
Полная версия:
За что?
Вот и дом, в котором поселился папа.
– Мы живем близко от пристани, – поясняет папа.
Мы входим на двор. Узкие мостки ведут к крыльцу. Папа звонит у подъезда.
Лакей, в белом жилете, широко распахнув дверь, ловко подхватывает на руки шинель отца и быстро раскутывает меня от моих бесчисленных платков и косынок.
– Нэлли! Это ты? Я привез Лидюшу! – кричит папа в открытую дверь.
Что-то высокое, тоненькое появляется на пороге.
– Лидя! ты? Очень рада! Кто это «Лидя»? Неужели я?
Но меня зовут Лидюшей родные, а чужие – Лидочкой. А то «Лидя»! Ага, понимаю! Мачеха изволила перекрестить меня.
Я молча, с потупленными глазами, стою перед ней.
– Здравствуй, девочка, будем друзьями! – слышится ее голос над моим ухом и, быстро нагнувшись, она целует меня в лоб.
Я с тоскою смотрю на большую, светлую комнату, на огромное дерево черемухи, виднеющееся в окне, и на белый лоб моей мачехи, на котором точно вырисованы две узкие полоски бровей. Смотрю и думаю:
«Так вот ты какая, ради которой моим счастьем пожертвовал „солнышко“!»
И мое сердце рвется от тоски…
ГЛАВА VII
Первые невзгоды. – Вражда. – M-lle Тандре. – Мозоли. – Большой Джон
Она сказала сегодня, когда мы сидели за утренним чаем, что смешно называть такой большой девочке отца «папой-Алешей» и на «ты», и что сама она всегда говорила «вы» своим родителям, и при этом посмотрела на меня своими сощуренными глазами, вооруженными лорнетом.
Когда пришел «солнышко» к чаю, я нарочно из злости сказала ему:
– Здравствуйте, папа! Как вы провели эту ночь? Хорошо ли спали?
Я умышленно подчеркивала эти злосчастные «те» и «и» окончаний, в то время как сердце у меня дрожало от злости.
И что же? По лицу «солнышка» промелькнула довольная улыбка.
– А-а! девочка цивилизуется! Ты хорошая воспитательница, Нэлли! – сказал он и с галантным видом поцеловал руку мачехи.
Мачехе, очевидно, понравилось замечание папы, потому что тут же я узнала из ее уст многое такое, что по ее мнению было дурно, а, по-моему, считалось вполне естественным и прекрасным.
Так я узнала, что целовать прямо в губы нельзя– это неприлично; заговаривать первой со старшими за столом тоже нельзя, выходить из-за стола до окончания обеда – тоже нельзя и многое, многое другое…
Удивительное, однако, дело! Она никогда не повышала голоса во время своих замечаний, а когда я делала что либо несоответствующее ее убеждениям, она только вскидывала своими серыми глазами, вооруженными лорнетом, и чуть прищуривалась сквозь стекла очков. Но на меня ее взгляд действовал сильнее всяких замечании.
Так как в городском шлиссельбургском доме нужно было произвести ремонт, то нам пришлось переехать вскоре на дачу. «Солнышко» (теперь «рара») нанял очаровательную дачу, в трех верстах от города Шлиссельбурга, на берегу Невы, с таким огромным садом, что в нем можно было заблудиться. Там была одна аллея – чудо что такое! Точно крытый ход в римские катакомбы. В конце аллеи мое любимое местечко: кусты жимолости разрослись там так роскошно, что в чаще их чувствуешь себя совершенно изолированной от целого мира. В тени их так сладко мечтается о тех, кого я потеряла, может быть, навеки… Вот я сижу там… Стрекозы носятся у ног моих. Над головой порхают пестрые бабочки… Ромашка стыдливо прячется в траве… Все точь-в-точь как в моей роще, в Царском Селе. Только здесь нет моих верных рыцарей, моей свиты. Где-то они? Думают ли они, как тяжело живется бедной, одинокой, маленькой принцессе? Вспоминают ли они о ней?..
