Читать книгу Дочь поэта (Дарья Дезомбре) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Дочь поэта
Дочь поэта
Оценить:

0

Полная версия:

Дочь поэта

– В легких вода, – ответил он мне на невысказанный вопрос, и я облегченно вздохнула. Подумаешь, вода! Источник жизни, разве нет? И потом: логично – вода же есть в воздухе, особенно в нашем, питерском, мы вдыхаем воздух…

Блаженная идиотка от филологии, я стала наливать чайник – сейчас устроим чаепитие.

– Это что-то значит? – спросила я, сев наконец напротив. Он смотрел на меня без слов, будто размышляя, говорить ли правду, и я опять почувствовала холод.

– Есть два возможных диагноза: туберкулез или… – он замолчал.

– Или?

– Или рак.

Вот тебе. Ты считаешь себя замурованной в своей эпохе, ты рвешься в прошлое, так держи новый квест и поторопись-ка на всех парах в будущее. Зная точно, что ничего хорошего тебя там не ждет.

Парадоксально, но факт: память наша больше натренирована на забвение, а не на запоминание. В такие периоды жизни особенно радуешься этому свойству. Рак – короткое слово, ад – еще короче. Пара месяцев – и человек, тебя породивший, потеряв двадцать кило, кажется страшным и отвратительным чужаком. Торчат глазные яблоки, скулы, ключицы, ребра, тазовые кости. Падают, оседают на пол, смываются в водоворот унитаза волосы, иногда – ногти. Кожа сочится ядом, что вводится через капельницу с химией. Яд, разлагаясь, пахнет тухлым яйцом, замешенным с аммиаком.

Иногда он лежит в больнице, и ты каждый день едешь туда с едой в пластмассовом контейнере, которая испортится в тамошнем холодильнике, потому что есть он не может, но ты все равно готовишь, зная заранее о судьбе – своей и бульона.

Вытанцовываешь вокруг смерти шаманский танец с бубнами, кидаешь в ее костер деньги, много денег, все папины сбережения. Понимаешь наконец, что имели в виду, говоря, что деньги – бумага. Крашеная нелепая бумага. Даже жертвенная курица, из которой ты истово готовишь варево бульона, – и то ценнее, осмысленнее, живее.

Еще ты перестилаешь мокрую постель, моешь заблеванные полы. Ты ужасно, страшно одинока – и ночами тебе снятся счастливые сны, что отец свалился с инфарктом. Вот тогда бы набежали коллеги и друзья, и свой невкусный бульон ты варила бы не одна, а попеременно. Но это рак, он вызывает священный трепет, на нем лежит древнее проклятье, он пожирает тайно, зазеваешься – перепрыгнет и на сидящего рядом, поэтому к папе в больницу почти никто не ходит, а к домашнему телефону уже не подхожу я сама: не хочу объяснять чужим людям, что происходит. Вопросами они могли вывести меня из транса, и тогда я бы уже не собрала себя обратно.

Несколько раз звонил «Скайп», но без отца его трель была бессмысленна, и рассказывать калифорнийскому побережью о том, что происходит под мелкой снежной крупой в жуткой коробке онкологического центра, казалось предательством. Мать и так считала первого мужа неудачником. Что может быть неудачнее, чем заболеть раком? Я блюла его последнюю гордость, продолжала пестовать свое одиночество. Даже в такой ситуации оно казалось мне предпочтительнее попыток соединиться с другой человеческой особью.

– Я тебя подвел, – говорит мне он, глядя чужим мосластым лицом с ввалившимися щеками из углубления в подушке. – Прости. Расскажи, как там у тебя в универе?

И я рассказываю об интригах на кафедре – кто кого подсиживает, на кого собирает компромат, шашни со студентками, старый добрый плагиат… Это не смешно, но он очень старается, чуть улыбается желтыми зубами, на высохшем лице зубы кажутся лошадиными.

