
Полная версия:
Записки осеннего ветра
Да уж, какое там сочинительство! Собравшиеся только переглядывались, не зная, что и сказать. А младший, не обращая на них внимания, продолжил излагать свою точку зрения:
– Прошу прощения, возможно, вам все это покажется пустой схоластикой, но в последнее время я штудирую введение в математический анализ, и кое-какие положения постоянно вертятся в голове, к примеру, мне хочется рассказать вам о числовых рядах. Есть два вида рядов – двойные ряды и бесконечные ряды. Если бы я изобразил, как это выглядит, вы бы сразу поняли, о чем идет речь. Короче говоря, есть французский метод, а есть немецкий. Приводят они к одним и тем же выводам, но французский метод более рационален и общедоступен. При этом, как ни странно, авторы современных учебников по математическому анализу, словно сговорившись, берут за основу немецкий метод. Очевидно, в следовании традициям есть что-то религиозное. И эта религиозность проникает в мир математики. Что совершенно неприемлемо. Вот почему наш старик-профессор стал на путь искоренения подобных традиций.
Младший брат явно воодушевился. Остальные совсем заскучали, только он один, словно беря пример с профессора, все более и более распалялся и, не обращая ни на кого внимания, продолжал разглагольствовать.
– В последнее время принято начинать изучение математического анализа с теории множеств. В связи с этим тоже возникает масса вопросов. К примеру, если говорить об абсолютной сходимости, то этот термин в старину употреблялся в том случае, когда общая сумма не зависела от ряда. Существует противоположный термин – условная сходимость. В настоящее время он употребляется в тех случаях, когда речь идет о сходимости ряда, составленного из абсолютных величин. И когда сам ряд сходится, а ряд, составленный из абсолютных величин расходится, можно просто поменять порядок членов ряда, и tendенцировать его к любой наперед заданной сумме, то есть limitу, – в результате получается сходящийся ряд, составленный из абсолютных величин, и этого довольно.
Тут он почувствовал, что теряет нить своих мыслей. «Вот незадача! А ведь в моей комнате на столе лежит книга Такаги-сэнсэя[10]…» – подумал он, но не мог же прямо сейчас идти за ней. А ведь в этой книге все так подробно описано… Ему захотелось плакать, он потерял дар речи, его бросило в дрожь, и он визгливо выкрикнул:
– Короче говоря…
Все остальные опустили головы и захихикали.
– Короче говоря… – теперь он почти плакал, – когда речь заходит о традициях, то очень часто не обращают внимания на довольно-таки существенные несуразности, а ведь часто проблемы возникают из-за самых ничтожных мелочей. Хотелось бы, чтобы была создана общая теория математического анализа, основанная на более свободных принципах и рассчитанная на простых людей, обладающих лишь самыми элементарными знаниями.
Вот вздор! На этом младший завершил свое повествование. У всех присутствующих испортилось настроение. О продолжении этой истории не могло быть и речи. Все невольно задумались.
