи потопили «Элли», – сказал Коколис, – и торпедировали причал на Тиносе.

– Что? Что?!

– «Элли». Линкор. Итальянцы потопили его у Тиноса, как раз когда все паломники отправлялись в церковь, чтобы увидеть чудо.

– Иконы не было на борту, нет? Что происходит? То есть, зачем? Икона цела?

– Не знаем мы, не знаем, – сказал Стаматис. – Лучше бы я и сейчас был глухим, чтобы не слышать этого. Неизвестно, сколько погибло, не знают, цела ли икона. Итальянцы напали на нас, вот и все, почему – не знаю. Как раз на Успенье, это святотатство.

– Это преступление, там же увечные паломники. Что собирается делать Метаксас?

Коколис дернул плечами.

– Итальянцы говорят, что это не они, но уже нашли осколки итальянской торпеды. Они что думают – мы не мужчины? Эти гады говорят, что виноваты англичане, но никто не видел подводной лодки. Никто не знает, что будет дальше.

Доктор закрыл лицо руками и почувствовал, как у него тоже закипают слезы. Его охватил яростный и бессильный гнев маленького человека, которого связали, заткнули ему кляпом рот и заставили смотреть, как насилуют и калечат его жену. Он не задумывался и не пытался понять, почему они оба с Коколисом ужасно страдают от надругательства над иконой и святым праздником, когда один из них – коммунист, а другой – секулярист. Он не задавался вопросом, неизбежна ли война. Это не те вещи, о которых следует задумываться. Коколис и Стаматис поднялись и вышли вместе, когда он сказал:

– Пошли, ребята, мы все идем в церковь. Это вопрос солидарности.

10. L’omosessuale (3)

Виновный человек хочет только, чтобы его поняли, потому что быть понятым – значит, быть прощенным. Возможно, в собственных глазах он невиновен, но достаточно уже того, что другие считают его преступником, а потому необходимо объясниться. И хотя в моем случае никто не знает, что я виновен, но, тем не менее, я хотел бы, чтобы меня поняли.

Меня выбрали для этого задания, потому что я крупный, приобрел репутацию сносного человека, достаточно умен (Франческо говорил, что в армии «умный» означает «не все по фигу») и у меня есть «солдатская жилка». Это означало, что я поддерживаю порядок среди подчиненных, чищу сапоги, когда они не слишком сырые, и знаю значение большинства сокращений, которые обычно превращают наши военные документы в полную абракадабру.

От нарочного на мотоцикле я получил приказ, предписывавший явиться к полковнику Риволта, взяв с собой одного надежного человека. Естественно, я выбрал Франческо; кажется, я уже объяснял, что намеревался использовать свой порок как средство стать хорошим солдатом. Рядом с ним я чувствовал, что способен на все. Поскольку мы не воевали, мне и в голову не пришло, что, беря Франческо с собой, я втягиваю его в опасность; я и знать не знал, что очень скоро мне представится возможность показать ему мой героизм.

Получить приказ – одно, выполнить его – совсем другое. В то время у нас в войсках было, кажется, только двадцать четыре грузовика на десять тысяч солдат. Полковник Риволта располагался в пятнадцати милях от нас. Чтобы прибыть к нему, пришлось пробежать пять миль, проехать на паре мулов следующие пять и, наконец, подхватить попутку – доехать на броне танка, шедшего в ремонт с исправным только задним ходом. Мы поехали задом наперед – истинный символ всей надвигавшейся кампании.

Риволта был непомерно тучным человеком, четко получавшим повышения в чине, зная нужных людей, щедрым кладезем модных девизов, вроде «Книга – в одной руке, винтовка – в другой», и проявлял совершенный героизм командира, который размещает свой штаб в брошенной вилле в пятнадцати милях от воинских частей, чтобы использовать лужайку для светских приемов. Наш альпийский полк пользовался дурной славой из-за кулачных стычек с чернорубашечниками. Поэтому, наверное, для задания выбрали именно меня – не имело большого значения, если бы меня убили, поскольку я не стоял в очереди автоматически повышавшихся в звании. Тем, кто удивляется, почему наши солдаты оказались так неумелы по сравнению с их отцами в войне 1914 года, следует держать в уме, что теперь невозможно стать старшим офицером только по заслугам. Это достигается вылизыванием задниц.