Я отворачиваюсь, и привычный мой внутренний монолог звучит параллельно сплетням. Недавно один студент отыскал меня на полу в туалете, папа. Мне было так больно, что я боялась не выдержать прямо во время семинара. Вот тебе и методика преподавания – осознание трагичности бытия, прямо к анализу стихотворения, проблема в том, что, однажды начав, я совершенно не способна остановиться. Короче, пробормотав что-то невнятное, я отпустила их до следующего раза, а сама побежала в туалет для преподавателей – он почище и побольше размером. Сначала я рыдала, сидя на крышке унитаза, потом – тут размер как раз и оказался кстати, переместилась на пол.

Не знаю, откуда в нас это звериное – вжиматься в пол, в земную твердь, когда очень больно. Войти в нее, распластавшись, стать холодным кафелем, теплым гудроном, мокрой травой, сухим песком. Исчезнуть. Я не успела. Кто-то вошел в туалет, дернул на себя дверь, которую я забыла закрыть, поднял меня с полу, оторвал от рулона туалетной бумаги длинный хвост и вытер мне лицо.

Я помню смазанные лица коллег, у них шевелились губы, мои ноги чуть подкашивались, но тот, кто вытащил меня из кабинки и вел сейчас по коридору, держал крепко. Мы спустились по пологим ступеням, вышли из здания, и мое влажное лицо мгновенно задеревенело на невском ветру. Дальше в памяти не осталось почти ничего, кроме расфокусированных огней, прелого уюта пахнущего дешевой отдушкой такси, потом снова незнакомые руки с некрасивыми плоскими ногтями почему-то расстегивают мой пуховик уже у меня дома.

Человек, вытянувший меня с пола в туалете, залезает по-хозяйски в холодильник, вздыхает, вынимает не вместившиеся в больничный контейнер остатки бульона. Он задумчиво на меня смотрит, потом уходит в прихожую, где долго копается, а я сижу и гляжу в окно, пока бульон выкипает на сильном огне и вся кухня не начинает плыть в жарком бульонном тумане. Тем временем он возвращается, выключает газ и кладет передо мной коробочку.

– Что это?

Название мне ни о чем не говорит.

– Антидепрессант. – Он наливает воду из чайника. – Последнее поколение. Почти без побочек.

– Я не буду этого принимать.

– Ну и дура! – Он садится напротив, выбивает из пачки сигарету, не спрашивая разрешения, закуривает.

– Не помню, чтобы мы были на «ты». И здесь не курят.

– Вы – дура. – Он усмехается, встает, открывает форточку, из которой сразу начинает тянуть снегом и бензином. Бульонный туман сдает позиции, но не этот тип. – У вас отец умирает от рака. – Я вздрогнула, и он поправился: – Дай Бог, он выздоровеет, а может, будет еще год болеть. Вы не справитесь – тут нужно либо горевать, либо помогать. А вы пытаетесь работать в двух направлениях. Вот резьбу и срывает. Ситуативная депрессия.

– Вы точно учитесь на филолога? – То ли дело в наличии гостя в доме, то ли в ледяном воздухе из форточки (он бодрит), но я уже способна на подобие сарказма.

– Давайте-давайте. Один раз в день. Через неделю, максимум десять дней почувствуете разницу. Обещаю.

– Стану счастливой? – Я выдавливаю на ладонь таблетку. Неужели в десяти таких малышках спасение от истерик в туалетах?

Он не отвечает, а набирает номер на мобильном и, когда на другом конце снимают трубку, надиктовывает список из блюд грузинской кухни.

Мы едим, не выложив еду из крафтовых пакетов на тарелки, прямо руками. Единственная уступка цивилизации – бумажные полотенца, которые я выставила на стол вместо салфеток. В этом утробном поглощении пищи – кроме внезапной радости жизни, сочащейся соком из хинкали, маслом из горячей сдобы – есть еще момент какого-то странного единения. И оттого я неожиданно признаюсь ему – нет, не в своей любви, но озвучиваю тему своего будущего романа.

