
Полная версия:
За что?
– M-lle Дорина! Не сможете ли вы мне ответить урока? – уже не прежним обычно резким, а заискивающим тоном обратился Навуходоносор к Колибри. Очевидно, выходка девочек немало смущала его.
Колибри встала, сделала несколько шагов по направлению к кафедре, и подойдя к учителю, неожиданно закрыла лицо руками, сильно пошатнулась уже готова была грохнуться на пол, но подоспевшая Комисарова подхватила свою любимицу и почти чуть ли не на руках вынесла ее из класса.
– Что с г-жою Дориной? – недоумевающе обратился к нам учитель.
Тогда Додошка стремительно поднялась со своего места и звучно проговорила, глядя в самые глаза Миддерлиха дерзкими, вызывающими глазами:
– Нет ничего удивительного, что Дориной дурно. Здесь невозможно пахнет карболкой. Кто-то, очевидно, принес сюда банку с карболкой или, может быть, нарочно сделал себе примочку из нее… У нас у всех кружится голова, поэтому мы не можем сидеть в классе. Я сама еле сижу.
Миддерлих понял, что все сказанное относилось к нему, остро взглянул на дерзкую девочку, вспыхнул и завертелся па стуле. Потом быстро вскочил с кафедры и с изменившимся лицом кинулся к двери.
– Ходячая аптека!.. Карболовая примочка!.. Касторовое масло!.. – понеслись за ним вдогонку.
Девочки еще хотели крикнуть что-то, но в эту минуту дверь снова раскрылась и инспектор классов Тимаев появился на пороге в сопровождении злосчастного Навуходоносора, на лице которого не осталось и следа смущения.
– M-lle Мендель, Рант и Даурская, извольте подойти к кафедре и перечислить реки России, – произнес повелительным тоном Тимаев, и обычно ласковое и приветливое лицо его разом приняло строгое выражение.
Тимаева в институте все побаивались. Он, как говорили, «сумел внушить к себе и уважение, и страх», и никто во всем институте не решался ему противоречить или делать какие-либо неприятности.
Названные девочки поэтому покорно встали и вышли на середину класса.
Конечно, никого из них теперь уже не тошнило ни никому не сделалось дурно. Точно запах карболки испарился бесследно из класса седьмушек и на вопросы они отвечали как ни в чем не бывало.
Миддерлих торжествовал и оттого, что «травля» не удалась, и оттого, что девочки отвечали из рук вон плохо, и он мог отомстить им, понаставив по крупной единице каждой из них.
Как только урок кончился и оба – и инспектор, и учитель – вышли из класса, я, сами не знаю как, очутилась на кафедре, плохо сознавая то, что хочу сказать и – или сделать сию минуту.
– А, по-моему, то, что вы сделали, это гадость невероятная! – вскричала я, стуча по столу кафедры и обводя разгоревшимися глазами весь класс.
– Что*? Что гадость? Что с тобой, Воронская! Что ты говоришь?! – встрепенулись они. – Кто сделал гадость? Что такое?
– Вы гадость сделали! Вы, вы! – продолжала я, стуча и волнуясь.
– Воронская! Как ты смеешь браниться! Ты с ума сошла! – накинулись они на меня со всех сторон.
Но я уже ничего не помнила и не понимала.
– Нет! Не я сошла с ума, а вы, вы все! – запальчиво с новым и новым приливом негодования закипала я. – Разве это честно? Разве порядочно'? Раз задумали травлю, худо ли, хорошо ли, но ведите до конца, а то инспектора испугались! Исподтишка только свои штучки проделывать умеете, а той смелости нет, чтобы открыто при всех действовать, начистоту! Стыдитесь! Ведь это малодушие, трусость, гадость!
– Воронская! Дрянь! Мальчишка! Как ты смеешь ругаться, противная! – полетело мне в ответ.