Риволта, жирный, скучающий коротышка, имел несколько медалей за Абиссинскую кампанию, хотя все знали, что он со своими людьми сидел на одном месте и не совершил вообще ничего. Но это не мешало ему отправлять на родину сенсационные рапорты об успешных операциях – сказочные, созданные богатым воображением произведения беллетристики; солдаты обычно говорили, что его медали – за литературную отвагу. К тому же, язык его находился постоянно в работе и стал почти идеально гладким.

Когда мы вошли в величественную комнату с высоким потолком и отдали честь, Риволта ответил нам римским салютом. Нам пришло в голову, что он, вероятно, передразнивает Дуче, и Франческо хихикнул. Риволта посмотрел на него и, видимо, отметил в уме – дать наряд на уборку нужника.

– Господа, – драматически произнес Риволта, – я верю, что могу абсолютно положиться на вашу храбрость и благоразумие.

Франческо приподнял бровь и искоса взглянул на меня. Я ответил:

– Так точно. Абсолютно. – А Франческо проделал языком движение, которое невозможно было ни с чем спутать, – к счастью, незамеченное.

Риволта поманил нас к карте, разложенной на большом, великолепно отполированном старинном столе, и наклонился над ней. Он указал жирным пальцем на точку в долине по соседству с тем местом, где мы стояли лагерем, и сказал:

– Завтра ночью ровно в два вы вдвоем под покровом темноты подойдете к этому месту и…

– Простите, господин полковник, – перебил Франческо, – но оно на греческой территории.

– Я знаю, знаю. Я не дурак. Это не имеет значения. Там нет греков, и они не узнают.

Франческо снова приподнял бровь, а полковник саркастически произнес:

– Полагаю, вы слышали о такой вещи, как оперативная необходимость?

– Значит, мы в состоянии войны? – спросил Франческо, а полковник, вероятно, отметил в уме два наряда на уборку нужника. В этот момент мышонок Марио как назло высунулся из нагрудного кармана Франческо, и тот, пока не заметил Риволта, быстро запихнул его обратно. От этого настроение моего друга стало еще непочтительнее, и он идиотски разулыбался, а полковник тем временем продолжал:

– Здесь находится деревянная сторожевая башня. Ее захватила группа местных бандитов, которые убили часовых и взяли их форму. Они выглядят как наши солдаты, но ими не являются. – Он помолчал, чтобы дать нам проникнуться важностью сообщения, и продолжил: – Ваша задача – взять эту башню. У интенданта получите оружие и все необходимое. Для вас приготовлено специальное снаряжение. Вопросы?

– У нас две роты берсальеров в этой долине, господин полковник, – сказал я. – Почему этого не могут сделать они?

– Если там всего лишь бандиты, то это дело карабинеров, разве не так? – вмешался Франческо.

Полковник запыхтел от возмущения и спросил:

– Вы обсуждаете мои приказы?

Франческо молниеносно ввернул:

– Вы сами спросили, есть ли вопросы, господин полковник.

– Оперативные вопросы, но не вопросы политики. Я достаточно наслышан о вашей дерзости и должен вас предупредить, что вы обязаны проявлять уважение там, где это должно.

– Там, где это должно, – повторил Франческо, энергично кивая и тем самым напрашиваясь на продолжение выговора.

– Удачи, парни, – сказал полковник, – если бы мог, я пошел бы с вами.

Sotto voce[45 - Вполголоса (ит.).], но отчетливо для меня Франческо пробормотал:

– Ну еще бы, говнюк.

Риволта отправил нас собираться, снабдив обещанием медалей в случае успеха и толстым пакетом приказов, содержащим также карты, точный почасовой план и фотографию Муссолини, сделанную в профиль снизу, чтобы подчеркнуть выступ подбородка. Думаю, этим предполагалось воспламенить нас и придать нашей моральной стойкости несгибаемость.