Старшая сестра, особа весьма сердобольная, поспешила спасти положение и прийти на помощь младшему брату. Взяв себя в руки и с трудом сдерживая душивший ее смех, она неторопливо начала рассказывать:
– Как уже только что было сказано, этот старый профессор всегда ставил перед собой возвышенные цели. А их достижение сопряжено со многими трудностями. Это как теорема, в справедливости которой не возникает абсолютно никаких сомнений. Люди считали его чудаком, оригиналом и избегали общения с ним. Естественно, иногда на него нападала тоска одиночества. Вот и в тот вечер он взял трость и, чтобы хоть как-то развеяться, отправился прогуляться по Синдзюку. Происходило все это летом. Вокруг толпились люди. Профессор был в поношенной юкате, концы завязанного под самой грудью пояса болтались сзади, напоминая мышиные хвосты, – словом, вид у него был жалкий. К тому же он сильно потел, а носовой платок забыл дома, отчего выглядел еще более скверно. Сначала он утирал пот рукой, но справиться с ним таким образом было невозможно. Пот градом катился по лбу, струился по носу и по вискам, заливал лицо, стекал по подбородку на грудь, казалось, будто на голову опрокинули горшок с камелиевым маслом, и профессор не знал, что и делать. В конце концов он поспешно вытер лицо рукавом, потом, пройдя несколько шагов, потихоньку, чтобы никто не видел, сделал это еще раз, в результате оба его рукава быстро промокли до нитки, как будто он попал под ливень. Профессор вообще-то был от рождения человеком терпеливым, но тут и он растерялся и решил зайти в первый попавшийся пивной бар. Там он устроился рядом с вентилятором, выбрасывающим тепловатые струи воздуха, и пот перестал лить. В баре было включено радио, по которому как раз передавали лекцию о современном положении. Прислушавшись, профессор сообразил, что голос лектора почему-то ему знаком. «Неужели это…» – подумал он, и в самом деле, после окончания передачи диктор назвал хорошо знакомое ему имя, почтительно добавив к нему «его превосходительство». У профессора возникло чувство, что слух его осквернен, ему захотелось как следует промыть уши. Этот человек учился вместе с профессором сначала в лицее, потом в университете, он всегда был человеком предприимчивым и теперь занимал высокий пост в Министерстве культуры, профессор иногда сталкивался с ним на встречах бывших однокашников или еще где-нибудь, и тот всегда смотрел на него свысока, считая неудачником. Он непрерывно изрекал пошлости и банальности, отпускал дешевые вульгарные остроты, причем окружающие, хотя им совершенно было не смешно, жадно ловили каждое его слово, радостно смеялись и едва ли не аплодировали. Однажды профессор возмущенно вскочил и хотел было уйти, но тут же наступил на упавший со стола мандарин, раздавил его, от неожиданности издал донельзя жалкий вопль, так что все присутствующие схватились за животы от смеха. Словом, праведный гнев профессора имел весьма печальные последствия. Однако профессор не смирился. Когда-нибудь ему удастся отлупить этого типа как следует. И услышав теперь по радио его противный хриплый голос, профессор окончательно вышел из себя. Он стал нервно большими глотками пить пиво. И его сразу же развезло, он всегда быстро хмелел. Тут в бар вошла девушка, торгующая на перекрестке бумажками с предсказаниями.
– Эй, пойди-ка сюда! – тихим ласковым голосом позвал ее профессор. – Сколько тебе лет? Тринадцать? Вот как… Значит, лет через пять, или даже через четыре… Впрочем, нет, скорее через три, ты станешь невестой. Хорошо! Если к тринадцати прибавить три, сколько получится? А?
Да, в пьяном виде даже наш профессор делался совершенно несносным. Он так настойчиво приставал к девочке со своими шутками, что в конце концов ему пришлось купить у нее предсказание. Профессор никогда не был суеверным. Но тем вечером, может быть, отчасти из-за услышанного по радио, может быть оттого, что он просто расслабился, ему вдруг пришло в голову, что неплохо было бы попытаться узнать, чем кончатся его исследования и что вообще готовит ему судьба. Когда человека начинают преследовать неудачи, ему всегда хочется уцепиться за какое-нибудь предсказание. Как это ни печально. Предсказание было написано симпатическими чернилами. Профессор зажег спичку, аккуратно поднес ее к бумажке с предсказанием, и уставился на нее вытаращенными хмельными глазами. Сначала возникло что-то вроде узора, и он занервничал было, но постепенно знаки обрели четкость, и на бумаге проступила фраза, написанная в старинном стиле. «Согласно желаниям», – прочел он.
Профессор расплылся в улыбке. Впрочем, нет, это не то слово. Скорее он издал что-то вроде нервного и довольно-таки вульгарного смешка, характерного для лиц профессорского звания, потом, резко вытянув шею, обратил взор на сидевших вокруг пьянчужек, но никто из них не пожелал с ним общаться. Однако профессора это не обескуражило, он счел необходимым поставить в известность всех присутствующих: «Ха-ха, нет, вы представляете? “Согласно желаниям”. Хэ-хэ, простите…» В конце концов, ощущая возродившуюся уверенность в себе, он неторопливо вышел из бара.