Я готова уже предаться самому мрачному размышлению, как неожиданно стук извозчичьей пролетки привлекает мое внимание. Когда кто едет по шоссе из города, то на нашей даче слышно уже издали. Я люблю прислушиваться к этим звукам и воображать, что это едет прекрасный принц освободить свою томящуюся в заточении принцессу, забывая, что прекрасные принцы не ездят на извозчичьих пролетках…
Через четверть часа пролетка с грохотом въезжает в дубовую аллею, ведущую к крыльцу нашей дачи, и останавливается перед ним. Я любопытно вытягиваю шею… Вот так прекрасный принц! Нечего сказать!.. Из пролетки вылезает маленькое, худое, как скелет, существо, с впалыми щеками, огромным ртом и каким-то необычайно меланхолическим носом, в допотопной шляпе и старой мантилье. За этим странным уродом следуют корзины, корзины и картонки, картонки без конца. «Что бы это могло значить? – недоумеваю я. – Что за гостья пожаловала к нам на дачу?» Но мне недолго приходится размышлять на эту тему.
– Lydie, ou êtes vous? Lydie! Lydie! Lydie![9]
Это голос мачехи. Я его узнаю из тысячи.
И что за ненавистное имя «Lydie» и это «вы» на французском языке!
Откликнуться или нет? Поневоле надо откликнуться.
Вон мелькает в дубовой аллее высокая фигура в холстинковом платье, из которого как-то необыкновенно прилично выходит черная, гладко прилизанная головка под английского покроя шляпой, а рядом ковыляет странное маленькое существо с безобразным лицом и меланхолическим носом.
Я знаю, что мне не укрыться нигде, потому что зоркие, хотя и крайне близорукие, глаза мачехи отыщут меня всюду, даже на дне морском.
– Lydie! Ou êtes vous! Repondez donc![10] – слышится под самым моим ухом, и, сконфуженная, я вылезаю из кустов.
– La voila votre élеvе, m-lle! – произносит очень любезным тоном мачеха, – jusqu'au mois d' Août au moins vous aurez la bonté de veiller la petite![11]
Как? Это, значит, моя гувернантка? Эта кикимора с меланхолическим носом?
Господи! Видела ли я что либо отвратительнее этой смешной, жалкой фигуры!
– Bonjour, mademoiselle. J'éspere biеn que vous m'en traiterez un bon ami…[12]
обращается ко мне «кикимора» (как я разом окрестила мою гувернантку).
Господи! Да неужели же все француженки «зеймкают» так противно? И зачем меня не предупреждали что у меня будет гувернантка? Нечего сказать, приятный сюрприз приготовила мне мачеха!
Я приседаю с самым демонстративным видом перед гувернанткой и вдруг взгляд мой падает на ее ноги… Господи! Что это такое? Силы небесные, светлые и темные!.. Вот так сапоги! Там, где у людей на ступне полагается иметь кости, на этом самом месте у бедной «кикиморы» дырки, величиною с грецкий орех. Сапог новешенек, а на костях дырки, сквозь которые как в окошко смотрит белый чулок. M-lle Лаура Тандре (фамилия урода с прорезанными сапогами) замечает мой удивленный взгляд, направленный на ее ноги, и подбирает их под прикрытие юбки:
– Ах! Это у меня вследствие мозолей… – говорит она застенчиво.
Мозоли! Вот так прелесть! У меня в жизни моей не было мозолей, и я считаю их чем-то… весьма, весьма неприличным. И вдруг я на первых же порах узнаю, что у бедной Лауры Тандре мозоли!.. Примем к сведению!
– О! это должно быть неприятно! – говорит мачеха по-французски, и я вижу, как она силится изобразить сострадание на своем румяном лице, – но вы здесь поправитесь, m-lle, будете носить легкую дачную обувь… Потом, вы такая худенькая, не надо ли вам пить молоко?
