
Полная версия:
Клад
Закутавшись в грубый карц и подсев к могилам, он принимался за беседу. Говорить было удобно и тепло. За эти ночи он многое им пересказал и немало вспомнил с ними. Ночью не надо было закрывать глаза. Он видел и так.
Вспоминал и видел, как он, еще малыш, заигрался на ярусной веранде с солнечным лучом, видел, как споткнулся об отцову ногу, как покатился вниз по крыше. Как повис над хадзаром. И снова видел крепко сжатый рот и белое, враз заболевшее лицо. И видел, как заорал во всю глотку, а глаза на лице сожгли его крик. Отец стоял на его рубахе и не делал и движения, вцепившись руками в свой пояс. Он стоял так, пока не покрылся мелкими каплями и пока не подоспели те, кто имел право взять на руки его ребенка. А когда они подоспели, капли слились в одну большую и скопились на подбородке. Мальчишку подняли, и отец еще мешал, не сразу сняв сапог с его рубахи, а как снял, двинулся было уйти, но шаг срезался, и он тихо присел на гладкую пологую крышу и потом сказал: «Уберите его». И мальчишку потащили к лестнице, а он все глядел на отца и его спину, ровную, как лед. А потом она переломилась и захлебнулась кашлем. Он кашлял, чтобы убрать с лица белое. Он был настоящим мужчиной, думал теперь мальчишка. Только против обвала разве устоишь! Дядя вон хоть жив остался, а все одно себя потерял. Оттого и собственные руки его признать не могут. Даже умыться не умеют, а когда они с младшим дядей принесут кадку с водой, только препятствуют да толкаются.
Про это он не любил вспоминать, и чаще ему приходило на память что-нибудь другое. Как они ходили с дедом к искореженной вершине или как шила одежду мать, как прятала потом свои пальцы и как никогда не прятала взгляда, как родились брат с сестренкой и как гудит река в дождь, как выползает трава из-под камней или как пахнет ушедшее время.
Глаза у деда – у его настоящего деда – были маленькие и уютные. Они были похожи на проталины в снегу, а иногда – на крохотные гнезда. Дед умел молчать часами, и тогда было видно, что молчание его толковей любой работы. Он сводил его к разбитой горе и показал с вершины реку, что когда-то отравила нижний аул и принудила смерть выстроить для себя склепы. Малые домики без дверей, с одним лишь окном и нишей для пищи. Он сказал, что там теперь только кости и что никто туда не ходит, к той реке. И даже звери. А мальчишка спросил про воздух, и дед ответил, что тот ни при чем. «Если б воздух, то и мы тогда, – сказал дед, – но мы уцелели». Выходит, что река. Она отравила. А спустя двести лет сбесилась и накинулась на склепы. Потому так мало, сказал он. Ее обвал заставил, сказал он, и она бросила прежнее русло. А пища – так оттого, что надеялись. И потом сказал: «Не бойся, мы не пойдем туда».
Мальчишка помнил все слово в слово и думал ночами о том, что память – то же лицо. Может стареть, но никогда не сотрется полностью. Он вспоминал, как лежала в горячке мать и как нельзя было проникнуть на женскую половину. И как он украдкой приподымал шкуру, но она не замечала его, широко раскидав глаза, а слезы падали на подстилку и рисовали там пятно. Как в тот же вечер уехал в крепость отец, чтобы возвратиться, когда уж боль смешается с памятью. И как утром перед тем он, мальчишка, стоял здесь же, на этом самом месте, и смотрел на тяжелый могильный камень, один на двоих, думая: «Они ничего не поняли. Они родились в один день и в один же час умерли. Они были меньше, чем моя шапка, меньше, чем седло, на котором их привезли. Они и не поняли, что у них кто-то есть. Они просто не успели. Теперь они старше нас всех и даже старше деда».