– Да, да, да! Смею! Смею! Смею! – подхватила я с каким-то новым приливом негодования. – Смею! Во-первых, вся эта история – нечистая, противная, грязная! Прежде всего ведь он больной – Миддерлих, и смеяться над болезнью – гадость! Пусть я дрянь и мальчишка, но я вам говорю, что сама никогда бы не сделала ничего подобного. Подлость это – да, да, да!
Мои глаза так и бегали по толпе окруживших кафедру девочек. Мое лицо и щеки пылали, уши горели и вся я тряслась от гнева, жалости и негодования.
– Воронская, гадкая, скверная, фискалка! – слышала я чей-то взбешенный голос и мгновенно что-то тяжелое пролетело мимо меня и ударилось в стену.
Я презрительно повела плечом, не стараясь даже взглянуть на того, кто пустил в меня книгой. Я только обводила глазами толпу всех этих девочек, взволнованных, взбешенных и возбужденных не менее меня. Оскорбления, щедро брошенные им по их адресу, не прошли даром.
– Воронская! Негодная! Противная! Сорвиголова! Дикарка! Мальчишка! – кричали вокруг меня исступленные голоса.
И вдруг весь этот шум и гам покрылся здоровым, трезвым и резким окриком:
– Молчать! Сию минуту молчать! Галдят, точно мальчишки! Безобразие!
Чернокудрая смуглая девочка вбежала ко мне на кафедру и стала рядом со мною.
– Воронская, дай мне пожать твою руку! – взволнованно путаясь и волнуясь вскричала она. – Ты права. Чем он, бедный Миддерлих, виноват, что заболел и должен, несмотря на свою болезни, несмотря на свои обернутые карболовыми компрессами ноги, являться в класс, чтобы не потерять заработка? Да, ты права, Лидочка! Слышишь, Воронская? Ты лучше их всех, потому что заступилась за него. И я, и Варя решили сказать тебе это. Ты самая благородная, самая лучшая из них.
И она с презрением метнула взглядом на разом присмиревшую толпу девочек.
– Позволь мне и Варе быть твоими друзьями, Воронская… Я нарочно, в присутствии всего класса, прошу у тебя твоей дружбы, которой могу только гордиться. Да! да!
– Ах! – вырвалось у меня радостным звуком и я широко раскрыла объятия.
Петруша со свойственной ей живостью кинулась в них. Вслед затем подбежала и бледная Варечка, и я расцеловалась с нею.
А в это время к нам уже подошли Лиза Маркевич, грустная темноглазая Лида Лоранова, Катя Вальтер, Зернская и многие другие. Только кружок Колибри, состоявший из нее самой, Стрекозы, Мендель, Додошки, да «бабушка» Беклешова со злобою шипели мне вслед:
– Проповедница какая! Вот еще!.. Командирша! Дикарка!
Но я не обращала внимания на этот злостный шепот.
– Оставь их, душка! – шептала мне на ухо моя новая подруга Петруша. – Они, как шавки на слона, полают-полают и перестанут! а я тебя очень, очень люблю, – прибавила она неожиданно, – и Варенька тоже…
И мы опять крепко расцеловались.
ГЛАВА VII
Я съедаю завтрак француза. – Астраханка. – На суде. – Истерика
Дни летели за днями, и я понемногу привыкла к моей «тюремной» жизни в институте. «Солнышко» навещал меня почти ежедневно в маленькой зеленой приемной, где мы могли сидеть с ним обнявшись по «домашнему» и говорить обо всем, не опасаясь проницательно-насмешливых глаз классного начальства. Два раза в неделю приходили ко мне тетя Лиза с Олей, а иногда и Линуша с Катишь. Я их познакомила с моими обеими подругами. Петруша им ужасно понравилась. Горячая, несдержанная, увлекающаяся девочка с ее добрым сердцем и необычайной ласковостью не могла не нравиться кому бы то ни было. Зато «аристократка» Варя не сумела стяжать общих симпатий. Линуше и Катишь она показалась чересчур вычурной; тетя Оля заметила, что смешно маленькой девочке так заниматься своей внешностью, полировать ногти и прочее, и прочее. Только тетя Лиза сумела оценить по заслугам эту гордую, скрытную, чрезвычайно щепетильную в делах чести и порядочности девочку. Она была очень горда, очень сдержанна, вышколена и никогда не выражала своих чувств. Ее мать, холодная, важная и гордая аристократка, не умела ласкать дочь, и маленькая Варя росла, не имея понятия о материнской ласке. Мне она показалась слишком холодной, да и я как-то чуждалась ее. Зато с Петрушей мы сошлись так, что я вряд ли полюбила ее меньше Лели Скоробогач и Коли Черского.