– Oh, oui, bien, oui, chеre madame![13] – закивала головой кикимора, и на ее меланхолическом лице при одном напоминании о молоке появилось сияющее выражение.
– Mais je prefere lait frais trait, chеre madame![14] – прибавляет она.
– Отлично! – говорит мачеха и потом. обратившись ко мне, добавляетъ: – Lydie. ты будешь водить ежедневно m-lle в селение Рыбацкое – оно, ты знаешь, здесь близехонько – к коровнице Марьюшке пить парное молоко в 8 часов вечера. Слышишь? Вот так удовольствие!.. Мало того, что придется тащиться по скучному пыльному шоссе, вместо того чтобы гулять по нашему трехдесятинному, большому, как роща, саду, – я должна буду еще жертвовать теми чудесными часами, которые я провожу всегда на берегу Невы, любуясь, как медно-красный диск солнца медленно погружается в светлые воды!
Я так люблю этот час заката всей душой, – и вот, не угодно ли? Сопутствовать кикиморе ради ее глупой прихоти пить парное молоко! Ну, и угощу же я ее парным молоком, долго будет помнить!..
К обеду приехал папа и с таким изумлением взглянул на мою «кикимору», что я чуть не фыркнула за столом.
Ровно в 71/2 часов мы отправились в Рыбацкое. «Кикимора» едва-едва поспевала за мною в своих продырявленных сапогах.
По дороге я самым безжалостным образом рассказывала ей, какая у меня была раньше красавица гувернантка, что она никогда не пила парного молока, и что у нее было прелестное имя Катишь.
– Она была высока и стройна, как тополь. – Говорила я, увлекаясь. – В глазах ее отражалось небо, волосы были черные, как ночь, и длинные, как вечность, а ножки малюсенькие, и носила она такую изящную обувь, что они казались игрушечками!
И говоря это, я дерзко взглядывала на дырявые сапоги моей спутницы, приводя ее этим в неописанное смущение.
– Судя по вашему рассказу, ваша гувернантка была действительно красива, – произнесла она без малейшей тени злобы или раздражения.
– Катишь была красавица! – проговорила я тоном, не допускающим возражения, и ускорила шаги. M-lle Тандре поспешила за мною.
Уже после первого разговора я заметила, что эта бедная француженка была добродушна и безвредна, как божья коровка, и мне было это крайне досадно. Будь она зла, я бы не замедлила вступить с нею в открытую вражду, а теперь – приходилось смириться и ждать.
Коровница Марьюшка, жившая на самом краю Рыбацкого и поставлявшая молоко к нам на дачу, сидела у ног рыжей Буренки и доила ее. Когда мы вошли в ее хлев, она тотчас же наполнила молоком огромную жестяную кружку и передала ее «кикиморе». Та, с непонятным для меня удовольствием (терпеть не могу парного молока), в одну минуту осушила кружку. Марьюшка снова наполнила, и Тандре снова выпила кружку до дна.
Я начинала уже приходить в неописуемое изумление и широко раскрытыми глазами смотрела, как эта худенькая, слабая на вид женщина опорожняла кружку за кружкой. Пенящаяся белая влага, доходившая до самых краев огромной посудины, содержавшей в себе около бутылки, исчезала в одно мгновение ока в огромном рту скелетообразной француженки. Наконец, опрокинув пятую по счету кружку в горло, она как-то приостановилась разом и, глядя на меня осовевшими глазами, произнесла:
– Il faut que je me repose un peu![15]
Как! Только отдохнуть и опять?
Не думает ли она, однако, выпить зараз целую корову?
