
Полная версия:
За что?
Она тихо качает головой.
«Ты не умрешь! Ты не умрешь, дитя! Ты должна жить», – слышится мне тихий, тихий, как шелест ветра, голос.
«Вздор!» – кричу я исступленно. – «Мне тяжело, невыносимо!»
И я со всего разбег бросаюсь в сугроб.
Ощущение холода разом протрезвляет меня.
В ту же минуту кто-то сильный подхватывает меня на руки и несет куда-то. Серая женщина исчезает, сливаясь с прозрачными сумерками апрельской ночи.
– Лида! Милая, возможно ли так безумствовать! – слышится мне.
Я быстро открываю глаза. Теперь я лежу на садовой скамейке. Высокий, стройный мальчик с бледным лицом стоит предо мною.
– Коля! – кричу я неистово, – как ты очутился здесь, Коля? – и я бросаюсь на шею моего товарища и друга.
– Очень просто, – говорит Коля, – ведь мы еще не уехали с дачи и живем здесь. Я видел тебя у заутрени.
– Почему же ты не подошел ко мне?
– О, ты была слишком великолепна. Точно принцесса среди своих рыцарей и дам…
И он тихо улыбается.
– А вот каким образом попала ты босая в сад? Объясни, пожалуйста.
– Ах, не принцесса я, Коля, принцессы не могут быть так несчастны, как я! – и я судорожно зарыдала, прижавшись к его груди.
Он дал мне выплакаться, не перебивая моего отчаянного порыва горя.
Рыдая и всхлипывая, я рассказала ему все, все: и про «измену» «солнышка», и про мачеху, и про мое желание умереть.
– Глупая, бедная, маленькая девочка! – произнес он, тихо покачивая головою, – и тебе не стыдно? Ну, подумай только, что станется с твоим отцом, если ты, в самом деле, заболеешь и умрешь?
– Ему все равно. Он женился на Нэлли Роновой, и ему нет до меня никакого дела, – угрюмо глядя мимо Колиных глаз, говорю я.
– Лида! Лида! Ну, можно ли говорить так! – шепчет он в испуге.
– Умру! умру! – твержу я с отчаянием, – умру, на зло им, всем умру, нарочно! Я самый несчастный человек в мире и мне надо умереть!
– Молчи! – вдруг сердито крикнул Коля, – не смей так говорить!
Я не узнала всегда покорного и тихого голоса моего «рыцаря», так он вырос и окреп в эту минуту.
– Молчи и слушай! – прибавил он серьезно и повелительно.
Его лицо бледным пятном светлело на фоне серых сумерек апрельской ночи. Глаза блестели. Он выпрямился и точно вырос в эту минуту.
– Слушай, я тебе скажу тайну, которую не знает ни одна душа. Эта тайна откроет тебе, что бывает горе и больше твоего… Слушай. Живет на свете мальчик. Живет в бедной маленькой комнатке с грубым, черствым и диким человеком. Человек этот вечно зол, вечно желчен и каждый вечер скрывается из дому, а когда приходит, то от него пахнет водкой и он едва-едва держится на ногах. При виде мальчика, когда тот сидит за работой, он кидается, как дикий зверь, на него, отнимает книгу, рвет ее в клочья, а мальчика бьет, жестоко бьет, приговаривая: «Книги до добра не доводят. Не читать и не учиться надо, а работать, работать, работать, да!» И когда избитый, израненный мальчик теряет сознание, жестокий человек оставляет его в покое. И мальчик все-таки учится, урывками, тайком, а в промежутки от уроков переплетает книги, клеит коробочки на продажу и отдает весь заработок жестокому человеку. И все-таки колотушки и побои так и сыплются на него… Ну и пусть бьет, пусть увечит! Мальчик все-таки не бросит ученья никогда! – пылко заключил свой рассказ Коля.
Лицо его побледнело еще больше. Глаза ярко сверкали на чудно преобразившемся теперь, почти прекрасном лице.
– Коля! Милый! Неужели?.. – прошептала я, боясь поверить тому, что только что услышала.