Была суббота, одна из тех томительных постных суббот, когда по всему институту носился запах жареной корюшки на постном масле и вареного саго с красным вином. Я не могла есть постного. Меня не приучили к постной пище дома, и поэтому неудивительно, что под ложечкой y меня сосало от голода и в желудке была довольно красноречивая воркотня.
– Я есть хочу! – произнесла я тихонько моей соседке по парте Вальтер.
Катя Вальтер, миловидная шатенка из «парфеток», т. е. лучших учениц, сделала в мою сторону сердитые глаза, потому что как раз в эту минуту учитель французского языка, m-r Вале, объяснял с великим старанием на французском диалекте, что Франция была бы великою державой, если бы…
Но мне не пришлось услышать, почему Франция «была бы великой», так как m-r Вале, заметив мои бесконечно рассеянные глаза, вызвал меня к доске и велел повторить, что он сказал нам только что.
Но повторить я не могла, так как не слышала ни слова из сказанного, занятая мыслью о том, что мне придется просидеть весь день голодною.
– Très innatentive, m-lle! – рассердился француз не на шутку, – vous aurez un zéro. Tenez![4]
– Monsieur Vаlé, – произнесла я жалобным голосом, – je n'en suis fаutive: j'аi fаim.[5]
Доброе лицо француза, которому он только что придал строгое, сердитое выражение, задрожало от смеха.
Девочки дружно фыркнули. Комисарова даже на стуле подскочила от неожиданности.
– Воронская, не срамись! – прошипела Дорина со своей скамейки.
– Ничего не срамлюсь! – сверкнув в ее сторону взором, крикнула я запальчиво, – срам падать притворно в обморок, а есть хотеть нисколько не срам.
И потом, глядя в самые глаза француза уже веселым, смеющимся взглядом, я произнесла с каким-то особенно лишим задором:
– Я ужасно хочу есть, m-eur Вале, у-жа-с-но! Я в постные дин постоянно голодна, потому что, вы сами понимаете, что корюшкой, салакушкой и печеной картошкой насытиться нельзя.
Комисарова, заменявшая в этот урок m-lle Рабе, вся позеленела от злости. Девочки переглядывались и тихо шушукались. Вале, понявший все от слова до слова (он отлично говорил по-русски), хохотал, трясясь на стуле.
За ним засмеялись и девочки, дружно, весело, всем классом.
– Ох! Ох! – стонал он между взрывами хохота, – on les tient bien en maigre, les pauvrettes![6] – И потом быстро опустил руку в карман и, вытащив из него маленький сверток, передал его мне со словами: – C'est mon propre déjeuner, que j'аi аpporté pour moi, tenez![7] Без малейшей тени смущения я подошла к кафедре, взяла сверток y француза и, вернувшись на место, быстро развернула его. В свертке оказалось два бутерброда с ветчиной и печеное яблоко. Я спокойно рассмотрела их и принялась есть. «Парфетка» Вальтер, моя соседка, брезгливо косясь на меня, отодвинулась на самый угол скамейки и смотрела на меня оттуда округленными от ужаса глазами. Но я, нимало не смущаясь ее взглядом, неторопливо съела оба бутерброда и яблоко следом за ними. Потом аккуратно сложила пропитанную жиром бумажку и, встав с моего места, сделала низкий реверанс французу, подкрепив его значительным «merci».