Выйдя из виллы, мы присели на ограду и просмотрели бумаги.

– Подозрительное дельце, – сказал Франческо. – Как думаешь, что это на самом деле?

Я взглянул в его прекрасные глаза и ответил:

– Мне все равно, что это. Это приказ, и мы должны просто принять, что кто-то знает, зачем это все, – разве не так?

– Ты слишком многое принимаешь, – проговорил он. – Думаю, дельце не только подозрительное, но и грязное. – Он достал из кармана своего любимца и сказал ему: – Марио, это нехорошая затея, тебе не надо с этим связываться.

Мы глазам своим не поверили, когда выяснилось, что полученное нами у интенданта специальное снаряжение состоит из английской военной формы и греческого оружия. Все казалось совершенно бессмысленным. Инструкции по стрельбе из легкого пулемета «гочкис» не было. Мы разобрались сами, но позже пришли к заключению: видимо, не предполагалось, что мы будем это делать.

Нас с Франческо самым удивительным образом спасла погода. Мы приготовились заранее и украдкой вышли с собственных позиций в десять вечера. Перейдя границу, согласно инструкции мы переоделись в английскую форму и пошли через эскарп в соседнюю долину. К этому моменту нас уже охватил сумбур противоречивых настроений.

Не думаю, чтобы человек, никогда не видевший сражений, смог точно понять, какой вихрь подымается в голове солдата в часы боя, но постараюсь объяснить. В нашем случае мы оба были горды: именно нас выбрали для серьезного военного задания. Поэтому мы чувствовали себя особенными и значительными. Но никто из нас никогда прежде ничего подобного не делал, поэтому нас серьезно пугала не только физическая опасность, но и большая ответственность, а также вероятность того, что мы что-нибудь перепутаем. Чтобы скрыть этот страх, мы то и дело отпускали дурацкие шуточки. К тому же, солдат всегда опасается, что командиры знают больше его, а он не ведает, что происходит на самом деле. Он знает, что иногда Верховное командование может пожертвовать им ради каких-то высших интересов, не ставя его в известность, отчего становится пренебрежительным и подозрительным к своим командирам. И страх в нем только растет.

Неопределенность последствий делает его суеверным, он постоянно крестится, или целует свой амулет, или кладет в нагрудный карман портсигар, чтобы отразить пули. У нас с Франческо была примета: никто не должен употреблять слово «certamente»[46 - Определенно (ит.).]. Мы не произносили его ни на том задании, ни после, на войне. Казалось, Франческо постоянно должен поверяться своему мышонку, и он, бывало, баюкал его в ладонях и болтал чепуху, а остальные беспрерывно курили, вышагивали взад-вперед, разглядывали мятые фотографии любимых или каждые пять минут бегали в сортир.

Мы узнали, что, когда заканчивается напряженное ожидание и начинается бой, возникает дикое возбуждение, иногда переходящее в какой-то сумасшедший садизм. Нельзя всегда винить солдат за их жестокость. Могу сказать по собственному опыту – это естественное следствие адского облегчения: можно больше не думать. Жестокость иногда – не что иное, как мщение мучимых. Катарсис – вот слово, которое я искал. Греческое слово.

Лежа в кустарнике перед той ночной башней, я чувствовал рядом Франческо и знал, что Федр был прав, когда полагал, что влюбленный становится доблестнее рядом с возлюбленным. Я чувствовал, что моя любовь к нему растет от мысли, что вскоре пуля может разлучить нас.

Близилась полночь, пронзительно кричали совы, а в отдалении слышался мягкий перезвон козьих колокольчиков. Невероятно холодно – с севера поднялся леденящий ветер. Мы по-разному ругали этот ветер, но «мудохват» подходит, наверное, больше всего.

В полночь Франческо посмотрел на часы и сказал:

– Я больше не могу. У меня пальцы отваливаются, ноги как лед, и клянусь, сейчас пойдет дождь. Ради бога, давай с этим завязывать.

