banner banner banner
Русские мальчики (сборник)
Русские мальчики (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Русские мальчики (сборник)

скачать книгу бесплатно

– Здравствуй, Светочка!

– Эх! Опять – Светочка!

Она возмущенно мотнула толстой чёрной косой. А я стоял и любовался на её румяное от мороза лицо. Относительно суженой, как уже упомянул, я имел некое представление, пусть глупое, пусть смешное, о чём не раз мечтал и до армии, и на полигонах Тюрингии, в нарядах по караулу, на пересыльных пунктах, и представлял так: вот я какой-нибудь если не писатель, то профессор каких-нибудь «кислых щей», как иногда шутила мама, поутру встаю на работу, жена подаёт завтрак, потом портфель, мы целуемся, и я ухожу на работу; она, скучая, подолгу смотрит в окно на дорогу, а вечером встречает меня со счастливой улыбкой, принимает портфель, что-то любовно смахивает с моего плеча, поспешно собирает ужин; пока ем, подперев рукой подбородок, смотрит на меня очаровательно мило, я откладываю вилку, беру её руку, целую и говорю: «Какой замечательный салат!» Что-то в этом роде.

В общем, пришёл я тогда в общежитие, позвонил и, когда отворилась дверь, сказал:

– Мне бы Галю Лебедеву.

– Это я.

Я сделал вид, что приятно удивлён. Затем принял нарочито таинственный вид и сказал заученную, много раз варьируемую фразу:

– Я пришёл по очень важному делу и хочу прямо с него начать, а то будет поздно. Можно?

На лице её изобразилось любопытство, она дернула плечами.

– Слушаю.

– Выходи за меня замуж!

Она так удивилась, что не нашлась, что ответить.

Однако свадьба наша состоялась гораздо позже, после неоконченного по вине внезапно пришедшей ко мне любви последнего сезона уже на Амуре.

Я сказал, «пришедшей ко мне любви», но так ли это? Можно ли назвать любовью то, что переживалось мною тогда? И, однако же, не могло быть и никогда бы не осуществилось без того, что было.

2

А была настоящая, как и подобает провинции, русская зима, с её чистыми скрипучими в морозы снегами, короткими то солнечными, то вьюжными днями и долгой, пронизанной стужей тьмой.

В такие вечера мы подолгу сидели в нашем тёплом уютном зале, я открывал заветный ящик, где хранились оставленные до благословенных времён рукописи неоконченных рассказов, планы повестей, стихи. Хранились там и вырезки из газет, дневники. Чем дольше длилась эта, казалось, исключительно растительная жизнь, тем трепетней было чувство, когда отворял заветный ящик. С ним связывалось всё самое лучшее, что было во мне, к чему когда-то стремился и отчего ушел «на страну далече», и теперь, «изжив вся имения», вспоминал, как о не со мною бывшем, не мною написанном – на службе, ночной каптерке художника, где хранились мои рукописи и книги с очень дорого доставшимся словарём Ожегова, у печурки дневального на зимних учениях, на брёвнышке в холодном чужом сосновом бору («лукен вальде») и в просторном, уютном, чистеньком читальном зале ДК ГАЗ, куда заходил после работы в КЭО, и, конечно, в той второй, закрытой спаленке, где теперь отдыхали родители и младшая сестра Ирина, а мы полуночничали.

И я выкладывал и выкладывал заветные папки, развязывал тесьмы и, прочтя несколько строк, чувствовал угрызение совести, а ещё – восхищение, протягивал посмотреть Гале, сидевшей в удобном кресле у торшера. Радовался её удивлению и той радости, что доставляло просматривание заброшенного увлечения юности. В такие минуты в душе воскресало всё самое хорошее, самое светлое, что было в моей жизни, и всегда, а особенно в последнее время, отзывалось упрёком. Тогда, оглядываясь назад, я как бы успокаивал себя: «Это пока, а вот придёт время, когда я всё брошу, и…» И чувствовал, что раз от разу всё грубею и тупею, и Бог весть, что ещё со мной происходит, что жить так нельзя, надо что-то делать, а жизнь несла и несла, как течение. Подспудно я чувствовал, что старательство моё вовсе не «собирание материала», как думал, уезжая, и никакой такой премудрости «на краю света» нет и, видимо, никогда и не было.

Ничего особенного не нашёл я и на Украине, куда несколько раз ездил в командировку от завода, на котором около года, до старания, работал регулировщиком радиоаппаратуры. Помню погружённый в непроглядную украинскую ночь Коммунарск, где на каком-то заводишке изготавливали детали для наших радиостанций. Сады черешни и виноградники, мягкий малоросский говор («Тю-у, а я и нэ бачу»), шахтеры, с чёрными, как у негров, лицами, и – контрастно румяные хохлушки, белые хаты, скудные безлесые дали и тоска по дому. Хорошо помню, с какой радостью вступал всегда на родную землю, с какой нежностью смотрел на струившиеся в свете ночного фонаря космы берёз, на пахучие липы парка, чёрную полоску далёкого леса.