По улице тянулся бесконечный людской поток. Толкаясь и натыкаясь друг на друга, обливаясь потом, люди шли и шли куда-то, просто так, ни на что не обращая внимания. Причем никакой определенной цели ни у кого не было, им всего лишь наскучило сидеть дома и, смутно надеясь на что-то, они выходили на улицу и шли по ночному Синдзюку. Но сколько ни слонялись они взад-вперед, ничего хорошего в их жизни не происходило. Ясное дело! Но человек, у которого есть хоть слабая надежда на счастье – уже счастлив. Это должно быть понятно всем, в нынешнем мире живущим. Выпущенный вращающейся дверью из бара профессор, пошатываясь, вышел на улицу, где тут же примкнул к веренице томящихся от скуки городских перелетных гусей, они с готовностью приняли его в свои ряды, и он, подхваченный и стиснутый ими, поплыл куда-то вперед по течению. Надо сказать, что в ту ночь профессор был едва ли не единственным среди этой толпы человеком, уверенным в себе. И вероятность того, что он найдет счастье, у него была наивысшей. Иногда ему что-то вдруг вспоминалось, и он улыбался или задумчиво кивал сам себе, иногда с серьезным видом пожимал плечами, и лицо его приобретало суровое выражение, иногда начинал что-то неумело насвистывать, как какой-нибудь озорной мальчишка… Так он шел и шел вперед, пока на него не натолкнулся какой-то студент. Ничего удивительного. В такой толпе мудрено ни на кого не натолкнуться. Ничего особенного. Студент прошел мимо. Но через некоторое время на профессора натолкнулась какая-то красивая барышня. Тоже вполне естественно. В такой толчее постоянно кто-то с кем-то сталкивается. Ничего особенного. Барышня прошла мимо. Счастье где-то задерживалось. Перемены обрушились на него сзади. Неожиданно кто-то легонько ударил профессора по спине. На этот раз это было не случайно…
Все это старшая сестра проговорила, не поднимая глаз, потом поспешно сняла очки и принялась старательно протирать стекла носовым платком. Такая уж у нее была привычка, она делала это всегда, когда смущалась. Настала очередь среднего брата.
– Ну, я не очень силен в описаниях. Ну, да ладно, нет ничего невозможного. Просто сегодня у меня что-то нет настроения… Попробую закончить по возможности кратко.
Вот уж самодовольный тип!
– Профессор оглянулся: за спиной у него стояла полная мадам лет эдак сорока. На руках она держала маленькую собачку с забавной мордочкой. И завязался между ними такой разговор:
– Ты счастлив?
– Да, все прекрасно. После того, как я расстался с тобой, все у меня хорошо, все идет согласно желаниям.
– Вот черт, неужели ты завел себе молодуху?
– А что, нельзя?
– Конечно, нельзя. Разве ты не обещал мне клятвенно, что как только я брошу собак, то в любое время смогу вернуться к тебе?
– Но ты ведь не бросила. Эта собака тоже ужасная. Просто ужас! Такое впечатление, что она питается куколками бабочек. Какое-то чудище! Просто тошнит!
– Нечего так бледнеть! Эй, Про, он говорит всякие гадости в твой адрес. Погавкай-ка на него! Ну-ка, давай, скажи «гав-гав»! Погавкай!
– Хватит, прекрати! Ты все так же невыносима! Когда я с тобой разговариваю, у меня всегда мурашки по спине бегают. Про. Что это еще за Про? Неужели нельзя было найти более приличное имя. Ты просто неграмотная дура. Мочи нет терпеть.
– А что тут плохого? Про – это сокращенно от «профессор». Я назвала его так, потому что скучала по тебе. Разве это не трогательно?
– Мочи нет терпеть!
– Ой, ой, как же ты все-таки сильно потеешь. И разве можно вытираться рукавом, это неприлично. У тебя что, платка нет? Твоя нынешняя жена такая бестолковая? Когда летом выходишь из дома, надо иметь при себе три платка и веер. Я никогда этого не забывала.
– Не придирайся, семья это святое. Неприятно такое слышать.