– Смотри! Вот! Вот следы жестокого человека на руке мальчика! – вскричал Коля и быстро отвернул рукав курточки.
На белом нежном теле этого полу-юноши, полу-ребенка были частые синие пятна от кисти до плеча. Это был сплошной синяк, след беспощадных побоев.
– Коля! Бедный Коля! – вскричала я, – бедный мученик!
И прежде чем он успел отдернуть руку, я быстро прильнула губами к больному месту.
– Вот видишь, Лида, я же терплю! – произнес он тихо, но значительно. – Терпи и ты! Так велит судьба!
– Не судьба, а серая женщина! – прошептала я чуть слышно.
– Кто?
Но я не ответила. Чем-то чудовищным показалось мне выдать мою тайну о ней.
«Если я скажу о моей таинственной серой женщине, она, пожалуй, не будет охранять меня больше», – мелькнуло у меня в мыслях. И тотчас же я прибавила вслух:
– Ты ужасно страдаешь, Коля, но… но ты все-таки счастливее меня.
– Почему? – спросил он, удивленный.
– Ты не видел лучшей жизни! – проговорила я, – а мне… мне… нельзя же быть «принцессой» для того только, чтобы стать Золушкой в конце концов… А я буду Золушкой, у мачехи буду… Все мачехи злые… гадкие и мучают падчериц…
– В сказках, – поправил меня Коля. – Стыдись же верить сказкам. Ты уже большая!
– Ах! И ты против меня! Значит ты меня не любишь, не любишь… – вскричала я, вскакивая со скамейки, на которой до сих пор смирно лежала, слушая Колю. – Ты защищаешь ее… и не жалеешь меня! – твердила я, задыхаясь. – Уйди от меня, уйди!
– Нет, я не уйду от тебя. Я должен отвести тебя домой. Смотри, ты босая и вся дрожишь. Дай, я тебя отнесу, – предложил он.
Я устала волноваться. Нервы мои упали. Наступило какое-то оцепенение. Адский холод, который я не чувствовала раньше, пронизывал меня насквозь. Мои голые ноги теперь стали синие, как у мертвеца. И вся я дрожала, как в лихорадке. Коля был выше меня на целую голову и, несмотря на кажущуюся хрупкость, очень сильный мальчик для своих четырнадцати лет. Он легко поднял меня со скамейки и понес.
У крыльца оп спустил меня на землю, обняв за шею, и проговорил торопливо:
– Надо подчиняться… Нельзя быть принцессой, только принцессой всю жизнь… Мне кажется, это только бывает в сказках…
– Нет, нет, я не хочу подчиняться! – закричала я громко и, задыхаясь от слез, вырвала свою руку из рук Коли и скользнула в дверь, незамеченная никем.
ГЛАВА IV
Встреча. – Я заболеваю
На другой день, в четыре часа, «солнышко» вернулся. Я сидела в своей комнате и машинально одевала свою новую куклу-институтку, когда в передней раздался громкий и властный звонок. Его звонок! Что-то разом замерло во мне и упало. Сердце перестало биться во мне совсем, совсем.
Я слышала, как он спросил тетю: «У себя Лидюша?» и как тетя ответила: «В детской. Не хотите ли кофе с дороги?»
«Хотите», а не «хочешь!»
Теперь тайна их натянутых отношений, их ссоры, перестала быть для меня тайной. Я все понимаю, все! Тетя оберегала меня, охраняла от мачехи, а он сердился на нее за это, и они поссорились. Я смутно сознаю все это сейчас. Смутно оттого, что вся моя мысль стремится к одному – только бы не броситься к нему на шею, когда он войдет. Две недели, что я его не видала, кажутся мне вечностью, и легко позабыть все ради одного его поцелуя, одной ласки! Ах, «солнышко! солнышко!» Что ты сделал со мной!
И я замираю. В гостиной слышатся шаги… Вот они ближе, ближе… теперь в коридоре, теперь у самой двери… Сейчас он войдет. Господи, Боже мой, помоги мне!