Но потом дед тоже умер, и они сравнялись в возрасте. А потом сравнялись с ними мать и отец. «Они в земле и в звездах, – размышлял мальчишка, глядя на плиты и завернувшись в тепло. – Я сторожу их и звезды. Я буду ждать сколько потребуется».
Прошлое пахло землей и солнцем. И многим другим. Оно пахло словами и огнем от очага. Оно не пахло мглой. «Я не знал тогда, что такое ночь, – говорил он. – Я узнал лишь недавно, как она пахнет. Только оно, недавно, еще не сделалось прошлым. Для того надо бы прежде дело докончить. Афсин ведь их все равно заставит. Афсин не похожа на них. Она заставит…»
Так что на шестые сутки он почти привык. Только он не думал, что тот придет один. Он думал, их будет двое. Он увидел его раньше, чем тот приблизился, и потому успел схватиться за ружье. Потом поднялся и почувствовал, как дрожит тело. Человек подошел и сказал:
– Убери.
Мальчишка не послушался и наставил тому дуло в грудь. Он крепко держался за ружье, но оно ходило ходуном в его руках.
– Глупец, – сказал старший дядя. – Убери, не то и впрямь стрельнет.
Мальчишка покачал головой. Человек постоял, что-то прикидывая в уме, потом присел перед ним на корточки.
– Уходи, – сказал мальчишка. Голос прорвался сквозь дрожь и был хриплым и кратким, как скатавшееся в комок время.
– Уходи, – повторил он.
Человек размышлял. Потом сказал:
– Ты опозорил наш род. Ты не вор. Ты воришка. Сперва ты опустишь эту штуку, потом я задам тебе трепку и уж после возьму в охапку и отвезу за перевал.
– Ты встанешь и уйдешь. Эта земля уже позабыла тебя, – произнес он заготовленные слова. – Ты бросил ее на откуп. Поднимайся и иди, – сказал мальчишка и подумал: это хорошо, что без патронов.
Они помолчали. Он смотрел в дядино лицо и ненавидел их сходство. Мужчина прищурился и сплюнул.
– Порку можно оставить и на потом. Убери ружье.
– Всегда успею, – сказал мальчишка, и в голове пронеслось: «Я готовился к этому шесть дней. Я был уверен. А теперь трясусь со страху. Но должен бояться он. Ведь он не к такому готовился».
– Ладно, – сказал дядя. – Ладно. Если уж так хочешь, можешь и с ним идти. Я не против. Иди с ружьем, коли хочется.
– Я украл у тебя коня, – сказал мальчишка. – Теперь могу взять себе и второго. Для этого надобно только пальнуть.
Мужчина вскочил и сжал кулаки, но сделал лишь шаг.
– Всё! – закричал мальчишка. – Всё! Теперь стой!
Он зажал ружье стылыми пальцами и думал: «Если подойдет, я ткну ему в лицо железом. Я побегу к реке. Лучше уж я утону».
Дядя опустил руки и глухо выругался. Они долго молчали. Так долго, что у мальчишки устало сердце. Потом он услышал:
– Мы возьмем их с собой. Не сейчас. Позже. По весне мы приедем все вместе и заберем их с собой. Если ты из-за них…
– Они будут лежать здесь, – сказал мальчишка. – Они не воры.
– Глупец, – сказал дядя. – Боги покарают тебя.
– Боги помогут мне. Я не вор. И не батрак.
– Будь ты проклят.
«Еще немножко, – подумал мальчишка. – Совсем малость. Я дотерплю. Это хорошо, что без патронов. Скоро небо забледнеет, и он уйдет». Они молчали до тех пор, пока у мальчишки не унялась дрожь. Руки его запотели, но перехватывать ими ружье он не стал.
Дядя сказал:
– Там добрая земля. И князь попался щедрый.
Мальчишка отрицательно замотал головой. Потом сказал:
– Передай афсин, что я ее помню. Это ведь она тебя прислала.
– Она хочет, чтоб ты с нами был.
– Я помню ее. Так и скажи.
– Старик тоже хочет.