– Ого! Прямо так? – Он вытирает губы бумажным полотенцем, сминает его в комочек и отправляет щелчком в помойное ведро. – Мне кажется, там без вас столько хожено-перехожено. Все и так известно, все обмусолено сотню раз, нет?

Я смотрю на него несколько секунд: сказать – не сказать?

Его жизнь – особенно в последний год! – как стерильная комната, где все и правда давно разложено по полочкам. На каждом событии – свой ярлычок. Мы знаем, казалось, много больше о деталях окружавшей его жизни, чем он сам. Всю переписку людей его круга, все доклады III отделения, все дневниковые записи близких и далеких… О, за два столетия мы умудрились залезть повсюду. Но чем ближе ты подходишь, чем пристальней вглядываешься в эти самые детали, тем меньше им веришь.

– Как в дурном сне, – говорю я Славику. – Ты глядишь на знакомый предмет – вот как на этот пакет из ресторанной доставки, и понимаешь, что это вовсе не пакет, а нечто совсем другое, непостижимое, – я запнулась, пытаясь объяснить, что мучило меня последние годы.

– Ну например? – Он смотрит на меня, склонив голову набок.

– Например, широко распространенное мнение о его жене. Вот что ты про нее знаешь?

– Она была первой красавицей. Обожала танцевать. Ну и дурочка, конечно.

– Всё?

– Практически.

– Еще она была совсем девочкой, когда он ее встретил. Робкой, меланхоличной, зашуганной властной родительницей. Мать разрывалась между исступленной религиозностью и свальным грехом с лакеями, пощечины сыпались на всех трех дочерей щедро. Добавь к этой картинке папашу, что бегал за членами семьи с ножом наперевес…

– Белая горячка, что ли?

– Нет. Алкоголизм там, скорее, с материнской стороны. С отцовской – официально признанная душевная болезнь, вроде как следствие удара головой при падении с лошади…

– А на самом деле?

– А на самом деле там и бабка была уже психически нездорова, так что бедная лошадь только подрихтовала генетический сбой – иначе не видать бы девочкам женихов. Шансы и так были малы. Семья практически разорена. Один капитал у младшей – внешность.

– И тут появляется он.

– Да. – Я в свою очередь смяла салфетку в комок. – И тут появляется он.

– И чем плохо? Знаменитость.

– А еще маленького роста, страшненький, рано постаревший. С отягощающими обстоятельствами в виде репутации бабника и картежника и царской опалы. Без чина и капиталов. Мать ему, понятно, отказывает. Дочь уже начинает пользоваться популярностью в московском свете. Поклонники имеются. И тут происходит первая странность – кроткая юная барышня продавливает свою мать на неудачную партию. При этом ясно как день, что будущего мужа она не любит и его поэзия ей до лампочки.

– Тааак. – Мой кузнечик откидывается на стуле. – И зачем тогда?

Я пожимаю плечами.

– Она, конечно, хотела сбежать из отчего дома. Хотя при таких внешних данных и юности ничто не мешало еще подождать… Положим, ее средняя сестра, Александрин, уже была влюблена в нашего поэта и могла за него, как сейчас говорят, активно топить. Но вопрос в другом – Александрин, девушке поумнее и с более сильным характером, не удалось в том же году убедить мать дать разрешение на брак с помещиком Поливановым. А Натали – сумела настоять на своем.

– Может, она была любимицей матери?

– Была. И не только матери, а еще и деда – разорившего семейство Гончаровых, и тетки, которая станет ее содержать уже в Питере… Но слушай. Дальше – еще любопытнее. Натали младше Пушкина на тринадцать лет. Разница в жизненном опыте и интеллекте колоссальная. Он полагает, беря себе юную супругу, что будет ее воспитывать, так сказать, «под себя» – ну, это такая распространенная мужская тема.

