banner banner banner
Русские мальчики (сборник)
Русские мальчики (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Русские мальчики (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Пионервожатая научила, на антирелигиозном утреннике читал. Ещё помню, частушку пел. Самого за баяном не видать, а я пою: «Моя милка заболела, перестала водку пить. На палате написала: «Без пол-литры не входить!» А ты много знаешь частушек?

– Сотни четыре.

– Эх ма! А ещё верующая!

– Какая верующая… Вот бабушка Настя, мамина мама – да. Проснёшься, бывало, а она на коленях молится. Всякие истории нам рассказывала. Про Христа маленького. Как его на лопате, как Иванушку-дурачка, в печь посадили. Печь тут же потухла, и запахло хлебом. Вместо Христа – представляешь? – свежевыпеченный хлеб. А когда у нас жила, постами нам мясное готовила, а себе постное. Так мы её похлебки просили. Она нам вкуснее казалась. Ещё рассказывала, когда их раскулачили и её сестру, бабушку Марию, по морозу почти босиком погнали, она только молитвою и спаслась. Молюсь, говорит, и мне не холодно. А многие тогда помёрзли.

– Что-то нас не в ту степь потянуло.

– Да. Давай не будем. А то я заплачу. Мама даже всплакнула, когда узнала, что тебя так же, как брата, зовут.

И вот она улетела. И что с ней, и как она там – ничего не знаю. И то мечтаю о будущем, то извожу себя ревностью.

Вылет самолёта из Таллина дважды задерживали по метеоусловиям. Была оттепель. Весь день шёл мокрый снег. Ветер, слизав с ветвей иней, тащил по обледенелой дороге клочки соломы со стороны скотных дворов. Они цеплялись за уступы сугробов, кусты, уныло мотались в воздухе, как мороженое бельё. К вечеру разветрило, подморозило. Но ветер по-прежнему пронизывал насквозь.

Накануне пришла телеграмма из Таллина. И я уговорил отчима поехать на наших новеньких «Жигулях» встречать. Дважды мы возвращались ни с чем. И лишь далеко за полночь, когда в небе появились звёзды, объявили вылет самолёта. Я побежал сообщить радостную весть отчиму. Он спал, откинувшись назад. На обнаженном лбу его был виден шрам от недавней аварии. Должен был вот-вот приехать на новой машине, ждали со дня на день, и вдруг телеграмма: «Задерживаюсь по важным делам». Это чтобы мы не волновались. Через две недели появился, остриженный наголо, голова в шрамах. Оказывается, заснул за рулём – и улетел с сопки метров двадцать вниз. Слава Богу, остался жив. Разбитую машину продал за полторы тысячи и, приехав, на мои деньги купил эту. Я не возражал: всю жизнь отчим трудился не покладая рук, был искалечен и далеко не молод. Он знал, что я собираюсь жениться, и, когда я сел в машину, опять заговорил об этом. «Может, подождёшь со свадьбой? Видишь, как получилось… Окончим сезон, всё благополучно, а там и сыграем честь по чести. В конце февраля уже ехать надо в Соловьевск». Я по-видимому соглашался, но уезжать на этот раз не хотелось. Я и теперь не находил себе места, а тут – целый сезон. Соловьевск – это же «крайняя точка Москвы», рядом с Тындой.

И чтобы отвлечься, опять стал думать о Гале. Сердце приятно сдавило от предчувствия скорого свидания. «Лишь бы всё обошлось, – подумал я словами отчима и, глядя сквозь лобовое стекло на вызвездившееся небо, добавил. – Спаси и сохрани. Или как она мне тогда сказала? «Господи, помилуй?» Я так живо представил себе старушку из Бийской церкви, что у меня опять защипало в носу, а из глубины чёрного стекла как будто выступили огоньки лампад, свечей, маслянистого блеска оклада «Споручницы грешных». Споручнице по ком? По нам? По ней, находящейся на высоте полёта? И ничего, казалось, не было такого в том, что в этой бесконечной вышине, украшенной мириадами звезд и дымкой созвездий Млечного Пути, о нас знали, за нас молились и просили.

У железной копьеобразной ограды стал собираться встречающий народ. Я вышел из машины. И ещё на подходе услышал голос диспетчера, сообщавшего о прибытии самолёта.