– Нельзя, – ответил я, – приказ – не атаковать раньше двух часов.

– Брось, Карло, какая разница? Давай сделаем сейчас и пойдем домой. Марио это уже обрыдло, да и мне тоже.

– Твой дом – Генуя. Туда не доберешься. Слушай, это вопрос дисциплины.

У меня больше не было доводов; по правде, я был согласен с Франческо и не хотел умирать от переохлаждения на этом богом забытом пятачке только потому, что из-за своей оперативности и возбуждения мы прибыли раньше времени.

Приказ предписывал использовать против бандитов пулемет, но там, ночью, при той смертельной температуре мысль больше не казалась здравой. Он был такой холодный, что от одного прикосновения ломило пальцы; к тому же мы не были уверены, что сможем управиться с ним в темноте. Мы решили подойти поближе к башне.

У них наверху горела лампа, и нас поразило, что их там по меньшей мере человек десять. Мы ожидали самое большее троих. Еще мы увидели, что там четыре пулемета на внешнем ограждении.

– Почему послали только нас двоих? – прошептал Франческо. – Если откроем огонь, мы покойники. Точно, подозрительное дельце. С каких это пор у бандитов пулеметы?

Из башни слышалось пение: похоже, что они там немного выпивши. Я почувствовал себя увереннее и прополз вперед на разведку, стараясь не обращать внимания на царапавшие руки сосновые шишки и маленькие острые камешки, вонзавшиеся, казалось, до самых костей. Под башней я обнаружил большую кучу растопки и бочку с керосином, укрытые от дождя. Во всех сторожевых башнях были печки, топившиеся дровами, и керосиновые лампы; естественно, припасы под башнями и хранились.

Вот почему мы с Франческо не только начали атаку двумя часами раньше, но и провели ее, опрокинув и подпалив бочку. Башня вспыхнула, как факел, а мы, стоя едва ли под ней самой, поливали ее из пулемета. Мы стреляли, пока не кончилась лента. Если и были крики, мы не слышали их. Мы чувствовали только, как дергается пулемет, как стискиваются зубы, ощущали страшное сумасшествие отчаянного боя.

Когда лента кончилась, наступила ужасающая тишина. Мы переглянулись и улыбнулись. Улыбка Франческо была вялой и печальной, у меня, наверное, – такая же. Наша первая жестокость. Мы не ощущали триумфа. Мы чувствовали себя выжатыми и больными.

О тело капитана Роатты из полка берсальеров, перелетевшего через ограждение башни и сломавшего себе шею, споткнулся Франческо. Казалось, в неестественно распластавшемся теле никогда не было жизни. И приказ капитану прибыть с девятью солдатами на башню для отражения нападения греческих частей, которое, по данным разведки, ожидалось в 2.00, нашел тоже Франческо.

Он сел рядом со мной около этого тела и взглянул на звезды.

– Это вовсе не английская форма, – произнес он наконец. – Ведь у греков такая же форма, как у англичан, да?

Я тоже посмотрел на звезды.

– Мы должны были погибнуть. Вот почему нам сказали идти без знаков различия. Мы – греки, напавшие на итальянские части, и мы должны быть убиты. Вот почему послали только двоих – чтобы наверняка.

Франческо медленно поднялся. В отчаянье вскинул и уронил руки, а потом горько произнес:

– Похоже, какая-то тупая сволочь хочет устроить маленькую войну с Грецией.