– Есть немного. И что, облом-с?

– Да. Ничего из той затеи не вышло. Натали снимает все более дорогие квартиры и дачи. Натали отказывается ехать в деревню для поправления финансов семьи. Натали привозит и поселяет у себя двух сестер, а когда надо бы приютить сестру Пушкина или его смертельно больную мать – то извините. Наконец, развертывается вульгарнейшая история с Дантесом, во время которой она, на секундочку! – беременна, и ее последовательно отговаривают от кокетства сначала друзья семьи, затем враги (причем не в мягких выражениях, а практически оскорбляя). Потом, господи прости, за воспитание нашей нежной Гончаровой берется сам государь император – мимо! Про страдания Пушкина и муки ее собственной старшей сестры, которая к этому моменту уже замужем за Дантесом, я и не говорю. И что? Где в этом робость, слабость и податливость «кружевной души» – как называла ее Россет?

– Н-да. Вырисовывается совсем иная картина. – Качает острой коленкой мой сегодняшний кормилец. – Выходит, серьезно у нее все там было с Жоржиком? Така любовь?

Я отворачиваюсь, потому что моя нервная система ни к черту и эта тема для меня крайне болезненна. Но отвечаю честно:

– Только его, думаю, и любила за всю жизнь.

А кузнечик хмыкает, встает, отправляет кусок застывшего хачапури в холодильник на завтра. Я так устала, что, отяжелев от обильной еды, едва сижу на стуле. Он смотрит на меня со смесью удовлетворения и сочувствия и идет в прихожую одеваться. А у меня нет сил, чтобы выйти его проводить.

– Слушайте, – говорит он уже от двери. – А что там за прикол с ее сестрами?

Я сонно прикрываю глаза. Прикол с сестрами. Еще какой прикол.

– В следующий раз, – говорю я в сторону входной двери, – долгая история.

Этим вечером в моей квартире впервые пахнет горячей сдобой, кинзой, майораном и мятой. А странный товарищ с фамилией, больше похожей на приблатненную кликуху, чуть прихрамывая, выходит за дверь.

Глава 7

Архивариус. Осень

Как ни странно, аргумент – из уважения к таланту покойного – никого не насторожил. Все мы продвигаемся по жизни от одной формулировки до другой. От одной банальности к следующей. «Есть смысл, – говаривал Бродский, – возвращаться на место преступления, а вот на место любви возвращаться смысла не имеет». Не мечись, моя крошка, говорю я себе, между убийством и любовью. Ты здесь из-за первого.

Итак, литсекретарь вернулась к своим занятиям в роли, скорее, архивариуса. Без, собственно, официального нанимателя (наши отношения с Костиком остались за кадром). На даче стало тише, глуше, тоскливее. Так и на дворе, чай, уже не май – а расхлябанный питерский сентябрь. Официально золотая, а на самом деле свинцовая осень.

В первый день, глядя на перечерченное влагой окно, я пыталась понять: если я все-таки останусь, то какова моя истинная цель? Подозрения? Ностальгия? Три его осиротевшие девочки? Больно ли мне? Одиноко? И, ответив положительно почти на все вопросы, решила побороть бессмысленное умствование делом: спустилась на пустынную знобкую кухню, открыла холодильник. Начала вытаскивать продукты, включила духовку…

Я не задумывалась о точности рецепта – руки помнили уроки покойника. Руки резали, крошили, мололи, ставили в духовку. Накрывали на стол. Запахами я приманила всех членов семьи вниз. Они молча спускались, стараясь не смотреть друг на друга, недоверчиво принюхивались.

Отодвигая стулья, произнесли по очереди:

– Спасибо, Ника.