Красавец лайнер, пронзительно свистя турбинами, медленно заходил на место стоянки. К нему подкатил грузовик из багажного отделения, причалил высокий трап. Открыли люк, вниз потекла вереница пассажиров. Образовалась большая группа. А затем все вместе, сопровождаемые проводницей, они двинулись в нашу сторону.

Ещё издали я узнал и не узнал её. Лёгкий, как у стюардессы, берет делал её лицо совершенно особенным. Кто-то шёл рядом и что-то спрашивал у неё, она что-то отвечала, а сама смотрела вперёд, и я с радостью почувствовал: ищет меня. Наконец, узнала, улыбнулась, помахала рукой. Я протолкался вперёд, поцеловал, спросил: «Соскучилась?»

– Ещё бы! А ты?

– Спрашиваешь!

А потом была другая наша разлука, более долгая, и на этот раз уезжал я. Уезжал в сильную, страшную метель. Всю дорогу, пока шли до Новосёловых, снег вихрями ходил над заснеженными крышами Горбатовки, Ивановки и, наконец, Победы. Свет от редких тусклых фонарей зябко ползал по переметённой дороге посёлка. Родители шли впереди, мы, немного отстав, сзади.

– Ты только пиши почаще. Если можно, каждый день, ладно? – говорила она, крепко сжимая мою руку. Ветер поминутно заворачивал полы пальто, и она придерживала их свободной рукой.

Я согласно кивал.

– Всё-всё, – продолжала она. – Мне про тебя всё интересно. И будет не так скучно. Приду с работы – а от тебя письмо. А у тебя от меня! Ладно?

Я опять кивал. Говорить не хотелось. Замолчала и она и всю оставшуюся дорогу шла, как потерянная, очевидно, внутренне, как и я, переживая предстояшую разлуку.

У Новосёловых все были в сборе. Молодая жена была напускно весела, а в глазах знакомая тревога.

Немного обогревшись, пошли весёлой гурьбой на трассу. Предстояло ехать до Дзержинска автобусом, затем вместе с Колей Шаманиным автобусом до Москвы, оттуда с Борисом Орловым, начальником участка, взявшим на всех билеты, самолётом до Читы, а дальше поездом до Невера.

Как назло, автобус подошёл тут же. Стали торопливо прощаться. Поцеловав Галю, я сказал лишь: «Будь умницей», – и, как в преисподнюю, шагнул в тускло освещенный салон автобуса.

С того дня начались мои мучения.

4

К середине апреля они достигли последнего предела. И, странно сказать, ежедневные письма тому немало способствовали. Галя писала довольно подробно, ничего не скрывая, но под воздействием обуявшей меня ревности я видел в них нечто большее, даже порочное. И, хоть и уставал за день на ремонте бульдозера под открытым небом в сорокаградусные морозы, подолгу не мог уснуть, и если засыпал, часто снилась измена, да так убедительно, что я просыпался в ужасе и не сразу понимал, где я.

За несколько дней до перегона бульдозера с рембазы, неподалёку от Тынды, на Инкан, где был наш участок, я вызвал Галю телеграммой на переговоры. Благо, такая возможность была: в столовой имелся телефон и кто желал, мог звонить за свой счёт. Помню глубокую ночь, а дома было раннее утро, я попросил телефонистку набрать номер совхозного коммутатора, когда ответили – номер нашей квартиры (так у нас тогда набирали). Трубку взяла мама.

– Мама, здравствуй! Как вы там? Где Галя?

– Рядом сидит. Даю трубку.

Что-то стукнуло, зашуршало в ухо, и я услышал её голос, хорошо узнаваемый даже при плохой связи.

– Как ты там? – спросил я.

– Да ничего. Ты почему не пишешь? Пиши больше.

– Что? – не понял я.

– Больше, больше пиши.

– Да я каждый день пишу!

– Ничего не слышу! Ой, трещит что-то.

И голос мамы:

– Чего ты там говоришь?

– Спокойной ночи!

– Да у нас утро скоро. Как отец? Всё в порядке?

– Да.

– Ну, всё, что ли?

Я обиделся: как она не понимает?

– До свидания.