Вале, улыбаясь, закивал мне головою и произнес, обращаясь ко всему классу:
– Pаs mаl аppétit du tout![8] – и снова засмеялся. Девочки вторили ему, глядя на меня теперь – одни снисходительно, насмешливо, другие поощрительно и шутливо. Но когда кончился урок, Комисарова подскочила ко мне взволнованная, сердитая и стала трясти меня за плечи, приговаривая:
– Дрянная девчонка! Осрамила класс! Осрамила! Как y тебя язык повернулся выклянчивать завтрак y учителя! Позор! Надо совсем быть без стыда, чтобы так делать! Это запишется на скрижали институтской истории, да! И тебе это не стыдно, Воронская? – спросила она в заключение.
– Ничуть! – отвечала я, спокойно глядя на озлившуюся пепиньерку, – вот если бы я два завтрака съела, то это было бы позорно, а то я к «казенной» салакушке и не притронусь. Можете ее отдать вашей любимице Дориной.
– Дерзкая! Дерзкая! Молчать, молчать сию минуту!.. Ты будешь наказана!.. – топая ногами, закричала пепиньерка и, схватив меня за руку, потащила вперед и поставила перед первой парою (класс выстроился, чтобы идти к завтраку).
Обыкновенно перед первою парою ставили какую-нибудь провинившуюся ученицу, – «на позор», как говорили в институте, – и называли ее «факельщиком». Наказанная таким образом шла всегда, закрыв лицо руками, вся в слезах. Но я и не думала плакать.
Я видела торжествующую улыбку Колибри и ее любимицы Додошки, я видела испуганное личико моей милой Петруши и укоризненные покачивания головы аристократки Вари, но с меня все лилось сегодня, как с гуся вода. Знакомое мне шаловливое настроение овладело мной. История с французским завтраком представилась мне такой комичной, что я чуть не громко фыркала, идя в столовую впереди класса.
– Mesdam'oчки, смотрите-ка: опять «факельщик» y седьмых! – кричали наши враги «шестерки» при виде меня, важно выступавшей с гордо поднятой головой.
– Говорят, Воронская y Вале завтрак из кармана выудила, оттого и в «факельщики» попала, – слышала я предположения старших воспитанниц.
Мне было смешно, ужасно смешно.
– Вовсе не выудила, – совершенно позабывшись, крикнула я в ответ. – Он сам дал. Ветчины дал! Вынул из кармана и дал! Целый окорок!
– Наказанные не разговаривают! – прошипела за моими плечами пепиньерка.
Но до «шестых» долетела моя фраза и привела их всех в дикий восторг.
– Ха, ха, ха! – неистовствовали они, – целый окорок из кармана! Только Воронская может выдумать что– либо подобное! Молодец, Воронская! Прелесть! Душка, Воронская, я буду «обожать» тебя! – неслось за нами вдогонку.
– Мальчишка! Кадет! Разбойник! – шипела позади меня Комисарова.
«Ладно, ладно, ругайся! – мысленно говорила я, – а все-таки меня уже многие здесь любят, а тебя никто! Никто! Никто! Дорина разве, да и то потому, что подлизывается, а искренно ни одна душа не полюбит никогда, ни за что»…
Однако бутерброд француза очевидно не был достаточной пищей для голодной девочки, и очень скоро я почувствовала это. К часу дня y меня снова поднялась воркотня в желудке и адски засосало под ложечкой.
Недолго думая, я отправилась наверх к дортуарной девушке Матреше, которой щедро перепадало от «солнышка» на чай. Она мне и постель стлала «под шумок» за «два целковых» в месяц, и черного хлеба таскала в кармане в «голодные» дни. Увидя меня на пороге умывальной, Матреша сразу догадалась за чем я пришла, живо запустила руку в карман и извлекла оттуда огромный ломоть черного хлеба, густо посыпанный солью.