Вот он. Кожаная дорожная тужурка, милое, чуть помятое от бессонницы в вагоне, лицо, небритый подбородок.
О, милый ты мой, милый папа! Все во мне рванулось к нему навстречу. Кукла отброшена далеко в угол.
– Лидюша! Девочка моя! Радость моя! – ласково вырывается из его груди, и он широко раскрывает объятия.
«Солнышко»! – готово сорваться с моих губ, но вдруг кто-то ясно и твердо говорит во мне, в самой глубине сильно бьющегося сердца: «у него есть жена Нэлли Ронова; он дал тебе мачеху!» И я останавливаюсь, кусаю губы, и гляжу упорно в дорогие, славные, серые глаза, которые недоумевающе мигают мне длинными ресницами.
– Здравствуй, папа, – говорю я казенную фразу, медленно подхожу к нему и подставляю свое лицо под его губы.
Град частых, горячих поцелуев сыплется на мои щеки, лоб, глаза и волосы.
– Милая моя большая девочка! Милая! Милая моя! – шепчет он радостный и счастливый в то время как я стою, холодная и костяная, как изваяние, с потупленными глазами, не отвечая на его горячие ласки. Он, наконец, замечает мое странное состояние.
– Что с тобой? Здорова ли ты? – говорит он, и в одну минуту его большая мягкая рука щупает мой лоб и щеки.
– У тебя жар, малютка! Ты нездорова!
Силы небесные, темные и светлые! Что я пережила в эту минуту!
И все-таки я не кинулась к нему, не бросилась на шею, не покрыла бесчисленными поцелуями его робко улыбающегося мне навстречу лица, а каким-то деревянным, чужим голосом ответила на его, полный страха и тревоги, вопрос:
– Не беспокойся, папа, я здорова!
Но он и теперь не заметил моего состояния, моего тупого, недоброго, блестящего взгляда.
– Лидюша, деточка моя, – произнес он радостно вздрагивающим голосом. – Говорят, ты стихи для меня сочинила. Хорченко встретился мне на вокзале и сказал. Прочти мне их скорее, Лидюша, твоему папе, прочти сейчас!
«Звезды, вы, дети небес» – чуть было не вырвалось из моей груди, помимо воли. Но я только крепче стиснула губы и, прижав руку к моему сильно бьющемуся сердцу, процедила сквозь зубы:
– Не знаю… Не помню… Забыла… Вот и все! Это «вот и все» открыло ему глаза сразу. В словах «вот и все» задорно и дерзко вылилась вся душа взбалмошной, горячей, избалованной натуры. Отец быстро вперил в меня пронзительный взгляд. Глаза наши встретились. Мои – злобно торжествующие, его – печальные, грустные и добрые, добрые без конца.
Мы смотрели так друг на друга минуту, другую, третью…
И вдруг добрые нежные глаза моего «солнышка» опустились под пристальным взглядом гордой маленькой девочки. Когда же он поднял их снова, я поняла, что он понял все, – понял тяжелую драму, свершавшуюся в моей душе, и мою тоску, и мое горе.
Он порывисто обнял меня.
– Лидюша! Детка моя! Родная моя! – шепнул он мне тихо и значительно, и глубоко заглянул мне в глаза.
И тут случилось то, чего я сама не ожидала. Я вывернулась из-под его руки и, с равнодушным видом отойдя от него на шаг, на два, сказала:
– Меня Коля Черский играть ждет в саду, я пойду, папа!
И я быстро выбежала из комнаты.
Зачем, зачем я сделала это тогда?
К несчастью, раскаяние приходит к нам гораздо позднее, чем это следовало бы…
Все последующие дни прошли для меня одной сплошной пыткой. Я редко видела папу. А когда встречала, то он все куда-то торопился. Таким образом, нам не было возможности перекинуться словом до моего отъезда в институт.