Послышались гудки. Разговора не получилось, но странно, я словно побывал дома. И многое из недавнего прошлого всплыло в памяти. И всё, конечно, было связано с ней – с Галей, с такой далёкой и такой близкой.

Я бежал по скрипучему снегу к бараку, зябко кутаясь в тулуп, накинутый на одну рубашку. Было тихо и, как всегда, морозно, как у нас и в январе не бывает. А был апрель.

Перегонять бульдозеры нам велено было по ночам, тайно от дорожников и местного начальства. Хорошо помню перевал, долгий и однообразный подъём. Глянув под утро сверху на подножие горы, я ужаснулся: заходившие на подъём машины казались меньше спичечных коробков. У нас подъем отнял полночи. Пора было уходить в сторону, в тайгу, и дожидаться вечера.

Коля Шаманин, с которым мы в тот сезон собрали бульдозер, осторожно спустился вдоль склона и, отъехав на приличное расстояние, заглушил двигатель. Противоположная сопка была сплошь покрыта вытаявшими по весне чёрными пнями – работа лесорубов. Под стройным кедром развели костёр, согрели воды в кружках, разогрели тушёнку, нарезали хлеб, достали соль, очистили репчатого луку.

Солнце вставало дымное, длинная сизая тень пересекла ложбину, по которой бежала река, снег вдоль русла обтаял, обнажив неровный, с седыми жёлтыми наплывами лёд. И пока не поднялось выше, сидеть у костра было приятно. Зябко подбирался со спины под тулуп холодок, но от костра и горячего чая был почти не заметен. Я задремал, разморённый жаром.

Проснулся от обильного света и первое время долго не мог открыть глаза. Солнце стояло прямо над головой, всё вокруг зеркально сияло. В лёгком веянии ветерка ощущалось дыхание весны. Такое знакомое, такое волнующее! И мне страстно захотелось домой. Который год, словно каторжник какой-то, весну, лето и осень, самую счастливую пору года я проводил в тайге.

«Коль чувствуешь ты головокружение, кружись в другую сторону – поможет», – пришло вдруг на память. – А что если и впрямь в этакой-то прелести закружится у неё голова?»

И я вспомнил, как однажды она пела своим чистым, прекрасным голосом:

Помню, я ещё молодушкой была,
Наша армия в поход куда-то шла.
Вечерело, я стояла у ворот,
А по улице всё конница идёт.
Как подъехал ко мне барин молодой.
Говорит: «Напой, красавица, водой!»
Он напился, крепко руку мне пожал,
Наклонился – и меня поцеловал.
Долго я ещё глядела ему вслед,
Помутился предо мною белый свет…
Всю ту ноченьку мне спать было невмочь:
Раскрасавец барин снился мне всю ночь.

Если тогда меня царапнула эта песня, что говорить теперь.

Николай безмятежно спал в бульдозере, раскрыв беззубый рот. Лет двенадцать он не вылезал из тайги, и не сказать, что был богаче тех, кто тут ни разу не был. Имел, правда, кооперативную квартиру в Дзержинске, за которую до сих пор ещё не расплатился, и только. Ещё не очень старый, моложе отчима, он выглядел, как старик. Сказывалась и тяжёлая работа, и, конечно, вино.

Под волной нахлынувшего настроения, мне вдруг стало жаль и его, и себя, отдавшего почти четыре года старательской жизни. Ради чего? Что мне было? Двадцать четыре, а я уже потерял несколько зубов, заработал радикулит, и главное, как почувствовал зимой, растерял много хорошего, незаметно огрубел. Ради чего?

Под воздействием весенних перемен, обострившихся запахов хвои, влажного ветерка, от воспоминания песни я почувствовал особенно остро всю хрупкость своего счастья, его ранимость и возможность потерять навсегда. Мне стало страшно.

«Надо ехать домой! Плюнуть на всё и ехать, что бы ни говорил отец! Ему что, его всю жизнь откуда-нибудь ждут. Из Германии, помню, ждали года два, где он работал по найму. С целины, куда уезжал на уборочную. Из дальних рейсов. Теперь с Севера… Свою мечту он осуществил: машина в гараже. А мне ничего не надо. Если, не дай Бог, без неё – на что мне всё? Так и скажу: «Уезжаю!»