Вероятно и Марьюшка боялась того же. По крайней мере, в ее красноречивых взглядах на меня выражался испуг, почти ужас. Я быстро зажала рот руками, чтобы не расхохотаться, и со всех ног кинулась из хлева в крошечный садик, прилегавший к избе коровницы и… невольно остановилась в изумлении. За небольшим деревянным столиком, на котором стояла крынка молока, черный ломоть хлеба и стакан, сидел очень высокий худощавый молодой человек, с черными усиками под капризно изогнутым ртом и с пронзительными, светлыми глазами, напоминающими глаза ястреба. Его соломенная шляпа лежала подле на скамейке, рядом с тросточкой, и каштановые волосы, ничем не стесненные, красиво вились на его очень маленькой изящной головке.
Увидя меня, он приподнялся немного и с самым серьезным видом отвесил мне почтительный поклон. Я, не стесняясь, сразу спросила:
– Кто вы?
– Кто я? – ответил он вопросом же, и мне показалось что-то странное в его выговоре буквы о. Природные русские так не говорят. Он вообще как будто подыскивал каждый раз буквы, перед тем как их произнести и сказал не «кто я», а скорее «ктоу иа».
– Кто я? – повторил он своим странным говором. – Я Большой Джон и только… А вы?..
– Ну, а я кто? Угадайте! – произнесла я весело, без малейшей тени смущения перед этим большим, худым и красивым человеком, которого видела в первый раз.
– Вы – маленькая русалочка! – произнес называвшийся Большим Джоном, – русалочка, конечно!
– Почему русалочка? – удивилась я.
– Потому что я часто видел маленькую русалочку, которая в час заката сбегала по берегу к самой Неве и так смотрела на солнце в воду, точно хотела броситься туда, вниз. И это были вы. Так ли я говорю?
– Ох! Как вы узнали? – могла только прошептать я.
– На то я и Большой Джон, чтобы знать все, что делается на свете. Разве можно не видеть того, что делается, когда я целой головой выше других? а? Как вы думаете, маленькая русалочка?
И говоря это, он в одно мгновение ока вскочил на ноги.
А что это был за рост! В жизни моей я еще не видала такого большого человека. Положительно великан! И его маленькая голова, находившаяся высоко – высоко на длинной к тому же шее, производила впечатление воробья, усевшегося на крышу. Он с таким комически-победоносным видом оглянулся вокруг себя, что я расхохоталась.
– Ах, что я! Сейчас вылезет «кикимора» из хлева и мне достанется! – произнесла я, разом спохватившись тут же.
– Кто? – не понял Большой Джон.
– Моя гувернантка. Она уже пятую кружку в хлеву дует… – как-то особенно лихо проговорила я.
– Маленькая русалочка! – вскричал ужасным басом большой Джон, и так страшно заворочал своими светлыми глазами при этом, что я снова расхохоталась, – Не находите ли вы, что слово «дует» подходит больше к ветру, нежели хорошенькому ротику маленькой русалочки?.. Ведь маленькой русалочке изрядно бы досталось, если бы это слово услышала женщина с прищуренными глазами и с черепаховым лорнетом, а?
– Ах, вы и это знаете! – вскричала я.
– Большой Джон все знает! – торжественным голосом произнес великан.
– И то, что у меня есть мачеха, и что я очень, очень несчастна? – вскричала я голосом, внезапно задрожавшим слезами. И прежде чем мой новый знакомый успел опомниться, я упала головой на стол и зарыдала.
Он дал мне выплакаться. Потом, видя, что рыдания мои не прекращаются, тихим, но внушительным голосом, прямо глядя мне в глаза своими острыми, как иглы, но добрыми глазами.
– Ай-ай-ай! Маленькая русалочка! Вы забыли, что русалки никогда не плачут? Они умеют только петь и веселиться. Слезы – признак малодушия, слабости… Слабым людям нелегко бывает жить на свете. Помните это. Утрите же ваши глазки… Кстати, какого они цвета – покажите-ка хорошенько!