– Вот вам свеженького, мамзель Воронская, кушайте на здоровье! – приветливо улыбаясь, проговорила она, протягивая краюшку.
– Ах, хлеб, Матреша! Ну-у! Только хлеб?.. – разочарованно протянула я, – мне бы солененького чего-нибудь!
– Ишь вы какая прихотница! – засмеялась Матреша, – что выдумали. Ну, ладно, принесу вам солененького. Говорите что?
– У меня только восемь копеек в кармане, – произнесла я с грустью, – на это многого не купишь.
– Да уж свежей икры не получите. А вот астраханку разве!
– Что это такое, Матреша, астраханка?
– Это селедка копченая, – пояснила она. – В мелочной лавке продается. Страсть вкусна!
– Вроде сига? – спросила я, и напоминание о моем любимом копченом сиге заставило меня облизнуться.
– Ну, сиг не сиг, а похоже! Да вот сами увидите. Давайте деньги, я сбегаю в лавочку…
И приняв от меня медные гроши, Матреша схватила на ходу платок и стрелой вылетела из дортуара, крикнув мне мимоходом, чтобы я ее подождала.
Спустя несколько минут она уже снова была в дортуаре.
– Вот нате-кась скорее, – вся запыхавшаяся от бега, проговорила она, протягивая мне что-то большое, обернутое жирной бумагой, – меня надзирательница кличет.
И в одну минуту она исчезла за дверью. Я быстро развернула бумагу. На меня пахнуло странным, невкусным запахом. Но голод взял свое. Я со всех сторон осматривала большую коричневую рыбу, очутившуюся в моих руках, и отломив кусочек от хвоста, сунула последний в рот.
«Бррр! Запах не важен, а на вкус еще хуже! Гадость порядочная!» – решила я, и вдруг неожиданная мысль мелькнула в моей голове: «она сырая, эта madame астраханка! Ее вероятно еще спечь надо. Печеная она, во всяком случае, должна быть вкуснее».
И вмиг подхватив завернутую в бумагу астраханку, я подбежала к печке, которая уже не топилась, а только тлела красноватыми, поминутно тухнувшими углями, и сунула туда мою астраханку вместе с бумагой.
Едва я успела отойти от печки, как страшное зловоние наполнило все кругом, – и дортуар, и умывальню. Казалось, в печке лежала не селедка-астраханка, а труп покойника, который начинал разлагаться. Страх охватил меня. Я металась по комнате, не зная что предпринять, за что схватиться. В ту минуту, когда я бегала из угла в угол, от печки к двери, от двери к кровати, на пороге неожиданно появилась миниатюрная фигурка Колибри.
– Воронская! Что ты делаешь здесь одна? – подозрительно оглядывая комнату своими красивыми карими, но глубоко антипатичными мне глазами, произнесла она.
– Не твое дело! – крикнула я грубо.
Колибри разом изменилась в лице и, поводя носом, испуганным голосом вскричала:
– Воронская! Что это? Что это за ужасный запах? Что ты наделала здесь? Ты что-то спалила в печке! Воронская, говори же! Говори! Кого ты сожгла там?
– Никого! Не выдумывай, пожалуйста! – внушительно проговорила я.
Ho она уже не слушала, что я говорила. С диким, неистовым криком понеслась она по дортуару, выскочила в умывальню, оттуда в коридор, и через минуту я слышала, как она кричала на лестнице: – M-lle! M-lle! Идите сюда! Скорее идите сюда! Воронская кого-то сожгла в печке. Я замерла от ужаса.
Через минуту, другую – две «пятые» заглянули к нам в дортуар и, зажимая носы от царившего теперь в нем невыносимого смрада, спросили: – Воронская, душка! Кого ты сожгла в печке? Я только что собралась ответить им, что мне подвернулся сам черт и что я его сунула за печную заслонку, как в дортуар вошла m-lle Рабе в сопутствии Комисаровой и с целой свитой наших седьмушек позади. Все они старательно зажимали носы носовыми платками и смотрели на печку.