Всё было, как везде и всюду. И чем больше я странствовал, тем больше понимал: вся премудрость «внутри нас есть» или, как перефразировал Тютчев: «В самом себе лишь жить умей: Есть целый мир в душе твоей». И мир этот с каждым годом я всё больше и больше открывал в себе.

За окном мело. Сердито стегало по чёрному, отражавшему черты здешнего уюта, стеклу крупинчатым снегом, а в этом тихом домашнем тепле, у ног покорно сидевшего с папками на коленях дорогого существа, я находил необыкновенное блаженство. В такие вечера Галя никогда не думала о себе и готова была сидеть или бродить по пустынным улицам хоть до утра, а потом, не выспавшись, бежать на работу, но я, жалея её, отправлял отдыхать:

– Ступай. Тебе завтра вставать рано, а я высплюсь.

Она благодарно закутывала меня в воротник новой купленной на старательские деньги искусственной, богато отливавшей баргузинским мехом шубы и, опустив глаза, говорила:

– Так тебе будет теплее. Такой ветер на улице.

– Ты замёрзла?

– Не очень.

Я брал её холодные руки и, стараясь отогреть дыханием, возражал:

– Какое – не очень? Как ледышки!

– Зато любовь горячая, – отвечала она избитой фразой и, заметив мою улыбку, спрашивала: – Ты, правда меня любишь? За что? Я такая дурочка.

– Вот за это самое и люблю.

– Что дурочка? – смеялась она. – И тебе со мной не скучно?

– Иди, спи!

– Не хочу.

– Иди.

– Не пойду.

– А я говорю – иди!

Она покорно вздыхала, грустно, будто на век прощаясь, смотрела на меня и, наконец, соглашалась:

– Ла-адно, пойду. Только ты – первый, а потом – я.

– Нет, ты первая.

– Нет – ты.

В это время скрипела дверь внизу. Галя поспешно поднималась по ступенькам и скрывалась в дверях общежития. Почти каждый раз повторялось одно и то же и нисколько не наскучивало и не казалось глупым.

3

А потом была наша первая разлука. Галя уезжала с подружкой в Таллин. Не знаю, скучала ли она, но я не находил себе места. Окружающий мир потускнел. Всё так же, казалось, было по-зимнему великолепно вокруг, с заиндевелых ветвей, искрясь, осыпался иней, играл серебристыми иглами снег на крышах домов, заборах, на лапах елей и сосен, всюду, – и ничего это меня не радовало, как прежде.

Я старался придумывать занятия, пробовал читать, но некогда увлекавшие письмена оставались чужими, пробовал сочинять стихи, но муза спала, я насилу выдавил всего две строчки: «Ты уехала. Я печаль / Скрою под снегом белым». Перечитал рассказ о театральной студии, в которую ходил с полгода до призыва – и на меня вдруг пахнуло очарованием юности, тех связанных с нею светлых надежд, чем тогда жил, чему верил, что любил. После работы (а работал я мотористом КЭО ГАЗ) долго, помнится, добирался до верхней части города, где находилась редакция «Ленинской смены». Подымался на допотопном лифте на третий этаж и некоторое время бродил в ожидании начала занятий комсомольских корреспондентов. Доставал из папочки через силу написанные по заданию руководителя заметки, зевая во весь рот, перечитывал их. Надо сказать, «газетный жаргон» постоянно выбивал меня из привычной колеи «высоких дум» и «собирательных образов». В газетной стихии я чувствовал себя настолько стесненно, что даже дивился, как это можно всю жизнь каждый Божий день корпеть над гранками никому ненужных газет. Это сколько же надо было выдавить из себя нелюбимых, неживых слов, чтобы назавтра в них завернули селёдку или, порезав на квадратики, снесли в туалет? Они выпускали молодежную газету, а мы, молодые, её не читали. Ничем она не отличалась от других, в том числе и центральных газет. То ли дело живые страницы «Тихого Дона» или других любимых книг.