Ага, зеленые, как и подобает быть глазам русалки, – цвета морской волны, когда вы плачете, и серые как сталь, когда вы смеетесь… Так вот, моя маленькая русалочка с зелеными глазами, не плачьте, а когда вам будет очень тяжело, кликните Большого Джона и он поможет вам развеселиться. А пока до свидания… Сюда идет ваша новая гувернантка, прощайте русалочка! – и он кивнул мне головою, быстро зашагал по шоссе своими невероятно длинными ходулями-ногами.
– Allons![16] – произнесла значительно размякшим голосом (после десятой-то кружки) «кикимора», очутившись подле меня и не замечая ни моих заплаканных глаз, ни быстро удаляющейся фигуры гиганта Джона.
Я увидела в руках ее новую, до краев наполненную молоком жестяную кружку.
– Как? Еще? – удивилась я.
– Ob, non! С'a je me garde pour autre chose![17] – поторопилась успокоить меня кикимора, и мы двинулись с ней в обратный путь.
В тот же вечер я узнала странные вещи. Когда, уже раздетая, в ночной сорочке, я лежала в моей постели, собираясь уснуть, мой слух был привлечен чуть слышным плесканьем. Я открыла живо глаза и чуть не вскрикнула от изумления: у умывальника стояла моя «кикимора» и, поливая в пригоршню молоко из кружки, тщательно вытирала себе им лицо.
– Что вы делаете, m-lle? – неожиданно вырвалось у меня.
– Ah! Lydie… а я думала, что вы спите!.. – залепетала француженка, очень смущенная тем, что я видела то, чего мне, очевидно; не полагалось видеть. – Voyez-vous,[18] это молочные ванны для лица… Они мягчат, белят и сохраняют кожу…
Что я слышу? Она моется молоком, чтобы иметь белую кожу! Очень нужна белая кожа для подобной кикиморы!
И я чуть не задохнулась от смеха, кинувшись лицом в подушки и зажимая себе рот, чтобы не расхохотаться на весь дом…
ГЛАВА VIII
25-е июля. – Подношение. – Сестрички Вильканг. – Большой Джон появляется, как фее из сказки. – Я выдаю тайну кикиморы
Двадцать пятого июля день ангела моей мачехи. M-lle Тандре, которая оказалась добродушнейшим существом в мире, разом подчинившимся деспотичной власти «маленькой принцессы», еще за месяц до этого торжественного дня трубила мне в уши о том, что надо сделать сюрприз ко дню ангела «maman». Она достала канвы, гаруса, шелку и… и тут-то и началось мое мученье. Я должна была вышить плато под лампу.
Ах, это несносное плато! Я никогда не любила никаких «вышиваний», никаких «девичьих работ», как выражалась тетя Лиза. В жизни моей я сделала одну единственную работу только, – вышила закладку «солнышку», и что это была за закладка! Крестики шли вкось и вкривь, вкривь и вкось. И все-таки закладка показалась достаточно прекрасной моему папе; он наградил меня за нее горячими поцелуями и пришел в настоящий восторг от сюрприза его девочки. Но тогда я работала с удовольствием и с любовью усеивала канву косыми и кривыми крестиками, а теперь, теперь я должна была работать для… мачехи. Немудрено поэтому, если иголка скрипела и гнулась в моих руках, делаясь мокрой от моих вспотевших от усилия рук, а гарус пачкался и рвался ужасно. Я приводила в настоящее отчаяние мою бедную «кикимору».
– Нет! Не хочу больше работать! – вскрикивала я с отчаянием в голосе, забрасывая под стол мое злополучное плато.
– О-о! Lydie! Что же вы подарите вашей maman? – искренно ужасалась Тандре, собственноручно извлекая из-под стола решительно не задавшуюся мне работу.
– Во-первых, она не maman, а мачеха! – кричала я со злостью, – а во-вторых, вместо этого глупого плато я ей расскажу лучше сказку, в которой маленькая принцесса бросается в воду, оттого что злая мачеха мучает, ее…
– О-о, вы не расскажете такой сказки вашей maman, Lydie! – самым искренним образом пугается гувернантка, – вы не расскажете ее, во имя неба!