Бросив на меня глазами, полными ужаса, красноречиво-свирепый взгляд, m-lle Рабе величественно приблизилась к месту моего преступления, собственноручно открыла печную дверцу и осторожно щипцами вытащила оттуда злополучную астраханку, успевшую обуглиться и сморщиться в достаточной мере.
– Ах, какой ужас! Змея! – вскричала Додошка и закрыла лицо руками.
– Даурская, не юродствуй! – прикрикнула на нее «аристократка», ничуть не стесняясь присутствием начальства.
Между тем m-lle Рабе подошла ко мне, держа злосчастный, полу сгоревший труп селедки и, потрясая им в воздухе, проговорила:
– Что это такое? И откуда ты достала эту гадость? Я тотчас же охотно ответила любопытно уставившимся на меня девочкам на первый вопрос, что это просто «такая рыба, похуже сига и получше селедки», по месту своего рождения называемая «астраханкою», и что я достала ее…
Тут я запнулась.
Не могла же я выдать дортуарную Матрешу. Я молчала.
– Откуда она у тебя? – еще раз произнесла классная дама.
– Надеюсь, астраханка не приплыла к тебе? – с ехидной улыбочкой вставила свое слово Комисарова.
«Господи, до чего она неостроумная! – подумала я, несмотря на жуткую минуту, – я бы куда лучше сострила!»
– Изволь отвечать! – прикрикнула m-lle Рабе, – откуда y тебя эта гадость?
Я молчала.
– Ты не ответишь?
Новое молчание.
– В последний раз спрашиваю тебя, Воронская, откуда ты получила эту селедку? Ответишь ли ты мне?
Я молчу. Зеленые насмешливые глаза Рабе впиваются в меня острым, испытующим взглядом. Мне становится жутко от этого пристального взгляда сердитых глаз. Мне кажется, что они плывут по воздуху ко мне, эти зеленые яркие точки. Мне становится мучительно тяжело под их взглядом, мучительно и невыносимо. Я чувствовала, как жилы на моем лбу надулись и как капли пота выступили на нем. Я похолодела вся с головы до ног. Зеленые глаза точно ворвались мне в душу, точно завладели ею.
До крови закусив себе губы, чтобы как-нибудь помимо воли не сорвалось с них имя Матреши, я схватилась за голову и, дико вытаращив собственные глаза, пронзительно и нервно закричала:
– Не смотрите на меня так! Скальпируйте меня, колесуйте меня, сдерите с меня живой кожу, я не скажу вам ничего! Ей-богу, не скажу! Клянусь, не скажу! Честное слово! Честное слово! Честное слово!
Я чувствовала, что при последних словах лицо мое подергивалось судорогой, а глаза мои начинают блуждать, как это случалось иногда со мною в минуты сильного волнения.
– Это еще что за кликушество? – строго прикрикнула на меня моя мучительница. – Сейчас перестать! Сию минуту! Слышишь?
И ее, пальцы больно впились мне в плечо.
– А теперь марш в дортуар, – и она толкнула меня по направлению моей кровати.
Но тут случилось нечто неожиданное. В своем припадке гнева m-lle Рабе так взмахнула астраханкой, что хвост y злополучной рыбы остался y нее, в то время как туловище отлетело в угол.
Не знаю, смешно ли мне показалось это, или просто натянутые нервы не выдержали, но я засмеялась на весь дортуар. Через минуту смех перешел в дикий хохот, хохот в рыданье. Я хохотала без удержу, в то время как крупные слезы потоками катились по моим щекам.
– Никто не принес! Никто не дал! Сама взяла, сама принесла! – кричала я между всхлипываниями.
– С ней истерика! – воскликнула Комисарова. – Надо ей скорее дать воды!..
– С Воронской истерика! Воронской дурно! – кричали девочки, метаясь во все стороны.