Мальчишка смолчал. Звезды стаяли, и с гор задул ветер. Теперь и о свете вспомнит. Ветер вспомнит о свете и прихватит его с собой. Мальчишка не сводил глаз с дядиного лица и видел, что и тот уже ждет и просто нужен повод. Ветер поможет им обоим.
– Зря ты, – сказал мужчина. – Ты слишком мал. Ты думаешь, что это правильно. Ты ошибся. Пошли. Конь заждался.
– Это не мой конь, – сказал мальчишка. – За своего я уже рассчитался. Иди. Тебя увидят. Ты чужак здесь. Сам это выбрал. Я устал держать ружье.
– Ну так опусти.
– Не могу. Ты же знаешь, я не могу его опустить. Клянусь могилами, я этого не сделаю. Иди.
– Могилами жив не будешь, – сказал дядя. – Ты околеешь с голоду.
– Я справлюсь. Скажи афсин, что я справлюсь.
Он смотрел мужчине в лицо, не мигая и будто бы не дыша даже, и видел, как оно белеет перед ним, растекаясь морщинами. «Вот и все, – думал он. – Все же я выдержал. Стерпел. Больше уж он ничего не скажет. Я не знаю, что он может еще сказать. Теперь я за них не в ответе, я перестал быть вором…»
Он вернулся к дому, поднял с порожка миску, кувшин и вошел внутрь. Присел на постель, отложил ружье и сразу принялся за еду. Он съел все, что было в миске, запил из кувшина пивом и растянулся на циновке во весь рост, слушая, как болят мышцы. Он не заснет. Лишь передохнет немного. Солнце пробралось в распахнутую дверь и прилипло к полу желтой полоской. Аул доносил сюда свои проснувшиеся звуки и ни о чем не ведающие слова. Лежать было приятно. Мальчишка вспомнил, что не скинул с плеч карц, но было лень шевельнуться.
Потом он понял, что пора, и тяжело поднялся. Взял с пола цепь и пошел к очагу. Прикрепив ее над золой, произнес молитву и развел огонь. Потом долго смотрел на него, вдыхая жар, отхлебывая из кувшина и думая о том, что в доме теперь есть хозяин. Он подсыпал углей и стал думать о свете, сменившем длинную ночь, и о том, как долго не было дождя. А после думал про цепь, что сперва его едва не задушила, а затем ждала шесть дней, прежде чем повиснуть над очагом и принять в себя святость. Он думал про то, что она заслужила это.
Потом он сходил за водой, разделся догола, умылся и смочил волосы. Сбил пыль с одежды, тщательно отряхнул арчита и, облачившись заново, надел шапку. Подвязал ремешком нож к талии и вышел на улицу. Он двигался не торопясь вверх по дороге, не обращая внимания на взгляды. Он шел к ныхасу, считая шаги и говоря себе, что привыкнет.
Он достиг площадки и постоял немного, выждав, когда смолкнут старики, потом громко поздоровался. Ему кивнули в ответ и теперь вопросительно глядели на него, ничего не понимая. Он сжал зубы, положил руку за пояс и повторил приветствие, только опять никто из них не встал. Тогда он подошел вплотную и спросил самого древнего из них:
– Разве очаг в моем доме погас? Или, может, вы знаете другого хозяина моего дома? А может, это уже и не ныхас?..
«Я заставлю их подняться, – думал он, глядя в растерявшиеся лица. – Чего бы это мне ни стоило, я их заставлю…»
Москва, 1988
Голый остров
Рассказ
Утро, как всегда, началось с птиц.
Он надел чистую черкеску, холодно оглядел причитающих над телом женщин, нахмурился и вышел из дому. На пороге задержался, кивнул столпившимся у ворот мужчинам, провел ладонями по газырям на груди и двинулся по тропе к пустому ныхасу. Добравшись до него, он обернулся и требовательно посмотрел на оставшихся у его хадзара горцев. Те тихо переговаривались, все еще недоумевая, потом четверо из них, старшие других домов, медленно направились туда же, вверх по тропе. Он жестом предложил им сесть, но они отказались, из уважения к чужому горю продолжали стоять, слегка склонив головы.