Только на вторые сутки прибыли мы на участок, где вовсю уже шла рубка бараков, столовой, ЗПК (золото-приемной кассы), домика начальника участка. Будущие мониторщики тешились тем, что столовую поместили на огромном пне, на кинутых крест-накрест лесинах. Срубили её шестиконечной, с пятью окнами и над входом прибили табличку: «Золотой улий». А перед тем целый день горячо спорили, как правильно, «улей» или «улий»? На мою версию не обращали внимания: откуда им было знать, что я бывший писатель. «Как хотят: мне тут не жить и в вашем «улие» не есть». И всякий раз, отправляясь утром на смену, расшвыряв крупичатый снег, я набирал горсть мороженой брусники и жевал её, чтобы возбудить аппетит. Я совсем перестал есть, похудел так, что даже однажды Раиса Ивановна, жена Бориса Орлова, заметила:

– Ты не заболел? Надо провериться. Я скажу папе.

На другой день Борис Михайлович, встретив меня, сказал:

– Езжай в Соловьёвск с отцом: он сегодня за продуктами едет.

Я уныло кивнул и пошёл собираться. Уныния на самом деле не было, сердце радостно стучало в груди, я был почти здоров. В бараке меня встретил Пашка. Он один догадывался о настоящей причине отъ езда и пожелал счастливого пути. Для него самого тот сезон станет последним, я буду принимать из роддома его дочь, а осенью он мне скажет: «Больше не поеду, хватит: семья до роже».

Река уже вскрылась, и мы едва перебрались на «Захаре», как величали ЗИЛ-157, через ручей и потащились по разбитой таёжной дороге к трассе. Я всё, помнится, хотел и не решался заговорить.

– Может, тебе каменного масла достать или мумиё? – приставал отец. – Не дай Бог, язва. Какие тут врачи? А ты бы картошку натирал и ел сырую. Говорят, помогает.

– Да нет у меня никакой язвы!

– Откуда знаешь?

– Оттуда. Я домой уезжаю. Совсем.

– Как?

– Так! Хватит!

Он обиделся.

– Тяжело мне, понимаешь? Не могу больше. Она там, я здесь.

– Да-а ла-адно-ка тебе ерунду-то ещё говорить! Куда она денется? Приедем, такую свадьбу закатим!

– Неужели ты не понимаешь?

Но он, похоже, не понимал, а мне как-то совестно было обнажать перед ним дорогое мне чувство.

– Да ну тебя!

И мы чуть было не поссорились. На трассе у двигателя пропало давление, машина встала. Я вышел и стал голосовать.

– Может, передумаешь? – ещё раз спросил он и, наконец, махнул рукой: – Делай, как знаешь!

В Соловьёвске, в ожидании перевода из дома, куда послал срочную телеграмму, я жил в гостинице, в грязном длинном деревянном бараке.

И тут была весна. С гор бежали ручьи, собираясь в лужи, ослепительно сияя на солнце.

Наконец, пришёл перевод. Я ехал через Хабаровск, куда добрался от Невера поездом. В аэропорту, ввиду надвигавшихся майских праздников, билетов до Москвы, конечно, не было. Картина известная. И тогда я сбегал в буфет, купил коробку дорогих конфет, бутылку шампанского и, зайдя с другого конца, разумеется, тут же получил билет и через два часа уже сидел в Ил-62, который преодолел это пространство без посадок за шесть часов. Выходило даже забавно: во сколько по-местному вылетел, во столько по-местному же и прилетел. Весь путь солнце шло вровень с самолётом.

А затем ночной поезд притормозил на минуту у обшарпанной станции «Доскино». Я самостоятельно открыл дверь, поднял площадку и уже на ходу спрыгнул на землю. Слава Богу, не ушибся.

У нас уже всё было в цвету. Вся Горбатовка, через которую шёл, была задымлена цветом вишни. Ночной воздух бодрил. Тени были густы и таинственно заманчивы. Всё было родное, всё было милое и говорило о скорой встрече с ней.

Дома, пока тщательно отмывал в ванне старательскую грязь, Ирина сбегала в общежитие. Сквозь шум воды, я сразу узнал её голос. Заторопился, наскоро обтёрся бархатным полотенцем и, одев всё чистое, словно воскресший, вышел.