В воскресение на Фоминой тетя Лиза должна была отвезти меня опять в мою «тюрьму», т. е. в институт. Все утро воскресенья я была какая-то бешеная: то бегала взапуски с Колей Черским и Вовой, пришедшими проститься со мною, то сидела задумчиво, бледная, с широко-раскрытыми, как бы застывшими глазами.
Папа должен был придти к завтраку, и я взволнованно ждала этого часа.
За полчаса до завтрака я сбегала в сад, где меня ждали Коля и Вова.
– Помни, Лида, не все делается так, как хочется, – проговорил юный Черский, – надо уметь покоряться.
– Ну, ты и покоряйся! – со злым хохотом проговорила я, – а я не хочу и ее буду!
– Лидочка, – в свою очередь произнес Вова, – не горюй, пожалуйста. Потерпи немного. Когда я вырасту, я приеду за тобою, увезу тебя от мачехи (он уже знал, что у меня мачеха) и похищу тебя, как богатырь Бова похитил сказочную принцессу. Хорошо?
– Хорошо! – отвечала я и, наскоро простившись с ними, помчалась к дому. Мой слух уловил знакомые шаги и бряцание шпор. Я не ошиблась, это был папа.
Скучно и натянуто прошел завтрак. «Солнышко» точно умышленно избегал разговаривать со мною. Во время завтрака почти никто из нас не притронулся к еде. Когда все встали из-за стола, вошел денщик и доложил, что лошади поданы. Я быстро побежала одеваться, а когда вернулась, «солнышко» стоял у окна и, барабаня пальцами по стеклу, смотрел на улицу.
– Прощай, папа! – сказала я спокойно, в то время как сердце мое рвалось на части.
– Прощай, Лидюша!
Он наклонился ко мне, перекрестил и поцеловал. Я повернулась и пошла к двери. Мне казалось, что потолок рухнет надо мною и задавит меня своею тяжестью. Но ничего подобного не случилось. Мы вышли на крыльцо, тетя Лиза, я и Катишь. Лошадь стояла у подъезда. «Сейчас, сейчас он догонит меня, бросится ко мне, поцелует, унесет обратно домой, и мы будем счастливы, счастливы, счастливы!» – кричало и стонало все внутри меня. Но он не догнал, не вернулся. Я даже не видела его фигуры в окне, когда мы отъезжали. Тогда я поняла, что все кончено, поняла, что я потеряла его…
Всю дорогу из Царского до Петербурга я упорно молчала и смотрела в окно вагона, приводя в настоящее отчаяние бедную тетю Лизу.
В Петербурге мы заехали к тетям, перед тем как ехать в «тюрьму».
– Что такое? – Почему ты так бледна, Лидюша? – спрашивали они с тревогой, вглядываясь в мое действительно изменившееся лицо.
– Оставьте ее, девочка все знает, – сказала чуть слышно тетя Лиза.
Тогда Уляша быстро обняла меня и повела к себе.
– Пойди ко мне, я покажу тебе монашек. Ты их так любишь… и все, все, что хочешь, покажу тебе в моем туалете! – проговорила она.
В другой раз я бы пришла в неистовый восторг от предложения доброй тети Уляши, но не сегодня… Не сегодня только! Однако я пошла за нею. Она вынула из своего туалета все, что, по ее мнению, могло интересовать меня: и роговую коробочку, и старинный веер и, наконец, черных, как уголь, монашек, и зажгла их. И тотчас же приятное благовоние разлилось по комнате. Монашки курились, сизый дымок отделялся от них и вился к потолку, все выше и выше. Я смотрела на синий дымок, дышала пряным ароматичным куреньем и голова у меня кружилась, кружилась без конца, а тяжелая истома постепенно разливалась по всему телу. И вдруг, точно тяжелым молотом, ударило мне прямо в голову: и туалет, и монашки, и сама Уляша – все закружилось, замелькало перед моими глазами. И точно потолок спустился ко мне и придавил мне голову. Я хотела оттолкнуть его от себя, но сил не хватило и, сильно пошатнувшись из стороны в сторону, я грохнулась без чувств на пол. Последнее мелькнувшее у меня сознание быль отчаянный крик тети Оли, вбежавшей в комнату в эту самую минуту. И больше уж я ничего не помню, ровно ничего…
* * *Господи! Какая пытка! Белый коршун поминутно подлетает ко мне, кружится надо мною и грозит выклевать мне глаза… Его крылья почти касаются моего лица… Но ужаснее всего – мне показалось, что это не коршун, а… мачеха. Мачеха! Вы понимаете этот ужас?.. Серая женщина, спаси меня!.. Но она точно не слышит. Она проходит мимо моей постели, величавая, молчаливая, и только ее черные глаза сверкают под капюшоном, низко сдвинутым на лоб… А вон жестокий дядя бедного Коли. Он его бьет, бьет, бьет. Господи! Да помогите же, он его убьет до смерти!.. Коля, милый… бегу к тебе… бегу… Только… снимите этот камень с моей груди, он меня давит, давит!
