Полная версия:
Одиссей. Человек в истории. Святой и общество: конструирование святости в агиографии и культурной памяти
Транслируемая Regula ad virgines априорная убежденность в возможности спасения основывается на последовательном отвержении мира (saeculum) в форме полного и бескомпромиссного пожизненного затворничества, ибо по-настоящему отрешиться от мира (топос renuntiatio saeculi) можно только тогда, когда возвращение в него исключено. Лишь после смерти монахини, упокоенные в базилике св. Марии, как бы выходят за монастырские стены, но тогда этот мир уже не может им навредить, а они своим небесным заступничеством охраняют от него единственный незамурованный вход в обитель. Символизируемое принесением монашеских обетов отвержение мира, по Цезарию, первый шаг к спасению. Ему предшествует своего рода фаза очищения – год испытательного срока – абсолютное новшество, введенное им в монастырскую практику и в Средние века кажущееся уже само собою разумеющимся259. Испытательный срок до принятия обетов, причем немалый, когда послушницы еще «носили мирское платье» и были существенно ограничены в правах, давал им возможность освободиться от всех «препятствий мира» (inpedimentis mundi), прежде всего от имущества, родственных и дружеских связей, и принять сознательное решение – с «явной и свободной волей». Это означает также, что будущая монахиня «признает, что сможет выполнить все установленные правила», которые ей «часто перечитывают» (Rec.8). Подготовленным таким образом женщинам остается только смирением, воздержанием и трудом поддерживать status quo «свободной от греха территории», обеспечивая себе совершенство безгрешности (perfectio), а значит, гарантированное посмертное блаженство. Замкнутое пространство, где все друг у друга на виду и запрещены всякие личные сближения (familiaritas), создает условия, когда согрешить делом практически невозможно и взаимный контроль максимально облегчен. Даже за мыслями: напомню пункт, предупреждающий от «вожделения взглядом (concupiscentia oculorum)» (21). Ни о каких тайных исповедях и длительных покаяниях – также привычно ассоциируемых сегодняшним наблюдателем с монастырской повседневностью – речи в уставе не идет. Раскаяние, наказание (искупление) свершаются в присутствии всей общины (24): Цезарий делает ставку на социальный контроль (Ср.: согрешающих перед всеми обвиняй (1 Тим. 5:20)). Иными словами, там, где идеал чистоты и безгрешности уже достигнут, противопоставление индивида и общины, индивидуальное соревнование в аскезе и постоянное самосовершенствование (aedificatio – труждение над собою, иногда увенчивающееся общепризнанной святостью и известное, например, из практики бенедиктинского монашества) становится неактуальным.
Perfectio – плод монашеской аскезы – представляется Цезарию едва ли не автоматически достижимой целью, поскольку он понимает ее не как индивидуальную свободу от греха, а как «свободную от греха территорию», огражденную от мира монастырскими стенами260. И здесь он снова отступает от предшествующей традиции. У Кассиана, например, все ровно наоборот: perfectio достигается исключительно аскетическим упражнением, борьбой за puritas cordis на протяжении всей жизни, и только в ходе этой борьбы происходит окончательное отвержение мира, изменяющее качество личности, т.н. монашеское перевоплощение (conversio), причем для каждого – в свое время; словом, отвержение мира равнозначно полнейшей индивидуализации. Августин вообще не допускает возможности достижения perfectio после грехопадения человечества, так что несмотря на все усилия в аскетическом самосовершенствовании спасение души зависит от одной только милости Божественного Провидения. У Цезария же, получается, perfectio зависит от внешних факторов: его можно «организовать» и «институционализировать»261.
