
Полная версия:
Мои воспоминания
Однако я чересчур заговорился. Пора мне вернуться от милого Ореста Федоровича и от его воздушных замков в Базель. В нем пробыли мы дня три и поспешили в живописную глубь прекрасной Швейцарии, чтобы в ее раздольях спрятаться подальше от треволнений, разгромов и бедствий опустошительной войны. Швейцария не богата памятниками старины и произведениями изящных искусств. Было слишком мало поживы для моих специальных работ. Оставалось пробавляться мелкими развлечениями заурядного туриста. От нечего делать я присматривался к нравам и обычаям обывателей в городах и местечках, входил в подробности их житья-бытья; за отсутствием монументальных зданий, которые я так любил изучать в Нюрнберге или во Флоренции, теперь я прилагал свой эстетический масштаб к изучению крестьянских хижин, этих деревянных домиков, известных под именем швейцарских chalets. Меня особенно интересовала их беспримерная угодность по отношению плана всей постройки к гористой местности и ко всевозможным удобствам домашнего и сельского хозяйства. Этим нераздельным согласованием, так сказать, приятного с полезным я объяснял себе художественный стиль швейцарской архитектуры. Разумеется, мы побывали и в Интерлакене, на этом всесветном гульбище, куда каждое лето отовсюду съезжаются богачи и высокопоставленные особы сорить деньгами, подышать живительною прохладою и любоваться на снежные вершины Юнгфрау; делали мы также и экскурсии к глетчерам и к водопадам, к Гиссбаху и к Штауб-баху, о котором я мечтал еще в Пензе, будучи гимназистом, когда читал «Письма русского путешественника». Замечу кстати, что в эту же поездку я в первый раз видел Рейнский водопад и сличал виденное с описанием Карамзина, которое, конечно, знал наизусть.
Говорят, что в злосчастные годины народных бедствий и гибельных переворотов мечтательные умы по врожденному инстинкту самосохранения вдаются в идиллическое настроение духа, чтобы хотя минутно забыться и уйти в светлый и безмятежный мир фантазий от горькой действительности. Когда в XIV столетии во Флоренции свирепствовала чума, небольшое общество молодых людей, три дамы и семеро кавалеров бежали из города и скрылись в уютной вилле, чтобы спастись от заразы и позабыться в самом веселом и беззаботном препровождении времени. Вы знаете из Боккаччиева «Декамерона», как они распевали любовные песенки, придумывали разные игры, танцевали и ежедневно забавляли себя затейливыми и смехотворными рассказами. Так и я, пока разгоралась и бушевала франко-германская война, настрочил свою идиллию под названием «Бурдорф», небольшой городок в Эмменской долине (Emmenthal), и эту корреспонденцию послал в «Русский Вестник», а в 1886 году перепечатал в «Моих Досугах».
Когда стали обнаруживаться результаты войны, мы направились к Женевскому озеру в Лозанну, а оттуда через Симплон в Италию. Но и там был свой переполох, новая сумятица. Людовик Наполеон побежден и взят в плен; теперь некому охранять Пия IX и его священную курию французскими солдатами. Долой светскую власть папы! Виктор-Эммануил должен идти с войском на Рим, взять его с бою и сделать столицею объединенной Италии, а в противном случае свергнуть его с престола. Такова была программа митингов, которые собирались повсюду в городах и малых местечках, чтобы подвигнуть короля к немедленному действию и принятию решительных мер; один из них мы застали в Милане, устроенный в театре Радегонды городскими жителями среднего и высшего общества, другой – в Болонье, простонародный, в несколько тысяч человек, в публичном саду, а недели через две на площади св. Марка уже торжественно праздновали мы вместе с венецианцами победоносное вступление короля Италии в стены Вечного города.
Само собою разумеется, в такой коловратной сутолоке мне было не до того, чтобы усидчиво заниматься своим делом. Я невольно увлекся потоком событий, мчавшихся с неимоверною быстротою перед нашими глазами, и стал мало-помалу втягиваться в современную политику. Внимательно прислушивался к толкам и спорам в кофейнях и в других публичных местах; гуляя по улицам, покупал у разносчиков летучие листы с карикатурами, иллюстрированные газеты с пасквилями и каламбурами в стихах и в прозе. От нечего делать я составлял из этого смехотворного материала корреспонденции для «Московских Ведомостей», а потом перепечатал их в «Моих Досугах» под заглавием: «Итальянские карикатуры во время франко-прусской войны».