– Извини. А, вот тебе платок. Я его тебе дарю.
– Спасибо. Не премину воспользоваться.
– Ты стал совсем чужим человеком.
– Когда люди расстаются, они становятся друг другу чужими. А платок все тот же… Или нет, он пахнет собакой.
– Нечего сваливать вину на других. Ты ведь наверняка помнишь. Правда ведь?
– Вздор! Ты просто не умеешь себя вести.
– Да ну? Кто это не умеет себя вести? А что, твоя нынешняя женушка нянчится с тобой, как с ребенком? Хватит! В твои годы пора быть умнее. Она тебя не любит. Небось, утром, еще лежа в постели, просишь ее надеть на тебя таби?
– Не придирайся, семья это святое. Я вполне счастлив. Все у меня в порядке.
– И по утрам ты все так же ешь суп? Яйцо одно кладешь? Или два?
– Два. Иногда даже три. Ни в чем себе не отказываю, не то что при тебе. Знаешь, теперь мне кажется, что во всем мире нет женщины сварливее тебя. И почему ты все время меня бранила? Я чувствовал себя нахлебником в собственном доме. Лишнюю пиалу риса попросить боялся. Правда. А ведь в то время я занимался очень важными исследованиями. Но этого-то тебе не понять. Тебя занимало другое – в каком состоянии пуговицы у меня на жилетке, куда я бросаю окурки… Ты пилила меня с утра до вечера, и я не мог толком заниматься наукой, да и вообще ничем. Расставшись с тобой, я немедленно оторвал все пуговицы с жилетки, а окурки стал запихивать куда попало, к примеру, в чашку для кофе. И так это было приятно. Просто ужасно приятно. Сидел один и хохотал до слез. Постепенно, со временем, я понял, сколько мучений претерпел из-за тебя. Перебирал все обиды и злился. И до сих пор не смирился. Ты из тех женщин, которые просто неспособны о ком-то заботиться.
– Извини. Я ведь была тогда очень молода. Надо быть снисходительнее. Я давным-давно уже все поняла. И собаки тут совершенно не при чем.
– Опять плачешь? Ты всегда охотно прибегала к этому средству. Но больше меня этим не проймешь. В моей жизни теперь все будет «согласно желанию». Может, выпьем где-нибудь чаю?
– Нет. Мне теперь все понятно. Мы с тобой чужие люди. Впрочем, мы всегда были друг другу чужими. Наши души жили в разных мирах, отделенных друг от друга многими тысячами ри. И будучи вместе, мы оба чувствовали себя несчастными. Пора расстаться окончательно. Знаешь, скоро и у меня будет свое святое семейство.
– Надеюсь, все сложится удачно.
– Да, полагаю, что так. Этот человек… он рабочий. Старший мастер. Говорят, без него никакие механизмы на фабрике не работали бы. Он такой сильный, огромный, как гора.
– Не то, что я.
– Да, он человек неученый. Никакими исследованиями не занимается. Но руки у него прекрасные.
– Все сложится удачно. Прощай. Спасибо за платок.
– Прощай. Ой, у тебя сейчас пояс развяжется. Дай-ка я завяжу. Извини, что опять докучаю тебе своими заботами. Передавай привет жене.
– Да, передам при случае…
Тут вдруг средний брат замолк. А потом, кхекнув, усмехнулся. Подобное развитие сюжета было бы естественнее для человека постарше, а не для двадцатичетырехлетнего юноши.