Я срываюсь с места и бегу куда-то… В то же время что-то холодное, холодное стягивает мне голову. Ни Коли, ни его изверга дяди, ни коршуна нет… Надо мною склоняется чье-то, как смерть бледное, лицо, все залитое слезами.
«Это „солнышко“!» – мелькает в моей странно отяжелевшей голове вялая мысль.
«Это „солнышко“!» – и я блаженно улыбаюсь…
Только на вторую неделю я пришла в себя. Я очень больна. У меня оказался тиф на почве жесточайшей простуды. Беготня ночью босыми ногами по саду не прошла даром и дала себя чувствовать Я была при смерти. Но молодая натура, – как говорил потом доктор, – победила смерть. Я стала поправляться…
Первое, что я увидела, когда ко мне вернулось сознание, – это лицо «солнышка». Но, Боже мой, какое лицо! Исхудалое, бледное, унылое… Бедное «солнышко»! Бедный папа!
Все четыре тети стоят рядом с отцом, точно добрые феи вокруг маленькой, любимой, взбалмошной принцессы…
Ноги у меня до того слабы, что я не могу пошевелить ими, а между тем мне хочется к окошку, куда ласково и робко заглядывает золотое весеннее солнце. Но не только этого хочется мне. Я бы с удовольствием съела мороженого или… апельсин… Вкусный, сочный апельсин и непременно «королек».
– Хочу королек, хочу мороженого! – тяну я слабым, до смешного изменившимся голосом.
Тут мои четыре добрые феи начинают всячески ублажать меня, отвлекать мою мысль от злополучного апельсина, а «солнышко» целует меня без счета, без конца.
Но я реву с горя, не получая апельсина, хотя мне его вовсе не хочется уже, а хочется клюквы, сочной, свежей, засахаренной клюквы, которая продается в фунтовых коробках. Ни и клюквы мне нельзя. И я реву снова. Болезнь делает меня раздражительной и капризной.
Зато я могу вдоволь любоваться цветами, которые «солнышко» привозит мне каждое утро. Но цветы не клюква, как это они не могут понять!..
Я поправляюсь медленно, ужасно медленно. И с каждой новой драхмой вливающегося в меня здоровья во мне появляется безумная потребность жить, жить, жить… О, как я была глупа в ту ночь, когда бегала по саду, мечтая о смерти!..
Когда я поднялась с постели, слабая до жалости, исхудавшая, вытянувшаяся за болезнь, то первым делом я потребовала, чтобы меня подвели к зеркалу.
Господи! Я ли это? Этот высокий, худенький, стройный мальчик с коротко остриженной головою, с огромными глазами, занимающими добрую треть его желто-бледного лица, этот худенький мальчик, неужели это я – Лидия Воронская?
– О, какая дурнушка! – сокрушенно произнесли запекшиеся от жара губы худенького мальчика, и я бросилась на груд одной из теток, как бы ища у нее защиты от того маленького урода, который выглянул на меня из стекла…
ГЛАВА V
Принцесса покидает четырех добрых волшебниц
– Что, Лидюша встала? – услышала я, после моего выздоровления, знакомый голос в одно теплое апрельское утро, когда, сидя подле Линуши, перебирала коклюшки для плетенья кружев.