Необходимым средством организации perfectio или, шире, этой общей, распространяющейся и на место, и на его насельниц sanctitas, является устав – sancta regula, который надо «всеми силами стараться соблюсти», нельзя послаблять (nihil de sanctae regulae institutione minui permittatis (Rec.13)), а за нарушение придется «судиться <…> перед Богом» (40; Rec.14). Высшим авторитетом устава объясняются и особые отношения конвента с аббатисой. Она как mater заботится об имуществе монастыря «для пропитания тела» (при том, что все контакты с внешним миром по ее поручению осуществляет мирянин-управитель, провизор), но главная ее обязанность – «попечение о спасении душ» (25; Rec. 10), а значит, о строжайшем соблюдении устава и сохранении его в неизменном виде. Контролировать в этом аббатису поручается общине: «если когда-нибудь какая-нибудь аббатиса попытается что-нибудь изменить в установлениях этого правила или ослабить, или захочет, по причине родства или какого-нибудь уговора, покорствовать и доверяться понтифику этого города», «святым девам» надлежит ей «с почтительностью и достоинством противодействовать» и «никоим образом не допускать, чтобы таковое случилось» (Rec.14). Именно община, и только она, уполномочена избирать аббатису, способную «деятельно соблюдать правило» (Rec.12). Как видим, в этих пунктах Цезарий декларирует очень важный принцип: независимость аббатисы (и общины) от местного епископа, что в его время означало – от любых институтов власти.
Но и этим новаторство арльского епископа не исчерпывается. Для своей общины он придумывает особую функцию – молиться о спасении других, а именно: его самого как основателя и покровителя монастыря, города (civitas) и всего человечества (pro uiniuerso populo) (36; Rec.18). Эффективность таких молитв обеспечивается как «чистотой безгрешности» святых дев, так и небесным заступничеством уже усопших членов «святой общины», покоящихся в базилике св. Марии. Если учесть, что позднеантичное монашество удалялось «в пустыню» (т.е. от мира; топос monasterium in solitudine), чтобы молиться о спасении собственной души, и функции пекущегося о спасении «всех» ordo oratores оно постепенно перенимает только на исходе VIII столетия, для первой трети VI в. поставленная Цезарием задача имела, можно сказать, историческое значение для всего западного христианства.
Подведем первые итоги. Прежде всего следует указать на общий вклад Цезария Арльского в формирование нормативной традиции средневекового монашества, потому что многие предписания монастырской жизни, впоследствии получившие повсеместное распространение и сегодня кажущиеся нам «извечными», именно у него прозвучали впервые: испытательный срок для конверсов, общая спальня (una schola), запрет иметь крестников и крестниц262, предписание молиться за основателя монастыря (т.е. хранить его memoria), идея недопустимости изменения устава изнутри, конвентом или аббатом/аббатисой. Более того, для женского монашества арльский епископ разработал совершенно уникальную модель монастыря как «свободной от греха территории», независимой общины, предопределенной к спасению, а следовательно «святой» (sancta congregatio), с общественной функцией «молящихся». Условием для существования такой «территории» была норма жизни в общине, а именно, суровая внутренняя дисциплина и полная исключенность из жизни «внешней», в том числе независимость от каких-либо властных структур и невовлеченность в них. Таким образом Цезарий компенсировал свой отказ от восходящего к Кассиану и продолженного Бенедиктом Нурсийским понимания сути монашеской жизни как перманентной внутренней борьбы с грехом. Его община не нуждалась в аскетическом борении – это ключевой момент, на котором основывается нижеследующая гипотеза.
Как известно, почти три столетия спустя ахенский синод 816 г., задавшись целью упорядочить жизнь религиозных общин на всей территории франкской империи, принимает устав для канонисс – Institutio sanctimonialium, за образец для которого было взято Regula ad virgines, но его предписания были в значительной мере смягчены. От текста Цезария, по большому счету, остались лишь риторика и структура, т.е. совокупность подвергаемых нормированию сфер жизни. Это общее мнение историков. Однако вопрос, почему участники синода остановили свой выбор именно на правиле Цезария, к тому времени уже, похоже, не использовавшемся и далеком от современных им реалий монашеской жизни, в историографии никогда не ставился, хотя ответ на него, как представляется, позволяет по-новому взглянуть на проблему исторических корней формирования нормы жизни канонисс. Моя гипотеза состоит в том, что для «образца» потребовалось отнюдь не правило как таковое, т.е. практические предписания Цезария, которые пришлось сознательно «смягчать», а та идея, которую сформулированные им уставные нормы обосновывали. Это идея самой возможности существования женской духовной общины, сакральной по определению, гарантирующей спасение, от членов которой, в отличие от монашества (в IX в. – бенедиктинского), напряженной внутренней аскезы не требуется. Эта идея «святой общины» – правда, лишенная своего нормативного обоснования, а потому абсолютно выхолощенная – была использована для легитимации совершенно иного, весьма далекого от идеалов Цезария уклада жизни, к тому времени уже сложившегося во многих нерегулярных женских общинах. Авторы Institutio ограничились лишь тем, что придали существующей практике некоторое единообразие и официальную форму нормативного предписания. Как этот уклад формировался и превращался в своего рода негласную норму, мы рассмотрим далее на примере из жизни другого монастыря, Св. Креста в Пуатье, в свое время принявшего Regula ad virgines Цезария Арльского. Попутно мы будем наблюдать, что происходит с «писаной нормой» – «идеалом» – при ее соприкосновении с меняющейся «действительностью», а также реакцию современников на эти процессы.