– Нет, расскажу! – закричала я, уже топая ногами.
– Oh! Вы маленький демон в юбке! – прошептала француженка и стала уговаривать меня «не делать скандала» и продолжать начатую работу, хотя бы только для того, чтобы не огорчить отца.
Последние слова подействовали на меня. Хотя и с отвращением, я все же принялась оканчивать ненавистное плато, делая вид, что не замечаю, что часть работы исполняет за меня, под предлогом «исправления», m-lle Тандре.
25-е июля подошло незаметно.
«Солнышко» не спал накануне всю ночь и украшал весь дом гирляндами из зелени и цветов. Все окна, двери, вся терраса и балкон – все было обвито гирляндами и венками. Это было чудо, как хорошо! Кроме того, по всему фронтону развесили фонарики, потому что вечером, когда съедутся гости, предполагалось зажечь иллюминацию.
Как только мы встали с Тандре (при чем я сразу заметила, что с головой моей гувернантки случилось совсем необычайного рода превращение: она легла гладенькая спать, а встала кудрявая-кудрявая, как негритянка), и как только мы были готовы, – то отправилась искать ее.
Она была вся в белом. Даже лента для лорнета была белая, а в волосах белый цветок.
Я присела перед нею и проговорила казенную фразу: Je vous felicite, maman[19] и протянула ей плато. Она как-то снисходительно улыбнулась, поцеловала меня, поблагодарила. Но вслед затем прищурила глаза на мою работу и стала внимательно рассматривать. Потом, не довольствуясь этим, она поднесла лорнет к глазам и… и…
– Вот здесь неправильно вышито, Lydie… – произнесла она своим недопускающим возражения голосом. – Эти крестики должны идти в одну сторону, а у тебя они в разные стороны идут… Пора бы, душечка, научиться… Такая большая девочка и не умеешь вышивать… Merci, однако, за доброе побуждение сделать мне приятное…
И быстро наклонившись ко мне, она вновь запечатлела холодный поцелуй на моем разгоревшемся от стыда лице.
Вот вам и сюрприз! Я сто раз пожалела в эту минуту, что не рассказала ей сказку вместо того, чтобы дарить злополучное плато…
Я уже собиралась ответить ей, как стали съезжаться гости. «Она», положив мое плато на стол, отправилась встречать гостей, но уже через минуту я услышала опять ее голос, обращенный ко мне:
– Lydie, вот барышни Вильканг: мисс Луиза, мисс Кэтти, мисс Лиза, мисс Мэгги, мисс Алиса, мисс Елена!
Мисс!.. мисс!.. мисс!.. мисс!
Я решительно растерялась от неожиданности при виде шестерых барышень, начиная от семнадцатилетнего и кончая девятилетним возрастом. Даже мачеха, видя мои испуганные глаза и растерянный вид, не могла не улыбнуться. Сестрички Вильканг молча приседали. Все шесть они были на одно лицо. Рыжеватые, длиннолицые, худенькие, в одинаковых платьях и прическах. Даже у самой маленькой были волосы собраны в прическу крендельком на макушке. Их белые пикейные платьица поразили меня своей свежестью. Все на них корректно донельзя и чисто, чисто, чисто. Точно их только что вытащили из ванны, всех этих английских сестричек. Я слышала о них и прежде. «Она» мне ставила их всегда в пример. «Вот барышни Вильканг, дочери директора шлиссельбургской ситцевой фабрики, что за милые англичаночки. Я желала бы, чтобы Lydie походила на них». Так «она» говорила…
– Lydie! Займи хорошенько барышень! – обращается она теперь ко мне и тотчас же устремляется навстречу новым гостям.