– Встала… давно! – донесся из прихожей голос тети Оли.
Затем она значительно тише прибавила:
– Неужели же сегодня, Алексей?
– Что сегодня? что будет сегодня? – так и встрепенулась я и стремительно взглянула на Лину.
Она была очень взволнована, моя младшая тетка, и старательно избегала моих глаз. Вдруг в комнату вошла тетя Лиза. Она была бледна тою особенною бледностью, которая свойственна мертвецам.
– Лиза! Милая! Что опять? Что случилось? – дико вскрикнула я, бросаясь к ней и смутно угадывая инстинктом что-то ужасное, огромное и страшное, как смерть, что притаилось и ждет меня за дверью.
– Лидюша, успокойся, девочка моя. Господь с тобою! – чуть слышно прошептала Лина, – не волнуйся, тебе вредно, родная. Будь умницей… слушай… тебе придется уехать от нас… Папа твой отправляется в Шлиссельбург, он там получил назначение на службу и уже переселился туда. Он берет тебя к себе и к новой маме… Ты должна ехать с ним…
– Ехать? Когда? – спросила я.
– Сегодня, сейчас, – ответила тетя.
– Сейчас! – упавшим голосом прошептала я, и вдруг все разом выяснилось и просветлело у меня в сердце и в мыслях.
«Должна уехать от них, от милых близких родных, к ней, к Нэлли Роновой, к чужой, ненавистной далекой, которая, однако, имеет уже право, чтоб ее называли „моей мамой“…»
Что-то волчком завертелось в моей больной, ослабевшей после тифозной горячки, голове… И, задохнувшись от жгучего наплыва отчаяния, я закричала пронзительно и дико:
– К мачехе!.. Не хочу… не могу к мачехе!.. «Солнышко», не бери меня!.. Милый, не отнимай меня! Оставь у тетей, ради Бога, оставь… «Солнышко»! ради всего дорогого. Не хочу к мачехе, не хочу, не могу!
Я хотела добавить еще что-то и запнулась. Он стоял на пороге с нахмуренными бровями, с бледным и невообразимо грустным лицом. Губы его заметно подергивались, когда он произнес тихо, но внятно, всеми силами стараясь казаться спокойным:
– Хорошо… как хочешь… оставайся. Бог с тобою! Не хочешь к папе ехать, не надо… Господь тебе судья, девочка… Прощай, Лидюша… Насильно я тебя тащить не буду… Мало же ты, однако, папу любишь, если, если…
Тут он быстро повернулся и пошел. Что-то разом захлопнулось в моем сердце. Сейчас он уйдет, тяжелая входная дверь стукнет за ним, и я его не увижу, быть может, никогда, никогда не увижу больше. Боже мой! Что за пытка! Что за мука!
Я оглянулась на теток. Они все стояли вокруг тети Лизы, которая, в полубесчувственном состоянии, сидела на кресле. Ее руки были протянуты ко мне, по лицу текли слезы. Она смотрела на меня полным скорбного отчаяния взглядом и точно прощалась со мною. А от двери столовой, тихо звеня шпорами, удалялась высокая фигура того, кого я любила больше жизни.
«Сейчас он уйдет и я его никогда, пожалуй, не увижу, и умру без него, умру с тоски и горя, без ласки „солнышка“! Без его заботы и любви. О-о! Это выше моих сил! Это невозможно!»– И помимо воли из груди моей вырвался крик:
– Папа! Постой! Постой, папа! Я еду с тобою!
И тотчас же другой стон, другой крик послышался за моей спиною.
Это тетя Лиза лишилась чувств…
Что было потом – я смутно помню.
Чьи-то дрожащие руки одевали меня, чьи-то горячие губы осыпали поцелуями мое лицо, лоб, щеки…
Папа взял меня на руки, всю укутанную платками и косынками, слабенькую, хрупкую, легонькую, как пятилетний ребенок, вследствие пережитой болезни.