«Скандал в Пуатье»: конфликт «нормы» и «действительности» или ростки новой нормы?
В середине VI столетия франкская королева Радегунда (520– 587) основывает в Пуатье монастырь под покровительством св. Илария Пиктавийского, который вскоре стал называться монастырем Св. Креста: в 568 г. Радегунда выхлопотала у византийского императора для него реликвию «первого ранга» – частицу Животворящего Креста Господня. Первой аббатисой стала наперсница Радегунды и ее духовная дочь Агнесса. Об этой обители подробно рассказывает Григорий Турский в ряде глав IX и X книг «Истории франков»263. В историографии его рассказ получил довольно двусмысленное название «скандал в Пуатье», потому что речь в нем идет о последовавшем вскоре после смерти королевы восстании монахинь264, недовольных жизнью при новой аббатисе Левбовере, преемнице Агнессы. К данному сюжету, богатому описаниями повседневных реалий жизни женской духовной общины второй половины VI в., историки обращаются регулярно265, также и для того, чтобы проиллюстрировать свой тезис о том, как часто и существенно декларируемая уставом «норма» вступает в противоречие с «действительностью»266. Однако свидетельства Григория Турского заслуживают подробного анализа и по другой причине: в том, что он описывает еще как достойные упоминания в «Истории» скандальные «казусы», можно рассмотреть ростки новых явлений и процессов в религиозной жизни. Они формируются как реакция на происходящие изменения в жизни практической – в социальной и политической действительности франкского общества, а в последующий период, в VII и VIII столетиях, набирают силу. К тому же следует учитывать, что Григорий Турский повествует о современных ему событиях, в которых он порою и сам участвовал, а значит, его интерпретация содержит множество хорошо ли, плохо ли скрываемых субъективных оценок происходящего. Здесь можно поставить вопрос о возможности существования в среде галльского клира критического отношения к еще очень популярному правилу Цезария и иным сложившимся формам женской религиозности, даже об альтернативе им.
Итак, в 589 г. группа из примерно 40 девиц, предводительствуемых королевскими дочерями, кузинами Хродехильдой и Базиной, взламывает ворота и покидает монастырь: они идут «жаловаться королям»267. По пути девицы попадают в Тур, и Григорий Турский, вынужденный принять в них участие, описывает всю коллизию – de scandalum monasterii Pectavensis.
«А в монастыре в Пуатье возникла ссора (scandalum), ибо душой Хродехильды, возгордившейся от того, что она дочь покойного короля Хариберта, овладел диавол. Кичась своим королевским происхождением, она заставила монахинь поклясться в том, что они, очернив аббатису Левбоверу и выгнав ее из монастыря, поставят ее самою во главе монастыря. И вот она вышла с сорока или более девами и со своей двоюродной сестрой Базиной, дочерью Хильперика, и сказала: „Я иду к своим родственникам-королям, чтобы рассказать им о нашем унизительном положении, ибо здесь нас унижают так, словно мы не дочери королей, а рожденные от ничтожных служанок“» (IX 39).