Поели быстро и тоже практически молча: «передай соль, пожалуйста, еще вина» – вряд ли это можно счесть за застольную беседу. И разошлись по комнатам, даже не потрудившись убрать за собой тарелки. Посуду я мыла в одиночестве на почти погрузившейся в темноту веранде. И так и не включила свет, чтобы никто не видел моей улыбки. Старика уже не было, и я, его литературный придаток, не имела никакого права здесь находиться. Однако вот она я, на той же самой веранде, будто так и должно быть: вирус, вновь встроенный в изменившуюся систему. Мою посуду, будто я не недоразумение, а неприметный домовой, практически дух места, genius loci.

На следующее утро в калитку позвонили. Подождав пару минут – в надежде, что кто-то остался дома и откроет, – я спустилась и вышла в сад. За невысоким забором торчала ярко-розовая шляпа. День был и правда солнечным, но далеко не жарким. Я открыла дверь. На пороге стояла Нина. Шляпа принадлежала ей, как и темные очки а-ля Элизабет Тейлор эпохи пятидесятых. И платье – тоже розовое. Вызывающий антитраур. Серьезно? – мы секунду смотрели друг на друга.

– Привет. – Не спрашивая разрешения, она проскользнула мимо меня в сад, по-хозяйски взошла на крыльцо и только там обернулась, сняв очки и аккуратно положив их в белую сумочку. – Я за письмами.

– Какими письмами?

– Покойника. Мне. Кому они сейчас нужны-то?

Мне хотелось заметить, что и самому покойнику они были без особой надобности. Я даже знала, где они – в одной из тех коробок, которые я в свое время забросила на чердак. Спасибо мне. Будь я менее сентиментальна, они могли бы легко очутиться в ближайшем от дачи помойном баке.

– Хорошо. – Я прошла за Ниной на веранду. – Присядьте, я сейчас их достану.

Нина царственно кивнула, села за стол, сняла наконец свою шляпу.

– Может быть, чаю? – Все-таки она любопытный персонаж.

Еще один монарший кивок.

Я набрала воды и поставила чайник.

– Слышала, он вас уволил? Как раз перед смертью?

Я не повернулась. Пожала плечами.

– Вы слушаете сплетни.

– Поймите меня правильно, Ника. Естественное любопытство. Если так, то почему вы оказались в доме в день его гибели?

Я поставила перед ней чашку, улыбнулась – почти так же доброжелательно, как это умеет делать старшая из сестер Двинских (учусь, учусь!).

– Начнем с того, что меня не увольняли. Сентябрь – начало семестра в университете. Я просто собиралась вернуться к своим прямым обязанностям.

– Выходит, это мой Костик сбил вас с пути праведного. – Она порылась в сумочке и вытащила тонкую сигаретку. Не спрашивая разрешения, закурила, приспособив под пепельницу чайное блюдце. – По-моему, он даже меня подозревает. Совсем обезумел. Не успел выяснить со стариком отношения и теперь в ярости. Смешно.

Я засыпала в заварочный чайник чай, залила кипятком. Ничего не смешно, думала я. Мы до последнего надеемся, что человек, нас породивший, что-то поймет, почувствует. Скажет нужные слова. Ну, это-то, в случае старого ящера, дело как раз безнадежное. Но вот выяснить отношения… Я-то, по крайней мере, успела. Можно сказать, повезло. А вслух, повернувшись к Нине, заметила:

– А Костик-то ваш паренек не без навязчивых идей.

Нина весело рассмеялась. Смех рассыпался по закоулкам дома в официальном трауре, отскочил от завешенных простынями зеркал.

– Это он в меня. – Нина посмотрела мне прямо в глаза. – Подозревает всех, кто живет в этом доме. Сестер. Третью жену. Мужа Анны.

– Но не меня?

– Вы – пришлый человек. «Сui prodest» для вас не работает.

– А крючок на двери? – Я налила нам чай.

– Какой крючок?

– Плохо проинформирован ваш Костя. Ванна была закрыта. Ане с Алекс пришлось выбивать дверь.