11. Пелагия и Мандрас

ПЕЛАГИЯ (сидит в уборной после завтрака): Как хорошо, что тот, кто строил этот домик, оставил оконце над дверью. Я могла бы часами просто сидеть здесь и смотреть на облака, как они разворачиваются у вершины горы. Интересно, откуда они берутся? Нет, я знаю, что это вода испаряется, но просто кажется, что они собираются из ничего, просто вдруг. Будто у каждой капельки есть секрет, которым можно поделиться с сестрицами; они поднимаются из моря, прижимаются друг к другу и плывут в ветерке, а когда капельки, перешептываясь, перебегают от одной подружки к другой, облака меняют форму. Они говорят: «Я вижу Пелагию, там внизу, сидит себе и не знает даже, что мы про нее говорим». Они говорят: «Я видела, как Пелагия и Мандрас целовались. Что теперь будет! Знала бы, так покраснела». О, я краснею! Я глупая! А почему облака плывут медленнее ветра, который их гонит? И почему иногда ветер дует в одну сторону, а облака плывут в другую? Это папакис прав, когда говорит, что есть несколько разных слоев ветра, или облака умеют плыть против него? Нужно нарезать лоскутов, чувствую, что живот и спина болят, и пора уже. Прошлой ночью я видела молодой месяц, – значит, уже должно. Тетушка говорит, единственное, чем хорошо беременным, – не надо тревожиться о месячных. Бедная маленькая Хрисула, бедная девочка, какой ужас случился. Прошлой ночью папас пришел домой, от гнева и горя весь трясется, а все потому, что Хрисула дожила до четырнадцати лет, и никто ей никогда не говорил, что в один прекрасный день у нее пойдет кровь, и она так испугалась, подумала, что у нее какая-то отвратительная скрытая болезнь, не могла никому рассказать об этом и приняла крысиный яд. А папас так рассердился, что схватил Хрисулину мать за шею и тряс ее, как собака кролика, а Хрисулин отец взял и пошел с друзьями, как обычно, и вернулся домой пьяным, будто ничего не произошло, а под кроватью Хрисулы нашли пачку бумаги, толстую, как Библия, это все ее молитвы к святому Герасиму об исцелении, и молитвы такие печальные и отчаянные, что плакать хочется. Ладно, нельзя сидеть тут целый день и думать об облаках и менструации, все равно уже становится жарко, да и дурной запах накатит. Хотя посижу еще немного, папас еще минут десять не вернется с завтрака, главное, выглядеть занятой, когда он объявится. Думаю, оконце над дверью оставили потому, что иначе бы здесь было совсем темно.

МАНДРАС (укладывает сети в лодку): Святой Петр и святой Андрей, пошлите мне хороший улов. Опять будет знойный день, точно, и наверняка вся рыба спрячется в камнях и уйдет на дно. Богу надо было создать ее с солнечными очками, ради нас, бедных рыбаков. Пусть облака с горы Энос закроют солнце, Господи; пусть я поймаю хорошую кефаль для доктора Янниса и Пелагии; пусть я увижу дельфинов или морских свиней, чтобы узнать, где рыба; пусть я увижу чаек, чтобы найти сига, а Пелагия обваляет их в муке, зажарит в масле, выдавит на них лимонный сок и пригласит меня пообедать с ними, а я смогу под столом касаться ее ноги своей, пока доктор распространяется о Еврипиде и наполеоновском нашествии, а я буду говорить: «Как интересно, я и не знал, неужели?» Пусть я поймаю леща для матери, и морского окуня, и хорошего большого осьминога, чтобы порезать кружочками, а мать приготовит, а я завтра съем, холодный, с чабрецом и маслом, на толстом ломте белого хлеба. Во вторник не буду выходить, по вторникам никогда не везет; но жить-то надо, и может быть, и для меня найдется улыбка среди бесчисленных улыбок волн. Это я от доктора научился: «Неисчислимые улыбки волн», строка Эсхила, который, очевидно, никогда не видел моря зимой. Неисчислимо льют дожди и бесконечная холодрыга – это больше похоже. А сегодня хорошенький денек, хорошенький, как Пелагия, а если заброшу леску на дно, может, поймаю камбалу, а если попадет соленая вода в мои порезы на заднице, то жечь будет так, что мать твою за ногу.