Что мне сделать с ними, со всей этой шестеркой, в беспримерно чистых пикейных платьицах, в свежих желтых ботинках и в прическах, а la кренделек? Как мне быть с этой шестеркой, не говорящей ни слова по-русски? Какой чумичкой кажусь я им, должно быть, в моей затрапезной матроске и в простой соломенной шляпе, болтающейся, по обыкновению, за спиной!
Я набираю воздуху в грудь, как можно больше, и говорю мрачно по-французски:
– Пойдем, я покажу вам наш сад. Пикейные барышни разом изъявляют свое согласие.
– Yes! Yes![20] В сад!.. Отлично! – лопочут они. Две из них идут в авангарде, две по обе стороны меня, точно два жандарма около преступника, две замыкают шествие. В таком виде мы обходим весь сад, мерно, большими шагами, прямо глядя перед собой. Англичанки при этом шагают как настоящие гренадеры. И ноги у них такие огромные в желтых туфлях!
В торжественном шествии мы доходим вплоть до пруда. На пруде качается крошечная лодочка. Мне строго запрещено кататься в ней, но для такого дня и в виду посещения пикейных барышень я могу сделать некоторое исключение.
– Mesdemoiselles! Я предлагаю покатать вас в лодке, – говорю я, в тайной надежде, что они откажутся. Но, к ужасу моему, они сразу изъявили согласие, все разом, все шестеро! И едва я успела вскочить в лодку, как они все, с проворством лягушек, попрыгали в нее.
Делать нечего! Расплачивайся за твою торопливость, бедненькая принцесса!
Я беру в руки весла и начинаю грести. Сначала все идет отлично. Мы скользим по воде. Англичаночки притихли и смотрят широко-раскрытыми глазами на мутную зеленую жижицу, которая колышется по обе стороны лодки! Но вдруг… стоп! Что это? Мы сидим на мели в самом лучшем виде. В отчаянии я начинаю работать веслами с видом настоящего матроса. Но лодка не движется. Я еще работаю – и все-таки не движется.
Ах ты, Господи! Что же делать? – Если бы их было чуточку меньше, лодка пошла бы. Но целых шесть англичанок, хотя и тощих и худых – ведь это порядочный груз! И меня охватывает жгучая злоба против злополучной шестерки.
– Зачем вас так много! – разражаюсь я вне себя ох злости внезапным криком. – Было бы вас двое, трое, и лодка бы сошла с мели!
– O, yes? yes! – залопотали с самым невинным видом, англичанки, ни слова не понимавшие по-русски и, воображая, должно быть, что я говорю им что-то очень приятное.
– Тьфу! – окончательно выхожу я из себя и со злостью так ударяю по воде веслом, что в один миг целые миллиарды брызг окатили всех сидевших в лодке. Англичанки дико взвизгнули и подались назад. Их белые пикейные платьица шигом покрылись зелеными пятнами, отвратительными, как лягушки.
Зато лодка, от движения в ней сидящих, медленно сошла с мели и под мерными ударами моих весел прямо пошла к берегу. Через минуту мы были уже там. Но, Боже мой, в каком виде оказались мои англичанки! Младшие из них горько плакали, глядя на свои испорченные костюмы. Старшие смотрели на меня такими глазами, какими обыкновенно смотрят на тигра, когда он попадается навстречу безоружному путнику в лесу…
Назад к дому мы уже не шли тем торжественным маршем, каким обходили сад… По крайней мере у моих англичанок был очень понурый вид…
В дубовой аллее нам встретилась «она», окруженная целым обществом нарядных дам и кавалеров.
– Lydie! Что это значит? – в ужасе прошептали ее губы при виде плачущих младших англичанок в запятнанных платьях и сурово молчавших и надутых их старших сестер.
– Мы катались в лодке, maman… и… и…
– Вы не умеете держать себя в обществе, ma chêre! Поэтому ступайте ко мне в комнату и сидите пока вас не позовут оттуда! – произнесла она взволнованно и резко.