Зачинщица бунта принцесса Хродехильда надеялась препоручить своих спутниц, «которые подверглись большому унижению <…> со стороны аббатисы из Пуатье», заботам турского епископа, пока она будет находиться при дворе и рассказывать «о том, что мы там [в монастыре] претерпеваем». Однако Григорий напоминает ей, что самовольный уход из монастыря грозит монахиням отлучением от Церкви. Он советует возвратиться в обитель и обещает расследовать их обвинения против аббатисы, обратившись к посредничеству епископа Пуатье Маровея. На это Хродехильда не соглашается: «“Нас ничто и никогда не остановит, и мы пойдем к королям, которые, как мы знаем, являются нашими родственниками“. <…> Порицали они [монахини] также и епископа [Маровея], говоря, что из-за его козней между ними раздор и поэтому они покинули монастырь» (IX 39, 40).
И действительно, переждав холода и весеннее бездорожье в Туре, она направляется к королю Гунтрамну, «оставив некоторых монахинь в Type и поручив их своей родственнице [Базине]». Король милостиво принял Хродехильду, «удостоив даров», и обещал поручить провинциальным епископам «собраться [на собор] и вместе с аббатисой обсудить их дело».
По-видимому, король Гунтрамн не торопился выполнять обещанное, время шло, и Хродехильде со спутницами пришлось настраиваться на длительную борьбу, заручившись пособничеством людей с сомнительной, по мнению Григория Турского, репутацией: «Поскольку монахини после долгого ожидания поняли, что епископы не намерены собираться, они вернулись в Пуатье и укрылись в базилике святого Илария; к ним присоединились воры, убийцы, прелюбодеи и виновные в различных преступлениях. Они стали готовиться к сопротивлению, говоря: „Мы – дочери королей, и мы возвратимся в монастырь не раньше, чем оттуда будет изгнана аббатиса“» (IX 40).
Вероятно, король все же побудил епископов встретиться с монахинями, но лишь для того, чтобы вынудить их вернуться в монастырь. Епископы во главе с бордосским митрополитом Гундегизилом явились к девицам с увещеванием, но так как те «упорствовали», им объявили об отлучении от Церкви. В ответ «сумасбродные люди» – боевой отряд Хродехильды – «устроили такое побоище в самой базилике святого Илария, что епископы, повергнутые на пол, с трудом могли подняться, а диаконы и прочие клирики, залитые кровью, вышли из базилики с разбитыми головами» (IX 41). Это событие положило начало настоящим военным действиям: «<…> Хродехильда завладела монастырскими виллами и назначила там управляющих, а тех, кого смогла увести из монастыря насилием и побоями, подчинила себе, при этом говоря, что если ей удастся войти в монастырь, то она сбросит аббатису со стены» (IX 41).
Обеспокоенный ситуацией король Гунтрамн распорядился, чтобы местный граф «любым способом» «положил конец этой ссоре». В конфликт был уже вовлечен и другой франкский король – Хильдеберт II. Поскольку он «постоянно имел неприятности то с одной, то с другой стороны, то есть со стороны монастыря и со стороны дев, ушедших из него», то первым попытался подвигнуть стороны к поиску компромисса. Назначенный им «для улаживания ссор» пресвитер Тевтар старается организовать «разбор дела». О «разбирательстве дела» хлопочет и епископ Пуатье Маровей. Однако беглые монахини формально не могут явиться на суд, т.к. на них наложен интердикт, а оскорбленные епископы не хотят снимать отлучение. Так проходит более полугода. «Ссора, возникшая по наущению диавола в монастыре в Пуатье, с каждым днем все больше разгоралась», и «почти не проходило дня без убийства, часа – без ссоры, минуты – без слез» (X 15). Лишь следующей весною, после того как по приказу Хродехильды аббатиса Левбовера была похищена из монастыря и некоторое время пробыла у нее в плену, а все монастырское имущество было разграблено, отряд графа Макона уничтожил «головорезов Хродегильды». Мятеж был жестоко подавлен. Церковный собор, в котором принял участие и Григорий Турский, смог, наконец, приступить к разбирательству, тем более что «король добился для обеих прощения, посему их вновь приняли в лоно церкви» (X 20).