ПЕЛАГИЯ (достает воду из колодца): Папакис говорит, что у Мандраса терракотовые крапинки на заднице останутся на всю жизнь, будто кто-то посыпал ее красным перцем. Мне нравится его задница, Господи, прости меня, хотя я ее никогда не видела. Я просто говорю, что нравится. Понравилась бы. Такая маленькая. Когда он наклоняется, видно, что она – как две половинки дыни. Ну, то есть, эти округлости такие аккуратные, совсем как у плода, который создал Бог. Когда он целует меня, мне хочется обхватить его и взять ягодицы в руки. Я не брала. А что он сказал бы, если бы я взяла? Такие дурные мысли у меня. Слава богу, никто их не может узнать, а то бы меня заперли и все старухи бросались бы в меня камнями и называли шлюхой. Когда я думаю о Мандрасе, так и вижу его лицо, он ухмыляется, а потом вижу, как он нагибается. Иногда я думаю, нормальная я или нет; но что говорят женщины, когда они одни, а мужчины сидят в кофейне! Если бы мужчины только знали, вот был бы номер! Каждая женщина в деревне знает, что у Коколиса член изгибается вбок, как банан, а у священника сыпь на мошонке, а мужчины не знают. Они представления не имеют, о чем мы говорим; они думают, мы разговариваем о готовке, о детях, о штопке. А мы, когда находим картофелину, похожую на мужское хозяйство, перебрасываем ее друг другу и смеемся. Хорошо бы носить воду домой так, чтобы ее не таскать. Каждый кувшин все тяжелее, и я всегда обливаюсь. Говорят, норманны отравляли колодцы, бросая в них трупы, и выбора не было – умереть от жажды или от заразной воды. Вот чудо, на острове – ни ручьев, ни рек, а нас чистой водой из-под земли осчастливило даже в августе. Надо отдохнуть немного, когда приду домой; терпеть не могу, когда потеешь, и шея вся липкая и колется. А почему, интересно, Бог сделал лето очень жарким, а зиму очень холодной? И где записано, что воду должны таскать женщины – ведь мужчины сильнее? Когда Мандрас попросит меня выйти за него, я скажу: «Только если ты согласен носить воду». А он скажет: «Чудно, если ты будешь ловить рыбу», – и я не буду знать, что ответить. Нужно, чтобы появился изобретатель и устроил насос – воду в дом подавать. Папаса бы прямо убила. Что это значит – он говорит Мандрасу, что у меня не будет приданого? Кто ж выходит замуж без приданого? Папас говорит, что это варварство и ни в одной известной ему цивилизованной стране этого нет, а жениться нужно, как он, по любви, и неприлично превращать это в сделку: тем самым подразумевается, что женщина недостойна замужества, если только не принесет имущество на горбу. Ну, тогда мне придется выходить за иностранца, раз он так думает. Я сказала ему: «Папакис, если вдуматься, глупо носить одежду в жару. Хочешь, я буду единственной женщиной в Греции, которая летом не носит одежду?» – а он поцеловал меня в лоб и говорит: «Ты почти достаточно умна, чтобы быть моей дочерью», – и ушел. Я хотела встретить его голой, когда он вернется, правда хотела. Нельзя идти против обычая, просто нельзя, даже если этот обычай глупый; а что семья Мандраса скажет? Как я смогу вынести этот позор? Все, что у меня есть, – это козленок. Что я, должна прийти к ним в дом без ничего, только с козленком и тюком одежды? А кто сказал, что им нужен мой козленок? Ну, тогда я не приду, раз нельзя взять козленка, вот так. Кто еще будет дуть ему в нос и чесать за ушками? Папакис не будет. И хоть бы папас прекратил писать на растения, в руки взять противно. Может, стоит посадить где-нибудь еще, потихоньку, и рвать там? Не могу же я просить у соседей, когда они прекрасно видят, что у нас у самих полно, и не могу же я, в самом деле, сказать им, что не беру нашу зелень, потому что она в моче. Ох боже ж ты мой! Ох господи! Как же я не сообразила. Черт! Ну почему я не подложила лоскут, прежде чем поднять кувшин? Дура, вот теперь кровь потекла. Ух, как жарко и липко. Наверное, я лучше потом вернусь за кувшином. Ну вот опять, переваливаться пять дней, как утка.

МАНДРАС (выходит из устья гавани, поет):

Плывите, дельфины, со мною плывите
И к рыбе сегодня меня приведите.