В дверях он замедлился немного, пожал руку провожавшей нас Линуши и сказал с чувством:
– Благодарю вас за участие, Лина. Вы видите, все здесь смотрят на меня, как на изверга… Только вы… вы…
Она что-то ответила, но так тихо, что нельзя было расслышать. Потом папа бережно, как драгоценную ношу, снес меня с лестницы. У дверей стояла карета. Дворник предупредительно распахнул дверцу… «Солнышко» осторожно посадил меня в карету. Дверца захлопнулась, лошади тронулись. Я выглянула из окна: тетя Оля, моя милая, родная, крестная, махала платком. По ее взволнованному лицу слезы текли градом. Я хотела крикнуть ей что-то, но голос не повиновался мне, язык не слушался.
Я только все смотрела и смотрела на дорогое лицо, в то время как душа моя стыла в каком-то ледяном отчаянии.
Минута… еще минута… и окно с силуэтом тети исчезло. – Толчок… один… другой… третий, и карета выехала за ворота. Я откинулась назад и закрыла лицо руками…
Бедная Лида! Бедная принцесса!
ГЛАВА VI
Дорога. – Мачеха
Мне казалось, что я умираю. Действительно трудно было назвать жизнью то состояние, в котором я находилась, когда карета выехала за ворота.
Ехали мы ужасно долго. И каждый поворот колес нашего экипажа отзывался у меня на сердце больно, больно.
Наконец мы доехали до Шлиссельбургской пристани, где стоял пароход, на котором мы должны были совершить наш путь. Карета остановилась. Папа вышел и помог выйти мне из экипажа.
Я увидела Неву, гордую, величавую, только что освободившуюся от ее зимнего савана. Кусочки льда, плывшие из Ладоги, белыми чайками мелькали то здесь, то там.
Стоявший у пристани пароход свистел, и черный дым траурным облаком вился из его трубы.
По шатким мосткам мы пришли на палубу, оттуда в каюту.
– Если хочешь отдохнуть – ложись, я разбужу тебя перед Шлиссельбургом, – проговорил «солнышко», заботливо заглянув мне в лицо.
Я не хотела спать, но и говорить мне не хотелось.
С той минуты, как я выбрала его и покинула тетей, глухая тоска по ним жгла мое сердце.
– Хорошо, я буду спать! – проговорила я не своим, а каким-то деревянным голосом, глухо и равнодушно, и растянулась на диване каюты, лицом к стене. Он перекрестил меня и вышел на верхнюю палубу.
Я осталась одна.
– О, зачем я не умерла? – сверлила меня докучная мысль. – Зачем я не умерла тогда в тифозной горячке? Было бы лучше, во сто крат лучше, лежать теперь в могилке, нежели ехать к мачехе.
Почему-то и теперь, как во время болезни, я представляла ее не иной, как белым коршуном, выклевывающим мне глаза…
Я крепко стиснула носовой платок зубами. чтобы не разрыдаться навзрыд. В одну минуту в воображении моем предстали, точно живые, светлые картины: наш домик в Царском, кусты смородины, смеющаяся рожица Вовы, не по годам серьезное лицо Коли и она, моя милая, вторая мама, моя Лиза, вечно озабоченная, вечно хлопотливая, вечно ласковая со мной…
* * *– Вставай, Лидюша! Приехали!
Неужели я спала? Как я могла спать, глупая девочка? Но я спала все-таки без малого четыре часа, потому что пароход стоит уже у пристани Шлиссельбурга. Папа берет меня за руку и мы идем. Вмиг нас окружают какие-то странные бородатое лица. Оборванные люди рвут пакеты из рук отца.
– Это шлиссельбургские ссыльные, – говорит папа. – Их здесь много. Не бойся, пожалуйста. Это самый миролюбивый народ.
Но я ничего не боюсь. Если бы мне теперь сказали, что вот этот, свирепого вида, бородач бросится сейчас на меня с ножом, и то бы я не испугалась. Нервы притупились от пережитого волненья, и ничто уже больше не волнует меня.