– Действительно. – Она задумчиво стряхнула пепел с сигареты. – Не срастается. А окно? В ванной же есть окно?

Я кивнула.

– И его наверняка регулярно держат открытым. – Она задумалась. – Дом старый, вентиляции нет, влажность, краска трескается, облезает. Вы – девочка явно не спортивная… – Она с сочувствием оглядела мои формы.

– Спасибо.

– Зря иронизируете. Я только что вывела вас из круга подозреваемых. И себя, кстати, как женщину весьма корпулентную. Но вот другие девочки в этом доме, согласитесь, вполне могли бы…

– А может, это самоубийство? – светски поинтересовалась я.

– Самоубийство?! Олег?! – Она снова расхохоталась, легко, как-то очень молодо. – Никочка, я вас умоляю! Если вы читали его письма ко мне…

Я кивнула – читала. Нина чуть осеклась, но продолжила:

– Тогда средь чисто эротических пассажей вы заметили эту идею фикс – покончить с собой. Поэт, знаете ли, должен умирать молодым, иначе какой же это, к черту, поэт?

– Так ведь он и пытался?

– О да. Кидался под поезд, бросался из окна. Но поезд опаздывал, а выпав из окон, он отделывался переломами. Судьба Онегина хранила. Он верил, что может вечно играть с Богом в эту игру. Что у них, как бы это сказать? Привилегированные отношения. Но потом, с возрастом… Эта счастливая уверенность куда-то делась. Вместе с легкостью, этим его сумасшедшим обаянием, смешливостью. Впрочем, тут мы все одинаковы. Жаль, вы не застали его молодым. – Она смотрела прямо на меня, но явно не видела. – Это был тайфун. Ураган. Невозможно сопротивляться.

– Ну он и в последние годы вполне умел нравиться. – Я обиделась. Получается, Нине досталась лучшая версия, а мне – объедки с праздничного стола.

– Ерунда. – Нина будто очнулась, раздавила остаток сигаретки. – Клейкая бумага для наивных мушек. Использование наработанных техник, не более того. Да и для того, чтобы обаять, нужен выброс энергии в сторону жертвы. А энергию свою он истово берег. Не случись той ванны, до ста лет бы прожил, холил бы себя, любимого. Лелеял. Тщательно отслеживал бы процессы в дряхлеющем теле: все это движение лимфы, желудочного сока, дефекацию. – Нина зло оскалилась, на секунду замолчала, задумавшись о своем. – Несите, Ника, письма, а то я что-то заболталась.

Я поднялась по скрипящим ступеням наверх, вспоминая сполохи нежности и тепла, исходившие от покойного хозяина дома. Нина права. Невозможно сопротивляться. Невозможно, да и не хочется.

А спустившись со связкой писем, обнаружила внизу покуривающую рядом с гостьей Алекс. Весьма контрастная парочка – тонкий в черном, толстый – в вызывающе-розовом. Я без слов передала письма Нине, та также молча сунула их в сумочку. Поднялась, надела шляпу.

– Ну что ж. Спасибо за чай. Не проводите, Ника?

Я на секунду замерла: что-то явно произошло за те минуты, пока я искала письма в чердачной пыли. Кивнула: почему бы и не проводить?

Чувствуя затылком взгляд Алекс, мы двинулись гуськом по садовой дорожке. Уже за калиткой Нина обернулась.

– Знаете, Ника… Между нами: я, скорее, поверю в мистику с крючком на ванной комнате. – Она хихикнула. – Пришла к нему разгневанная Муза и задушила. Чем в эту белиберду с убийством.

Нина надела темные очки, будто отгородившись ими от дома Двинского и всех его обитателей.

– А вообще, зря вы согласились. Ничем хорошим это не закончится.

Я пожала плечами.

– Так ведь уже закончилось.

– Я есмь начало и конец, – усмехнулась она. – Ну, тогда счастливо оставаться.