– Мне уже ясно, чем все закончится, – с победоносным видом заявила средняя сестра и продолжила: – А дальше произошло вот что. После того, как профессор расстался с мадам, хлынул проливной дождь. Естественно, стало жарко и парко. Гуляющие засуетились, паучками разбежались по сторонам и быстро исчезли, словно то были не люди, а призраки; улицы, где только что толпился народ, моментально затихли и опустели, только белые струи дождя хлестали по мостовой. Профессор устроился под карнизом цветочной лавки и, съежившись, пережидал дождь. Иногда он доставал упомянутый выше платок, рассматривал его, и тут же снова засовывал в рукав. В конце концов ему в голову пришла идея – а не купить ли цветов? Он подумал, что было бы неплохо порадовать таким образом жену, которая дожидается его дома. Профессор никогда в жизни не покупал цветов. Сегодня вечером вообще все шло как-то странно. Радио, предсказания, прежняя супруга, собака, носовой платок… Очень уж много всего. Профессор решительно вошел в лавку и, хотя, оказавшись внутри, растерялся, замешкался и весь покрылся потом, все-таки купил три большие розы. Он еще удивился, что они такие дорогие. Потом, словно спасаясь бегством, выскочил из лавки, взял такси и – сразу домой. В окнах его домика на окраине горел свет. Как же хорошо дома! Там всегда тепло, профессор окружен заботами, все просто прекрасно. Войдя в прихожую, он громко сказал:
– А вот и я! – Он был очень бодро настроен. В доме царила тишина. Ничтоже сумняшеся профессор с букетом прошел внутрь дома, в свой кабинет. – Вот и я! Попал под дождь, вымок, просто ужас. Как дела? Вот розы. Говорят, все будет «согласно желаниям».
Он говорил, обращаясь к стоящей на столе фотографии. Это была фотография мадам, с которой он только что окончательно распрощался. Впрочем, нет, на фотографии она была лет на десять моложе. Красивая и улыбающаяся.
Тут юная нарцисс, словно говоря: «Ну вот так, примерно…» – снова жеманно подперла щеку указательным пальцем и обвела собравшихся широко открытыми глазами.
– Ну что ж, более или менее… – с важным видом изрек старший брат. – Вполне неплохо. Однако…
На то он и старший, чтобы заботиться о том, чтобы не уронить себя в глазах окружающих. В отличие от остальных он не одарен живым воображением. Все, им сочиненное, обычно бывает весьма посредственным. Способности у него ниже средних. При этом он всегда ужасно расстраивается, когда младшие выказывают ему пренебрежение. А потому считает своим долгом в самом конце обязательно добавить несколько слов, как правило, совершенно лишних.
– Однако вы упустили одно очень важное обстоятельство, – сказал он. – Вы не уделили никакого внимания внешности профессора.
То есть никаких особенных возражений у него не было.
– В повествовании очень большое значение имеет описание внешности героя. Оно придает его образу телесную достоверность, вызывает в памяти знакомые лица, и вообще сообщает повествованию некоторую интимность, будто речь идет о ком-то тебе близком. По-моему, этот профессор довольно маленький мужчина, ростом примерно пять сяку два суна, весит же он около тринадцати канов. У него широкий высокий лоб, редкие брови, маленький нос, большой, крепко сжатый рот, морщинки между бровями, длинные и пушистые седые бакенбарды. Он носит очки в серебряной оправе. Да, еще у него круглое лицо.
На самом-то деле это было не что иное, как описание внешности Ибсена, к которому старший брат относился с большим пиететом. Да, воображение у старшего брата действительно довольно убогое. Всего этого он мог бы и не говорить.
Таким образом, повествование подошло к концу, после чего все семейство одолела еще большая скука. Как это часто бывает, недолгое возбуждение сменилось апатией, ощущением собственной заброшенности и нестерпимой тоски. Все пятеро замолкли, в комнате воцарилась гнетущая атмосфера, когда любое сказанное слово может привести к драке.
Все это время мать сидела немного поодаль и, улыбаясь, с удовольствием и восторгом слушала, невольно следя за тем, как в том, что они говорят, проявляются черты индивидуальности каждого. Теперь она тихонько встала, раздвинула сёдзи и вдруг, изменившись в лице, сказала:
– Ой, а у ворот стоит какой-то странный старик в сюртуке.
Все испуганно вскочили. А мать расхохоталась.
1939
Чайка
Какой-то шепот невнятный…
«Чайки, они ведь немые…» – скажешь кому-нибудь и, как правило, твой собеседник, воскликнув – «Да ну, неужели?», тут же закивает согласно: «А что, может, и правда…» В результате не знаешь, куда деваться, приходится признаваться, что сказал это наобум, бормочешь что-то вроде: «Ну, просто мне так кажется…» Немые вызывают жалость. Я иногда и сам кажусь себе немой чайкой.