Он сказал:
– Хочу просить вас.
Самый старый из них произнес:
– Слушаем тебя.
– Она первая, – сказал он. – До нее никто в нашем ауле не умирал…
Все согласно кивнули, и по их лицам он прочел, что они не догадались. В голове у него скопилась тяжесть, и он с раздражением подумал, что дело же яснее ясного. Он молчал, подыскивая слова, но те, такие жесткие и убедительные прежде, пока он шел, будто рассыпались у него под ногами. Он чувствовал в пальцах подступающую злость.
– Она первая, – повторил он чересчур громко. – За восемь лет. И она не старуха.
Четверо мужчин напротив потупили взоры и опустили плетьми руки, выражая соболезнование. Они не понимали. Он стиснул зубы. Тяжесть в голове мешала собрать мысли. Он вяло подумал, что не помнит имен этих людей, хотя один из них был ему ближе брата. Птица клевала на тропе его слова. Он слышал вой женщин из своего хадзара. Утро убегало вниз по реке. До полудня многое предстояло сделать.
– Вот что, – сказал он. – Ничего не надо. Один управлюсь.
Они удивленно вскинули брови, а самый старый покачал головой и сказал:
– Народ поможет.
– Я ХОЧУ. Сам сделаю.
Мужчины беспокойно переминались с ноги на ногу. Ветер принес с реки прохладу. Ее было хорошо слышно, как и саму реку.
– Так не положено. По обычаю…
– Не нужно, – перебил он и вздрогнул. Опомнившись, поднес руку к груди, но немного спустя упрямо повторил: – До нее ведь никто в нашем ауле…
Они помолчали.
– Здесь пять домов, – сказал старший. – Их сложили восемь лет назад… За восемь лет обычай не умирает.
– Он и не умер. Она умерла.
Они пристально посмотрели друг другу в глаза.
– Но здесь она первая. Сам говорил…
Он не возразил, лишь лениво отметил про себя, что глаза-то у людей, оказывается, больно живые. Непохожи на сами лица. Никудышные глаза.
– Я ДОЛЖЕН это сделать сам, – сказал он.
Мужчины размышляли. Воздух играл у них за плечами. Небо было ясным, как студеная вода. Человек прищурился и внимательно поглядел на синеющий холм за мостом. С той стороны чуть слепило солнце.
Старший спросил негромко:
– Людям собираться к вечеру? – В голосе его мешалось сомнение.
– Да, – сказал человек. – К вечеру. Только завтра.
Мужчины переглянулись. Один из них, тот, что был роднее брата, сказал:
– У меня есть бык. Он твой.
Человек поморщился.
– Нет. Он твой и твоим останется. Завтра мясо будет. К закату все будет. Пусть женщины займутся тестом. Пусть они идут по домам.
– Ладно, – сказал старший. – Но если ты передумаешь…
– Я не передумаю. Я уже решил.
Они снова склонили головы, потом пошли вниз по тропе. Он смотрел им в спины и ждал.
Когда дом его опустел и последняя женщина скрылась за своей калиткой, он еще раз окинул взором холм вдали и редкую траву под ним, отер пот со лба и зашагал к хадзару.
На тело он не смотрел. Поднял кувшин у стены, допил остатки сопревшей за сутки воды, ощутил ее тухлый вкус, но не оставил ни капли на дне. Потом сходил в сарай, принес отсыревшую попону и бросил на пол рядом с табуретками, на которых лежало тело. Подошел к кровати, сорвал с нее покрывало и неспешно двинулся обратно. По-прежнему стараясь не смотреть, он завернул труп в покрывало, чувствуя твердую массу под пальцами, убрал доску и уложил тело на попону. Потом сел на табурет, снял шапку и заставил себя опустить глаза. Недолго подождал, встал и вышел взнуздать коня. После этого он вернулся, поднял на руки попону и то, что в ней лежало, поднес к коню и привязал все постромками тому на спину. Забрал из дому мятый бурдюк вместе с рогом, сунул их рядом, под постромки, конь всхрапнул, он взял его под уздцы и повел к реке. Тяжесть в голове давила, и он подумал, что зря пил воду.