Но приходил руководитель, начинались беседы по стилю, говорилось о каких-то его особенностях, я зевал и потихоньку читал пьесу, которую разучивали в театральной студии. Там было намного занимательнее. И сама Зоя Николаевна Кульковская, режиссер студии, определившая, наконец, мне главную роль в пьесе Макаёнка «Затюканный Апостол», казалась куда интереснее и живее всей журналистской братии. И теперь не могу без стыда вспомнить, как глупо, на самой середине, окончилась моя театральная карьера. На одном из семинаров в газете я по оплошности оставил книжку с пьесой на стуле, и, прилетев на другой день, не обнаружил на прежнем месте. Стыдно было показаться на глаза: книжка была библиотечная, давая её, Зоя Николаевна предупредила, чтобы не потерял. И надо было такому случиться! Не раз вспоминал я об этом в армии. Жалел, что по такой глупой причине не удалось сыграть на сцене. И тогда сыграл пьесу с героями моего рассказа. Художник грузин, из последнего призыва, с которым познакомились в карантине, нарисовал к нему иллюстрации. И мы с другим грузином, поэтом Тамазом Киласонией, не раз любовались ими. Даже, помнится, я пробовал переводить его стихи.

«Хорошее было время! И я был совсем другой. Нет, надо что-то делать, так жить больше нельзя. Вот приедет…»

Но до приезда была целая неделя. И не один раз за это время я вспомнил всё, о чём говорили мы, вспоминал удивлённый Галин вопрос в один из памятных вечеров:

– И как это ты так сразу мог сделать предложение? Ты же меня совсем не знаешь.

– Мне кажется, я знаю тебя давно.

– Странно. И мне так почему-то кажется… А вчера я видела тебя во сне. Мы шли… Нет, не скажу, а то не сбудется…

– Что такое? Что не сбудется?

– Не скажу.

– Я буду плакать.

– Ладно, – соглашалась она. – Только не смейся. Идем мы с тобой по улице, кто-то тебя задел, началась драка, ты рвёшься, а я обхватила тебя сзади, крепко-крепко, да так и проснулась, не выпустив. Тётя Оля Малова (она нам все сны разгадывает) говорит: «Твой будет, раз не выпустила». Я девчонкам, ещё когда тебя не знала, всегда говорила: «Выйду за худенького и маленького».

– Это ты про кого? – возмущался я.

– А ты знаешь, что скоро Святки? – не обращая внимания на моё возмущение, спрашивала она. – Мы на Сяве на Святках всегда гадали. Снег пололи. А бывало, уйду к подружке спать и перед тем, как лечь, скажу: «Сплю на новом месте – приснись жених невесте».

– Снился?

– Снился.

– Я?

– А то кто же! Или Вовочкины брюки под подушку положу и скажу: «Суженый-ряженый, приходи наряженный».

– Приходил?

– А то как же!

– Я?

– Кто ж ещё? Или спички колодцем сложу под подушкой и говорю: «Суженый-ряженый, приходи коня поить». А мама на Святки под окном чужого дома даже подслушала имена всех своих сродников и папы.

– Римского?!

– Я серьёзно… У нас на участке даже чёртова тропа проходила – не веришь? – мама один раз в лесу даже огненного змея видела. Она пойдёт, и он меж деревьев огнём катится. Она встанет – и он. Перекрестилась, а он как бабахнется оземь. А раз мы с Тамарой с сенокоса от медведя удирали. Вот страху было! Сами же и раздразнили: «Мишка-медведь, научи меня реветь, если не научишь, по уху получишь».

– И он, конечно, услышал и расстроился, – делаю я глупое лицо.

Но Галя, не обращая на мою иронию внимания, продолжает всё больше и больше отдаваться приятным воспоминаниям детства.

– Был у нас кот, мясо у всех на участке таскал, а наше – нет. Понимал, видно. А когда нам весь дом отдали (мы в половине сначала жили), и папа стену пропилил, маме та кладовая лучше показалась, она туда мясо и перенеси. Так кот стал таскать. Набьют его, а он опять. Так и снёс его папа в лес. А мама уж потом сообразила: «И что бы, чай, не перенесть мясо в старую кладовую! И не таскал бы!». А ещё помню, с Ленкой Вагановой в поход ходили. Наберём пирогов, шанежек в сумку и айда по шпалам узкоколейки. Как участок скроется из виду, мы струсим, всё съедим – и назад. А помню, раз Нину змея укусила. У нас их там тьма! Обвила ногу и укусила. Нога почернела аж до паха. Её скорей на Сяву, а ведь двадцать четыре километра! Врач сказал, возьми змея чуть левее, попади в венку, и ойкнуть бы не успела. Она у нас с тех пор всё болела, и мама её жалела и покупала всё вкусненькое. Мне так завидно было, пойду на улицу, снегу наемся, чтоб заболеть. И хоть бы что! Никогда не болела. Даже не чихнула ни разу. Мы с Тамарой даже мороженое из снега делали, с сахаром намешаем и едим. И ничем не болели!

– А я всеми болезнями в детстве переболел. Мама рассказывала, привезёт меня из больницы, я подойду к двери и канючу: «Хочу домой!» А маму всё тётей звал: «Тёть, а, тёть». «Да мама я!» Ну, мама так мама, а через минуту опять: «Тёть, а, тёть!»