Лет мне уже немало, но все равно иногда днем, томясь от тоски, я выхожу на улицу и, от нечего делать, поддав ногой камешек, гоню его перед собой и так иду и иду по дороге, тихонько поддавая ногой и гоня вперед камешек; потом в какой-то момент вдруг осознаю, что прошел уже два или три квартала, но не останавливаюсь, а, как последний идиот, иду дальше, засунув руки за пояс и поддавая ногой все тот же камешек, догоняю его, опять поддаю ногой и снова гоню вперед. Может, я все-таки болен? Может, я во всем ошибаюсь? Может, у меня неправильное представление о прозе? Тут на моем пути возникает лужа и я – оп-ля! – перепрыгиваю через нее. В луже отражается осеннее голубое небо, медленно плывут белые облака. Какая красивая лужа! Тяжесть разом спадает с души, меня начинает разбирать смех, право, пока есть на свете такие лужицы, есть и пища для творчества. Постараюсь же не забывать об этой луже.
Я скверный человек. Лишенный внутреннего стержня. Просто один из «толпы», привыкший беспомощно плыть по воле волн, кренясь то вправо, то влево. А в последнее время такое ощущение, будто меня посадили в несущийся со страшной скоростью поезд. Куда он несется, не знаю. Никто мне этого пока не сказал. Поезд мчится вперед. Мчится со страшным грохотом. «По горам, по берегу моря мчится поезд вперед и вперед, по мосту пролетев, ныряет во тьму туннеля, а вынырнув, дальше летит по лугам и полям…»[11] Бездумно смотрю в окно, встречая и провожая взглядом мелькающие пейзажи. Нарисую пальцем на стекле чей-то профиль и тут же его сотру. Скоро смеркается, в купе загораются тусклые лампочки. Достав полученный по карточке скудный паек, вяло жую сухую пищу. Цукудани совсем неаппетитное, но я съедаю его без остатка, после чего закуриваю сигарету «Бэт» за девять сэнов. Спускается ночь, пора спать. Ложусь. Оглушительный перестук вагонных колес под изголовьем. Но надо спать. Закрываю глаза. Сквозь стук колес пробивается трогательный голос какой-то девочки: «По горам, по берегу моря мчится поезд вперед и вперед…»
Горячая любовь к родине… Интересно, есть ли люди, ее не испытывающие? Но я не умею о ней сказать. Не могу рассуждать об этом громко и уверенно. Иногда я тихонько плачу, глядя из толпы на отправляющихся на фронт солдат. Сам я непригоден для действительной службы. Я с рождения слаб здоровьем. Даже на турнике могу только висеть, никаких сложных движений и трюков выполнять не способен. Когда по радио передают урок гимнастики, далеко не все упражнения мне удается точно воспроизвести. Причем слаб я не только телесно, но и духовно. В общем, никуда не гожусь. Я не способен кого-то вести за собой. И хотя вроде бы люблю родину не меньше других, но говорить об этом не умею. Иногда желание заявить о своей любви становится просто необоримым, слова так и рвутся из души, но мне все равно не удается ничего сказать. И это не тот случай, когда, знаешь, но не умеешь выразить в словах. Слова так и рвутся из души, но замирают на языке. Причем я чувствую, что это наверняка правильные слова, хочу их ухватить, но начинаю нервничать, и они ускользают, разбегаются по сторонам. А я, сконфуженный, стою с отсутствующим видом, как жалкая бездарь. Не могу написать ни одного патриотического стиха. Ничего не могу написать. Однажды, собравшись с мыслями, я изверг из себя нечто несуразное, что-то вроде: «Умрем! Ура!» Получается, что я могу только одно – демонстративно умереть, других способов показать свою преданность у меня нет – заурядный провинциальный болван.