Они шли к мосту, было тихо, и по этой тишине он знал, что за ними следят. По пути он несколько раз взглянул на реку, на Голый остров посреди. Как кусок жесткого мяса в котле, в мелком котле, подумал он. Далеко за рекой молчал лес. Пока что он, человек, не слишком глядел туда. Идти было нетрудно, но он пошатывался, приноравливаясь к шагу коня. Тот настороженно поводил ушами и косил на хозяина глазом. Они прошли через висячий мост над стремниной, и, когда вновь ступили на берег, ноги животного перестали дрожать, и человек сказал вполголоса:
– Молодец, смелый конь. Быстро успокоился.
Они взобрались на пригорок и двинулись дальше, к холму, идя по редкой траве и шуршащей гальке. Через некоторое время человек остановился, отпустил коня, присел на корточки и ощупал руками землю. Конь сделал еще несколько шагов и робко стал рядом, вытянув морду и принюхиваясь к чему-то глубокими ноздрями.
Человек достал кинжал из ножен, приложил его к земле и отметил порезом недлинный прямоугольник. Потом подоткнул за пояс полы черкески и принялся за работу. Копал он долго и сосредоточенно, ни разу не подняв головы и не передохнув. Конь видел, как на спине хозяина выступили два черных пятна, а чуть позже соединились в центре и поползли вниз. Лезвие голо впивалось в твердый грунт, взрыхляло его, и руки выбрасывали землю из неровной ямы. Конь стоял, перебирая ногами, изгибался в шее, пытаясь спрятаться от дурного запаха, и иногда нервно всхрапывал, опасаясь странной ноши. Человек не обращал на него внимания, и яма росла, ровняя стенки, и рядом с нею росла горка земли.
Наконец он вытер рукавом кинжал, спрятал в ножны, подтянулся, опираясь об уцелевшее место на поверхности, тяжело выбрался и сел задом на неподатливую почву. Выдернул травинку и сунул в зубы, думая о чем-то своем. Потом поднялся, подошел к коню и вытащил из-под постромок бурдюк, плеснул из него в рог, поднял руку и медленно выпил. Затем осторожно снял с коня попону и то, что в ней было, спрыгнул с ними в яму, ударившись плечом о выступ, и бережно положил все на дно. Снова наполнил рог, но уже до краев, что-то тихо пробормотал и вылил жидкость себе в глотку. Он забросал руками яму, пригладил ладонями могилку и пошел к реке. Там он отыскал подходящий камень, прижал его к груди и, пока шел обратно, весь побагровел от натуги. Он приладил камень к свежей горке земли, опять снял шапку и о чем-то помолился. Потом он сказал:
– Еще не всё. Я принесу тебе его кровь.
Постоял немного, взглянул на небо – солнце дышало у него над головой – и повел коня к мосту. Умылся у реки, ополоснул в ледяной воде ноги и заспешил в обратный путь.
Дома он разнуздал коня, проверил газыри, снял с гвоздя винтовку и тщательно ее осмотрел.
Потом он шел к лесу. На кисти петлей белела веревка, другой конец неплотно облегал шею ягненка. Тот трусил сбоку мелкими шажками и изредка жалобно блеял. Дома человек оставил стены, коня и несколько серых овец. Больше у него ничего не было. Или что-то было, о чем он забыл. Он шел, сверяя время по гладкому солнцу, и о том, что ему предстояло сделать, думал невнятно, как о чем-то в далеком прошлом.