Галя сидела в знакомом кресле, как сидела в нём много раз прежде, спиной ко мне, положив на колени руки, толстая коса свисала на грудь. Свет торшера падал на её руки, тревожно теребившие что-то. Я подошёл и, задыхаясь от волнения, обнял её сзади.

5

Свадьба наша, как и у всех непутёвых, была за пять дней до конца Петровского поста. Тогда я не придавал этому значения. «Вон и вовремя женятся и венчаются – и не живут», – говорил я и не хотел ни того и ни другого. Создавалось ещё одно случайное семейство. И не будь тех особенных событий, не знаю, осталось ли бы что от него.

Месяца за полтора до свадьбы мы ездили на Сяву свататься. Поездка эта явилась для меня целым открытием, тогда не вполне оценённым, но впоследствии побудившим переменить многие взгляды на жизнь, на историю своего народа, прямым представителем которого оказалась моя невеста. Совсем не то, о чём мечтал, и слава Богу: воздушные замки с розовыми облаками не имели под собой почвы для «семейного счастья», а тем более для Божьего домостроительства в нашем отечестве.

В чём заключалось это открытие?

Теперь кажется, во всём: в воздухе близких хвойных лесов, в гостеприимстве радушных хозяев, в беспечной девичьей радости младших сестёр, всей набежавшей по такому случаю родни, в незатейливом убранстве кухонки, печки, с расшитыми тёщей занавесками над творилом, всех этих рушников, прихваток, скатертей и накидок, маленькой клетушки за дощатой перегородкой, с шифоньером, в ящике которого, по рассказу невесты, когда только внесли в дом, они с сёстрами по очереди лежали, а ещё – с тем же и даже большим усердием прибранной передней в два больших окна, с любовно украшенной божницей, мастерски расшитыми белыми занавесками, оборками, скатертью на раздвижном столе, свисавшими с кровати подзорами, в стопе самодельных пуховых подушек, с вышитыми гладью наволочками, в домотканых половиках, ковриках. Во всём ощущалось заботливое дыхание древности, лучин, девичьих забав, любовного виения домашнего уюта, а ещё того пушкинского Лукоморья, «где лес и дол видений полны», со всеми его лешими, домовыми и русалками, чешущими корявыми гребнями длинные зелёные косы («Сама видела», – уверяла сказочная рукодельница, с неким мистическим оттенком в выражении глаз, и, конечно, золотыми руками). Изделия её стали теперь музейной редкостью, уводящей в сказочный мир изразцов, стёжек, ширинок, подзоров, каймы, глади, половиков, всего прочего, что у того же поэта выражено в словах, от которых так таинственно замирает сердце: «Там русский дух, там Русью пахнет».

Пахнуло ею и из печи: пряжениками, оладушками, пирогами, пшенниками и лапшенниками в глиняных плошках, щами в огромном чугуне, деревенским пивом с хмелем, по сладковатому вкусу и цвету напомнившему ядрёный бабушки Марфы квас, который пила вся деревня Казыевка в жаркую сенокосную пору, пили и мы, босенькие, неугомонные, неистощимые на разные выдумки ребятишки. Бражничанье или «породнение» в такой знаменательный день для всей ближней и дальней родни составляло неотъемлемую часть торжества. И не прекращалось все три дня нашего пребывания. Хождение по родне, с приглашением на свадьбу, неминучие застолья, песни, посошки, провожания, с организацией новых застолий и посошков. Казалось, вся разбросанная по болотам и хвойным лесам Сява была хмельна и пьяна, встречая и провожая нас радостными бесхитростными улыбками её лесных обитателей. Любовь, которою мы были полны, казалось, передавалась всякому встречному, как и в каждом селе, непременно знакомому, а то и в родне, где-то в четвертом или пятом колене, на всех этих кумовей, сношенек, деверей, шуринов, свояков, своячениц, сватьёв, внучатых племянников и племянниц, без чего немыслима, казалось, сама Русь, и теряет, если отнять, не только цвет, но и запах. Помните?

Сват Иван, как пить мы станем,
Непременно уж помянем
Трёх Матрён, Луку с Петром,
Да Пахомовну потом…
Да ещё её помянем:
Сказки сказывать не станем —