Я самый простой, ни на что не способный городской обыватель. Собираю скромные посылки для солдат, и жена относит их на почту. С фронта приходят любезные уведомления о получении. Я их читаю, и сразу вспыхивает лицо. Буквально не знаю, куда деваться от стыда. Я ни на что не способен. Не могу ни одного слова произнести с полной уверенностью. Почему-то я не способен на открытое изъявление своего патриотизма. Только потихоньку пишу находящимся на фронте друзьям заискивающие письма. (Я говорю сейчас совершенно искренне.) На самом деле мои соболезнования ни черта не стоят. Сплошное вранье. Сам себе удивляясь, пою льстивые, доводящие до зубовного скрежета дифирамбы. Но почему, почему я так заискиваю перед теми, кто на фронте? Я всегда самоотверженно трудился, стараясь оставить людям как можно больше прекрасных творений. И вот теперь уклоняюсь даже от этой работы, которую всегда считал предметом своей гордости. Дело в том, что с фронта мне присылают рукописи. Просят пристроить их в какой-нибудь журнал. Чаще всего это пачки листов тонкой почтовой бумаги, исписанные неразборчивым убористым почерком, каждый знак размером с рисинку. Некоторые пачки довольно толстые, некоторые состоят всего из двух-трех листочков. Я их честно прочитываю. Ничего хорошего. Ничем не примечательные картины фронтовой жизни, мало чем отличающиеся от тех, которые рождаются в моем воображении, когда, опустив голову на руки, я сижу за столом в своей каморке. Ничего нового. Написано, к примеру: «Это меня тронуло». Оборот, явно заимствованный из какого-то второразрядного литературного произведения, слишком неопределенный, слишком обобщенный и совершенно не подходящий к данной ситуации. Представляя себе мучения солдат, вязнущих в грязи, залитых потом и кровью, я почти физически ощущаю их чувства и испытываю такое благоговение, что теряю дар речи. Впрочем, пожалуй, слово «благоговение» здесь не совсем подходит, в нем есть что-то нарочитое. Просто теряю дар речи. Куда-то исчезают слова. Сижу на корточках, пальцем черчу на песке какие-то знаки, тут же их стираю, снова черчу, снова стираю. Ничего не могу сказать. Ничего не могу написать. Но когда речь идет о творчестве, дело обстоит иначе. Разве станете вы смеяться над бедным уличным стариком-музыкантом, беззубым, скрюченным, задыхающимся от астмы, который тем не менее из последних сил наяривает на скрипке в полутемном переулке? Я ведь тоже вроде него. В житейском отношении я с самого начала был неудачником. Но вот творчество… Мне сложно и неловко об этом говорить, но я с каким-то идиотическим упорством пытаюсь проникнуть в его тайны. И, по-моему, этого вполне достаточно, чтобы стать основным содержанием жизни одного отдельно взятого мужчины. У каждого уличного музыканта есть свое собственное царство. Прочтя несколько текстов, написанных солдатами, я понял, что они никуда не годятся. Может, я слишком многого от них ожидал, но разве на фронте на человека не обрушиваются совершенно новые переживания и мысли? Мы, непригодные к военной службе, хоть и на голову встанем, даже вообразить их не в состоянии. Это нечто совершенно невообразимое и неимоверное. Повергающее в такой беспредельный страх и трепет, будто ты воочию узрел Бога. И так хочется, чтобы эти солдаты поведали мне о своих чувствах. Причем без всяких напыщенных жестов и фраз. Чем лаконичнее, тем лучше. Один цветок может стать выражением подлинных душевных порывов и упований. В результате откроется нечто новое. Совершенно новое. И я – говорю это не без гордости – как творческая личность обладаю пусть и слабым, но все же достаточным чутьем, чтобы это понять. Но самому мне не удается найти подходящие слова. Поскольку я не знаю, как там на фронте. Я не настолько самонадеян, чтобы совершенно произвольно описывать то, чего никогда не испытывал, как нечто достоверное. А, возможно, просто сказывается недостаток способностей. Я совершенно не могу писать о том, чего не пережил сам. Ничего не остается, как утаптывать землю в той небольшой части света, где я чувствую себя уверенно. Я знаю свое место. И если уж решаюсь писать о фронте, то полагаюсь на тех, кто там находится, другого выхода у меня нет.