Вскоре он добрался до леса, чуть сбавил шаг и косо осмотрел то место, где завязло, облепленное мошкарой, жирное пятно. Несколько минут, продвигаясь глубже, он сдерживал в глотке тошноту, вовсе не думая об осторожности. Ягненок, озадаченный расколотым под деревьями светом, иногда останавливался, поймав под ногами тощий луч. Но веревка натягивалась и упрямо толкала его вперед, в прохладную тень.
Они шли довольно долго, и тень делалась все плотнее, пока не стала влажной, как шерсть в овечьем паху. Только шерсть была всегда теплой. Несколько раз им попадались маленькие зверьки с пушистым хвостом, таких ягненок никогда прежде не видел. Они прыгали у корней и ловко взбирались на ствол. Бояться их, конечно, не стоило. Они пахли листвой, шишками и пряной землей. А дважды что-то длинное и скользкое мелькнуло под сапогами человека, и это, хоть человек и не заметил, было уже страшно, и тогда ягненок задрожал всем телом, заблеял и тут же осекся.
Они вышли туда, где было светлее. Человек встал, деловито оглянулся, снял с руки веревку и крепко привязал ее к высокому темному дереву. Он затянул потуже петлю на шее ягненка, достал из-за пазухи тряпочку с солью и дал слизнуть соль с собственных рук. Потом он проверил, откуда дует ветер, отошел подальше и вверх, нарезал веток и сложил их над широким кустом. Сунул в прорезь дуло винтовки и сел позади на корточки.
Теперь он ждал, всматриваясь в долгие сумерки. Встревоженные птицы успокоились, привычно зачастили тающими голосами. Тишина скребла сухим языком по ветвям, дышала на листья. Человек сложил руки на груди и смотрел, как из раны в дереве стекает густая ниточка сока. Одинокая слеза. Одна-единственная, равнодушно подумал он. Слегка дернулся ветерок, и человек почувствовал, что начинает зябнуть. Он помассировал плечи, потер ладонью о ладонь и отогнал прочь сон. Впереди щипал траву ягненок. Человек оторвал комок земли и швырнул в его съежившееся тельце. Ягненок обиженно заблеял, и человек усмехнулся.
…Вспоминалось как-то само. Он не пускал к себе мысли, но подсознательно, как зрачками, шарил памятью по последним годам, собирая в горсть то, что теперь уж следовало бы отбросить, отшвырнуть. Но боли не было, и вспоминалось легче и глаже.
Он вспомнил, как перекинул бурку через седло и понесся на резвом коне по ночи, истоптанной множеством копыт, а рядом летел на своем жеребце тот, кто стал ему роднее брата. И пули ныли от обиды, прожигая мрак над головой, над плечом или еще над чем-нибудь, и каждый раз казалось, что очень близко. Одна успела, достала, задела друга, угодив сзади в бедро, и он глухо вскрикнул, но, однако, получилось как-то громко, а потом захохотал, дико и раскатисто, ибо снова знал, что жив. А та, которую похищали, выпуталась из толстой бурки и вцепилась ему самому зубами в колено. И это было куда больнее, чем пуля в бедре друга. Но он сдержался. Он даже не охнул и не оттолкнул ее и тоже принялся хохотать, потому как вдруг понял, что не ошибся. Она грызла его колено, как бешеное животное, и он укрощал ее своим хохотом…
А через день они прискакали к Проклятой реке и дали напиться из нее коням, женщине и напились сами. И вода в реке не отравила их, как, по преданиям, травила всех до того. И еще несколько дней они ночевали под сытым звездами небом, пока не сложили из прибрежного плитняка саклю. Они знали, здесь их искать не станут, но друг иногда скучал, потому что оставил в прежнем ауле все, кроме памяти в собственном сердце. Но в тот же год они встретили три обоза, встретили без ружья и ни о чем не спрашивали. Не о чем спрашивать тех, кто пришел к Проклятой речке. И потом друг взял к себе в дом ту, что ему приглянулась, и после уж долго не скучал. Но прошло время, и они, двое взрослых мужчин, садились у воды и скучали вместе, но вслух об этом не говорили. Потом он вставал и шел к той, что при нем никогда не плакала, уже укрощенная, уже родная, и втихомолку боролась с собственной кровью, которую им было не укротить: то ведь кровь была. Но спустя семь лет они ее все ж таки укротили, и она понесла и родила той весной, а эта вот еще не наступила, только ее, женщины, уже не было.