Все, очевидно, испугались моего припадка, и m-lle Рабе, и Комисарова, и девочки. По крайней мере, никто уже не кричал на меня. Напротив, кто-то подавал мне воду, кто-то расшнуровывал платье, кто-то нежно похлопывал по плечу. Лицо Комисарихи приняло ласковое, заискивающее выражение, когда она наклонилась ко мне со словами:
– Ну, ну, будет, Лида Воронская. Поплакала и, будет!
Лида! А? Каково? Вот когда я дождалась, что меня назвали Лидой…
ГЛАВА VIII
Предательница. – Нападение
На другое утро я проснулась здоровая, бодрая, со смутным воспоминанием чего-то неприятного, что случилось и чего поправить уже нельзя.
Я не помню хорошо, чем кончилась моя истерика, потому все еще что, когда меня, всхлипывающую, перенесли в дортуар, я уснула вскоре и спала весь день и всю ночь. Такая продолжительная спячка, очевидно, напугала-таки порядком весь институт. Сквозь сон смутно помню, как ко мне подходила и наклонялась Рабе, как тихим шепотом спрашивала свою помощницу, не просыпалась ли я еще, и как Комисариха, добровольно вызвавшаяся дежурить y моей постели, взволнованно отвечала: – «Нет». Потом, когда они обе ушли, я почувствовала, как чьи-то горячие губы прикоснулись к моему потному лбу, и услышала сиплый голосок смуглой Оли, которая шепотом говорила, обращаясь к стоявшей рядом Голицыной:
– Она очнется, Варя, как ты думаешь, очнется? – И тотчас же она добавляла с каким-то страстным отчаянием:
– Какая она чудная, особенная, необыкновенная, эта Воронская! И никто ее здесь не понимает и не поймет! Никто, никто!
На а это голос рыженькой «аристократки» отвечал невозмутимо:
– Пожалуйста, не увлекайся, Ольга. Эта Воронская – самая обыкновенная, заурядная, сильно избалованная девочка и все!
– Если ты будешь говорить так, я перестану любить тебя, Голицына! – вырвалось горячо из груди моей доброй маленькой заступницы Петруши. – Слышишь, Варя, раз-люб-лю!
С каким наслаждением поцеловала бы я смуглое личико моей милой заступницы! Но я могла только слышать, но не двигаться. Мой рот был точно скован. Все тело как будто умерло…
Я проснулась только поутру, проспав около восемнадцати часов к ряду. Проснулась, встряхнулась и почувствовала себя сильной и здоровой как никогда.
Первое лицо, которое я увидела, была моя ненаглядная Петруша. Радостно сияющие черные глазенки так и заблестели мне навстречу, едва я открыла глаза.
Молча, без объяснений и слов, обняла я милую девочку…
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА I
Стихи. – Первая заутреня. – Триумф
Светло, радостно и торжественно звенят, перекликаясь, бесчисленные колокола. Они отзываются в сердце девочки, пытливо вглядывающейся в ночные сумерки апрельской ночи.
Эта девочка – я. Я не могу спать. Катишь уложила меня на тетиной постели, а сама растянулась на низеньком диванчике. Она спит. Ее пухлое, моложавое личико так спокойно. А мне не хочется спать. Совсем, совсем не хочется. Жизнь так и бьет ключом в каждой фибре моего существа. Неделю дома, в Царском! Целую неделю! Господи! Мое сердце то бьется сильно-сильно, то замирает до боли сладко, до боли радостно. Мне кажется, что я не вынесу, задохнусь от прилива странного и непонятного мне самой восторга. Что-то до того огромное, до того светлое вливается волной в меня под этот звук колоколов, в эту пасхальную полночь! А впереди еще лучшее, еще более радостное ждет меня. Сегодня я иду с тетей и Катишь в первый раз к заутрене. Я столько лет ждала этого дня. К первой заутрене, понимаете ли вы это? Столько лет ждать и наконец… дождаться.