В чем же обвинили на соборе Левбоверу мятежные монахини? Турский епископ приводит их обвинения по тексту судебного решения:
«Отвечая, они признались, что уже не могли более переносить лишения в пище и одежде и сверх того жестокое обращение. Кроме того, они добавили, что в их бане мылись посторонние люди, чему быть не подобает, что сама аббатиса играла в кости и миряне проводили с ней досуг, что, помимо того, в монастыре совершались даже помолвки. К тому же, аббатиса безрассудно сшила для своей племянницы платье из шелкового алтарного покрова, а золотые листочки, кои были по краю покрова, она необдуманно отпорола и бесстыдно повесила на шею племянницы. Она же приготовила специально для своей племянницы святую повязку, украшенную золотом, и справила в монастыре праздник стрижки бороды» (X 16).
Как видим, формально Левбовере вменялось в вину нарушение обета бедности и общее нарушение дисциплины – пренебрежение требованием затворнической жизни и воздержания, азартная игра, присутствие в общине готовящейся к замужеству племянницы-мирянки. Тогда как «лишения в пище и одежде», равно как и «жестокое обращение», заключавшееся, вероятнее всего, в том, что девиц заставляли заниматься какой-нибудь работой (как «рожденных от ничтожных служанок») – все это моменты, скорее, субъективные, ведь правило Цезария настаивает на равенстве и предписывает трудиться всем членам общины.
Однако епископам такой перечень провинностей аббатиссы убедительным явно не показался, поскольку они пытаются доискаться до «настоящих» преступлений:
«Затем спросили Хродехильду и Базину, может быть, они уличат аббатису <…> в каком-либо прелюбодеянии или поведают о каком-либо убийстве, совершенном ею, или чародействе, или о преступлении со смертной казнью. Они ответили, что ничего не могут больше добавить, кроме того, что уже сказали, и то, в чем они ее обвиняли, она делала, по их мнению, вопреки [монастырскому] уставу (здесь и далее выделено мною – Ю.А.)» (X 16).
Любопытна и реакция самой аббатисы на эти обвинения – она, похоже, удивлена:
«Когда аббатису спросили, какой она на это даст ответ, та сказала: что касается голода, на который они жалуются, то он объясняется обычной в это время года скудостью, однако сами они никогда не испытывали чрезмерной нужды. Что же касается платья, сказала аббатиса, то если кто-нибудь пороется в сундучках этих монахинь, то он найдет, что у них вещей больше, чем надобно. Что же касается пользования баней [посторонними] – в чем ее обвиняют, – то она сообщила, что было это в дни великого поста. Новое здание бани сильно пахло известью, и чтобы не повредить своему здоровью, монахини в ней не мылись. Поэтому госпожа Радегунда приказала монастырским слугам открыто пользоваться этой баней до того времени, пока окончательно не исчезнет всякий вредный запах. <…> Относительно же игры в кости она ответила, что даже если она и играла при жизни госпожи Радегунды, то не считает это большой провинностью, при этом добавила, что это не запрещено ни письменным уставом, ни церковным постановлением. <…> О трапезах с мирянами аббатиса ответила, что она никакого нового обычая не вводила, но как было при госпоже Радегунде, так осталось и теперь, что она лишь давала освященный хлеб истинным христианам, и у обвинителей нет доказательств, что она когда-либо пировала с ними. По поводу обручения аббатиса сказала, что она получила выкуп за свою племянницу-сиротку в присутствии епископа, духовенства и знатных лиц <…>. Что касается покрова, о котором они донесли, то аббатиса назвала свидетельницу, монахиню знатного происхождения, которая подарила ей шаль из чистого шелка, взятую ею у родителей; от нее-то аббатиса и отрезала кусок, употребив его по своему усмотрению; из оставшегося же куска, поскольку он был к тому пригоден, она сшила покров, достойный украшать алтарь; из остатка же алтарного покрова она выкроила пурпурную кайму на платье своей племянницы; таким образом, по ее словам, она употребила шаль на нужды монастыря. Все это подтвердила Дидимия, подарившая эту шаль. По поводу приобретения золотых листочков и повязки, украшенной золотом, у аббатисы нашелся свидетель Маккон (граф Пуатье – Ю.А.), ваш слуга, присутствовавший там, через которого она получила от жениха девушки, упомянутой племянницы, 20 золотых; из них-то она, не скрываясь, и сделала это украшение, ничего не употребив из монастырских вещей» (X 16).