– Бедненький.

– И вредненький. Помню, у мамы из шифоньера двести рублей стащил, сто Вовке Каузову подарил, а на остальные целую запазуху пончиков накупил, три копейки они стоили, вошёл в класс, а форма на животе аж лоснится (тогда же форма была, с ремнём и фуражкой). Анна Ивановна: «Это что у тебя там такое?!» – «Пончики». «Как пончики?! Откуда столько?» Нарядили следствие. У Вовки деньги изъяли, буфетчицу к директору, вызвали в школу маму… Ох, и лупила же она меня тогда!

– А ещё помню, – продолжал я, – как-то задача не давалась. Не то что решить не мог, а всё мечты… Мама объяснит. «Понял?» – «Нет». «Ты что какой бестолковый?» И за чёлку надерёт. «Сиди и читай внимательнее. И чтобы к моему приходу решил!» А мне уже не до этого. «Вот, – думаю, – свою Ириночку любишь, своего Славочку любишь, а меня не любишь. Вот убегу из дому, замерзну, помру, тогда узнаете». И уже представляю, как меня хоронят, как мама плачет, жалеет, что ругала меня из-за какой-то задачки… И вдруг заходит мама: «Решил?» – «Нет». И я сжимаюсь в ожидании трёпки. Но, к моему удивлению, меня ласково гладят по голове, говорят тихо, проникновенно. Мне стыдно, и я чуть не плачу. И опять ничего не понимаю из маминых объяснений. Но сознаться не хочу, согласно киваю, мама уходит, а я опять предаюсь мечтаниям: «Какой же я нехороший. Мама меня так любит, а я…» И вспоминаю, как холодно и неуютно в доме, когда мама болеет. Пустые кастрюли, тряпки, сор, голодная кошка жалобно мяучит. «А если, не дай Бог, мама умрёт». Мне становится жутко. «Мама, живи сто, двести лет!» А что, может, к тому времени такое лекарство придумают: съел таблетку и живи хоть ещё двести, хоть триста лет, как Кащей Бессмертный. И всё молодой, не стареешь. В космос все кому не лень будут летать, как Гагарин, который к нам вечером приходил, в зелёной фуражке с кокардой, мы ещё на раскладушке в кухне сидели. Я Анне Ивановне так и сказал: «А к нам Гагарин вчера приходил!» Все засмеялись, а я, чувствуя, как горят мои щёки, прикладываю ребро ладони ко лбу и говорю: «Честное октябрятское!» И с чего взял, что к нам Гагарин приходил? Наверное, потому, что о нём тогда говорили везде и всюду, и даже сам воздух, казалось, был насыщен его присутствием. «И на Марсе ж будут яблони цвести». Входит мама. «Ну что? Как? Всё не решил?» И за двухвостку – плётка такая на стене у нас висела.

– А нас когда папа наказывал, – подхватывает Галя, – всё время сажал на колени и спрашивал: «Я тебя бил?» И попробуй, скажи, что да. И я всегда себе говорила: «Я своих детей никогда бить не буду! Буду их жалеть, кормить из красивой такой посуды».

– А меня?

– И тебя буду кормить… Ты крещеный?

– На дому, в Гавриловке. Бабушка носила.

– И крестик носишь?

– Ещё чего!

– А я после Вовочкиной смерти не снимаю.

Вовочка – старший брат, прошлым летом, в День молодежи, утонул в Киеве, где учился в университете. Как единственный сын, был он, понятно, любимцем матери. «Бывало, попросим, – рассказывала Галя. – «Мам, достань варенья?» А мама: «Вот Вовочка приедет…» И такой удар, представляешь, для мамы! И для всех нас. «Я бы, – говорила, – лучше сама умерла!».

– Когда его отпевали в Карповской церкви, я дала обещание, что всегда теперь буду в церковь ходить, а сама… А ты хочешь венчаться?

– Ещё чего!

– Почему?

– Атавизм… И говорить нечего, – возражал я. Она не настаивала, только мечтала вслух:

– А мне так хочется! Так красиво!

– Покажи крестик.

– Не покажу – ты неверующий.

Я начинал декламировать:

В Божий храм вошла старушка.
Свечек накупила.
Где увидела икону – там и прилепила.
Две свечи лишь остаются.
Ставить их куда же?
Вон в углу святой Никита.
Дай его уважу.
А Никита на иконе чёрта гонит боем.
И поставила старушка по свече обоим.
Увидали это люди, бабушку спросили:
«Ты в уме ли, бабка, ставить свечку
вражьей силе?»
«Не судите, – отвечает
старушонка людям, —
Ведь из нас никто не знает,
где по смерти будем:
В Божий рай тебя направят,
али в пламя ада —
Всюду верною подмогой
запасаться надо!»

– Откуда это?