Вспоминалось само, но теперь трудно, упрямо…
Он вспомнил, как ее нашли в подлеске, изуродованную когтями и с перебитым позвоночником, без лица. И сейчас там было жирное пятно с блестящими гроздьями мух. А она была мягкая и тяжелая, как грязь, как мука, как неполный бурдюк, а потом отвердела и стала холодной. И была без лица. Без сына. Без него и без себя. Он не хотел вспоминать…
Он глядел на ягненка, принесенного в жертву, тот мирно щипал траву, и было тихо. Когда придет время, он почует, и почует человек, но пока что и тот и другой были спокойны. Человек говорил себе: да, я спокоен. Я сделаю все, как надо, я принесу ей его кровь. Она не сможет меня упрекнуть. Женщина не должна упрекать, а она настоящая женщина.
Он улыбнулся. Он не стеснялся своих мыслей. Им хорошо было вдвоем. Иногда даже ему казалось, что женщина – самое главное в жизни. Он ей этого не говорил. Ему нравилось ее тело, а по ночам он любил смотреть ей в глаза. Он видел их. Они бродили по тьме, как две маленькие жизни. Этого было достаточно. Они редко разговаривали по ночам.
Он задумался, почесал надо лбом, поднял палец и сказал:
– Она была похожа на гибкого стройного зверя. Хрупкая и сильная, – добавил он. Но потом неудовлетворенно поцокал языком: – Она была похожа на глоток, большой глоток, глянешь – как окатило… Или нет. Она похожа на свои пальцы. Точно. Тонкие и… И неугомонные, – он обрадовался найденному слову. – Неугомонные, вот и молчать всласть. Пальцы говорят. А губ своих стыдится. Тронет ими – будто украла, и тут же голову в сторону отдернет. Смешная. Да и много ли ей надо, – он тихонько засмеялся, – тронет – и голову спрячет. Все счастье… Или вон еще волосы. В руках держишь – как снег сухой, хоть такого не бывает. Не бывает, только у нее есть. У нее все есть… – Он довольно крякнул, в уголках глаз собрались морщинки.
Отовсюду кругом к нему сбегалась мгла. Заблеял ягненок, но человек по-прежнему негромко посмеивался и покачивал головой. Ему было хорошо, хоть он и чувствовал где-то в глубине, под самым горлом, дробно пульсирующую жилку, будто что-то забыл или потерял. Даль смешалась с близостью, наливая ее густым цветом, но его это, похоже, не тревожило. Он сидел на корточках, удобно упершись в колени, и сочно бормотал в ночи легкие слова. Ягненок опять заблеял. Человек привычно потянулся книзу, оторвал ком дерна, приподнял руку, немного выждал, занятый своим, и в рассеянности выронил ком на землю. Он будто ослеп, глаза округлились и сделались крепкими, как два ногтя. Ягненок уже почувствовал и блеял что есть мочи, потом, испугавшись пуще прежнего, прижался к твердому дереву и задрожал всем, что было в его теле. Человек не слышал. Он хитро улыбался, причмокивая губами, смолкал и ощупью продирался сквозь тягучие мысли. В голове снова стало тяжело, но сейчас это не слишком ему досаждало.
Он думал о том, как однажды повел жену к холму за мостом и, затерявшись в высокой траве от чужих глаз, нарвал маленьких голубых цветов полную ладонь. Еще было много солнца, а она смотрела ему в лицо и вся побледнела. И он подошел к ней, взял за плечи и притянул к себе. И тогда они победили ее опозоренную кровь, и она понесла.