Я проводила ее взглядом. Первая жена уходила от меня в яркой победительной шляпе, почти танцуя, унося в сумочке воспоминания юности. Я закрыла калитку, медленно прошла обратно к дому.

На крыльце, скрестив руки на груди, стояла Алекс. Лицо ее было сурово.

– Мы согласились на ваше присутствие, Ника, – сказала она. – Но этой женщины здесь больше быть не должно.

Я осторожно кивнула.

– Конечно.

Молча обогнула ее и прошла в кабинет. Любопытно: почему Нину здесь так не любят? Возможно, подспудно чувствуют, что у этой женщины есть мотив. Насколько холодной можно сервировать месть? Разложившейся? В плесени? Прикрытой розовой соломкой? Подобно Сильвио, дотерпевшего до момента, когда граф оценит жизнь и убоится смерти, могла ли Нина так долго ждать? Пушкинский герой терпел шесть лет. Но Пушкину на момент написания повестей был всего-то тридцать один год. По нынешним временам – юноша. Для такого и шесть лет – большой срок. Нине за семьдесят, и ее отношения со временем несколько иные. Выжидательные. Муза, ворвавшаяся в ванную к старому поэту. Я хмыкнула: в конце концов, она и была его Музой. Только он променял ее на другую. Музы, как жены, бывают ли бывшими?

Глава 8

Литсекретарь. Лето

О приезде матери я догадалась по запаху. Американские духи – много оптимизма с сахаром. Несокрушимые, как американская демократия, они перебивали даже вечные ароматы кошачьей мочи, витающие на лестнице. Мать спрыгнула с замызганного подоконника между этажами, каким-то родным, посконно бабьим жестом огладила юбку. Распахнула материнские объятия. Я едва успела затормозить. Я и мои пакеты из «Пятерочки».

– Никочка, – опустила она так и не понадобившиеся руки. – Что же ты мне ничего не сказала?

Пока я выкладывала на стол содержимое пакетов – пельмени, сметана, рулет с маком (основное блюдо плюс десерт), мать честно выпытывала детали последних месяцев. Я говорила спокойно, сама удивляясь со стороны, как взвешенно, по-взрослому звучит голос. Но, обернувшись на мать, с удивлением обнаружила, что та беззвучно плачет. На мой немой вопрос она лишь жалко пожала плечами. Что, мама, тяжело терять человека, который беззаветно любил тебя всю жизнь? Другого такого ни у меня, ни у тебя не будет.

Я выложила на тарелки готовые пельмени – себе и ей. Шмякнула себе сметаны, подумала – и добавила еще щедрый срез сливочного масла (смотри и осуждай, мама), густо посыпала перцем. В ожидании тирады о здоровой пище закинула в рот обжигающий пельмень.

И услышала:

– Твой отец был прекрасным человеком.

Смерть хороша хотя бы тем, что добавляет некоторым такта.

– Верно, – я повернулась к ней, неопрятно жуя. – Вот только он не был моим отцом.

– Что ты такое говоришь?! – удивление в ее голосе было почти естественным.

Я усмехнулась, выжидательно подняв бровь. Серьезно? Мы будем продолжать играть в эти игры? Она отвернулась к темному окну. Я – обратно к своему недиетическому блюду. Торопиться было некуда. Я уже знала правду. Конечно, лучше совершать подобные открытия в беседе с родней, а не с лечащим врачом, который объясняет тебе, что сданная тобой в донорских целях кровь – увы и ах! – твоему отцу не подойдет, потому что – вот умора! – он не твой отец. Не та группа. В тот день у меня не хватило пороху доискиваться правды. Выяснения отношений с умирающим – то еще удовольствие. А назавтра он превратился из умирающего в мертвого. И спрашивать стало незачем и некого. Но вот я увидела мать – и злость привычно сменила собой апатию. С тобой, мама, я, пожалуй, отношения выясню.

bannerbanner