Итак, Левбовера, по ее мнению, не делала ничего такого, чего не делалось бы при жизни королевы Радегунды или в присутствии и при участии (а значит, одобрении) знатных духовных и светских особ. Таким образом, лучший рацион для принцесс в любое время года, наличие слуг, сундуки и обилие нарядов в них, получение подарков в личную собственность, прием и угощение знатных гостей, семейные праздники и даже досуг за игрой в кости – все это монастырская повседневность, usus, т.е. обычай, и, как всякий обычай, критическому осмыслению она, разумеется, не подвергается. Неудивительно, что и епископы не нашли «вины для отстранения аббатисы» и ограничились всего лишь «отеческим внушением» (X 16).
Можно, конечно, вслед за другими историками повторить, что здесь мы имеем яркий пример противоречия «нормы» и «действительности»: все изложенное Левбоверой разительно отличается от предписаний арльского епископа. Но что из этого следует? Данное противоречие уже не несет в себе никакого «конфликта». Реакции аббатисы и местного епископата – участников церковного собора, да и реакция монахинь, с легкостью последовавших за подстрекательницами бунта при малейшем ужесточении дисциплины в трудное для обители время, свидетельствуют, на мой взгляд, о том, что под «нормой» все они понимали нечто совсем другое, а именно, этот годами складывавшийся порядок, usus vivendi, в котором ни одна из сторон не усматривала ничего предосудительного. Мятежные принцессы, со своей стороны, использовали обвинения в нарушении монастырского устава лишь как формальный повод покинуть обитель, об их истинных мотивах еще пойдет речь далее. Более того, полагаю, что и сама Радегунда, принимая ригористическое правило Цезария, отнюдь не намеревалась следовать его букве. Она остановила на нем свой выбор лишь после конфликта с новым епископом Пуатье Маровеем, отказавшимся поместить добытые ею реликвии Святого Креста в монастырь, т.е. на закрытую для публики территорию: «Королева попросила епископа, чтобы их поместили в монастыре с должными почестями и под громкое пение псалмов. Но он пренебрег ее просьбой, сел на коня и уехал в виллу» (IX 40). По версии Григория Турского получается, что Радегунда, которая «со своей паствой всегда подчинялась и была послушна прежним епископам», была возмущена позицией Маровея и предприняла ответные действия, избрав для своей общины именно тот устав, который обеспечивал бы ей полную независимость от кафедры: «После того как Радегунда не однажды просила у своего епископа милости и не могла добиться ее, она вынуждена была пойти вместе со своей аббатисой, которую она поставила в монастыре, в город Арль. Здесь, после того как они взяли устав святого Цезария и блаженной Цезарии, они отдались под покровительство короля, поскольку не нашли никакого участия и защиты со стороны того, кто должен был бы быть их пастырем. Вот почему день ото дня возрастала неприязнь, продолжавшаяся до смерти блаженной Радегунды» (IX 40).
Автор «Истории франков» здесь не совсем точен: Радегунда не ходила в Арль, по ее просьбе устав ей прислали. И тут, наконец, следует сделать одно важное уточнение: когда Радегунда и Агнесса ознакомились с текстом устава, то письменно обратились в Арль с просьбой разрешить им корректировать его «по необходимости» – necessitate commota268. Как это выглядело на практике, мы уже наблюдали. Никакого равенства и тем более обета бедности не соблюдалось, у Радегунды и других членов королевской семьи (это была обитель для знатных дам) были собственные помещения и служанки. Затворничество тоже было довольно символическим: королева и некоторые дамы ездили ко двору, принимали гостей-мужчин. Сама Радегунда часто вмешивались в политику. Поэт Венанций Фортунат, близкий друг королевы, подолгу гостил в монастыре, а в свое отсутствие слал ей цветы и стихи269.