Иногда нельзя обойтись без общих мест, хотя и знаешь, что они всем надоели. Говорят, например, что история человечества есть не что иное, как забавная трагикомедия громадных размеров. Нам привелось быть зрителями одного крошечного из нее отрывочка, всего из двух явлений. Теперь, когда я вспоминаю с вами о великих переворотах в судьбах Германии, Франции и Италии, эти грозные и торжественные события сокращаются для меня в живописные группы мелких фигурок, игривых и затейливых, в тех потешных листах, по которым я составлял свои газетные корреспонденции, например: вот сидят за столом германский император Вильгельм и Бисмарк. Они обедают; оба, по филистерскому обычаю немцев, завесили себя салфетками, как завешивают за столом детей. На столе стоят два пирога, – на одном подписано: Лотарингия, на другом: Эльзас – и две бутылки с вином, одна с рейнвейном, другая с Lacrimae Christi; подписано: на первой Рейн, на второй -Lacrimae Napoleone (т. е. слезы Наполеона). Бисмарк налил в бокал рейнвейна Вильгельму. Вильгельм поднял свой бокал и собирается его выпить. У стола, отворотившись от пирующих, стоит французская императрица Евгения и вытирает полотенцем тарелку, между тем как горемычный Джиджи (т. е. Луиджи Наполеон), трактирный половой, с салфеткой на плече, преусердно откупоривает еще бутылку с ярлыком: Шампань. Около него на полу стоит целая корзина с пробками, которые он успел уже откупорить от бутылок других провинций Франции. Тут же всенижайше прислуживает мальчик, судя по орлиному носу – детище неутомимого откупорщика, который свою неблагодарную работу сопровождает горючими слезами.
Впрочем, я успел кое-чем дельным заняться и в эту злосчастную поездку. В Милане рассматривал древние лицевые рукописи Амброзианской библиотеки, латинские и греческие. В Парме нашел также много для себя интересного и полезного в тамошней городской библиотеке, и, между прочим, славянскую рукопись на пергаменте, XIV века, апокрифического содержания, нечто вроде Громовника, составил подробное ее описание и отправил в «Журнал министерства народного просвещения»; сверх того лично познакомился с самим библиотекарем Одориджи, которого до тех пор знал и уважал по составленному им превосходному описанию христианских древностей Брешианского музея, в котором он прежде занимал место директора. Из Болоньи мы съездили дня на три в Равенну. До тех пор я не был в ней ни разу. И с каким же восторгом посещал я мавзолей Теодорика Великого и его дворец, превращенный в монастырь, усыпальницу Галлы Плацидии и эти бесподобные византийские церкви времен императора Юстиниана с драгоценными мозаиками!
В конце сентября мы воротились в Москву. Поездка эта для задуманных мною предприятий во всех отношениях была неудачна. Страсбургская рукопись сгорела; если что и видел хорошего, то просмотрел наскоро, мимоходом; в Париж не попал. А там мне необходимо было нужно войти в сношения с двумя археологами, которых издания по иконографии имели для меня авторитетное значение, именно с директором иезуитского коллегиума, монсеньёром Шарлем Кайэ, автором монографий по древнехристианскому и средневековому искусству, и с Полем Дюраном, знатоком византийской архитектуры и иконописи. Итак, надежды мои не оправдались. Ничего не успел я собрать для своих специальных работ и воротился домой с пустыми руками, по-прежнему в таком же шатком раздумье, что мне делать и на чем остановиться, с теми же неразгаданными стремлениями, по какому пути и к каким целям мне направить свои исследования по древнерусской иконографии и орнаментике. Покамест мне ничего больше не оставалось, как читать студентам историю народной и древнерусской литературы и усиленно догонять опережавшую меня науку, как об этом я уже говорил вам.
Не буду вспоминать о том, как тягостно и смутно жилось тогда в нашем отечестве, – все это так подробно излагалось в тогдашних газетах, что от себя прибавить ничего не имею. Буду говорить только о самом себе. Странное дело: от той поры, как воротились мы домой, целые четыре года совсем изгладились в моей памяти, – не то слились в одну точку, не то протянулись узенькой полоской серой бумаги, на которой не написано ни единого слова. От этого непробудного забытья я очнулся лишь по весне 1874 года, когда в мае месяце выехал вместе с женою из Петербурга за границу на целый год.
XXX
В октябре месяце мы были уже в Риме. Чтобы дать вам понятие о тогдашнем расположении моего духа, привожу следующее письмо мое к милому Викторову от 29 октября[38].
«По приезде сюда на другой же день получили мы ваше любезное письмо, дорогой Алексей Егорович, и только теперь, после двухнедельного пребывания здесь, успокоившись от массы впечатлений и усевшись на оседлом житье, собрался я с духом писать к вам.
Легко сказать! Я опять в Риме, через бесконечные 33 года, когда я, наконец, сделался тем, о чем я в молодости мечтал, гуляя по этим холмам, по этим узеньким улицам и широким, великолепным площадям с громадными фонтанами и бассейнами, сидючи на этом самом щебне вековых развалин Форума и Колизея, с Винкельманном и Тацитом или Горацием в руке, откуда я жаждал набраться сил и вдохновенья, чтобы со временем быть профессором и литератором. И вот я опять пришел в Рим; теми же молодыми мечтами пахнуло на меня с его красноречивых твердынь, и в ответ на них принес я зрелые результаты, деятельно прожив эти 33 года, для которых те мечты были вдохновением и руководящею нитью. Видите, что Рим мне не чужой город; это часть моей жизни, это та моя молодость, свежая и бодрая, когда запасаешься силами на всю жизнь.
Все это для меня стало воочию ясно только теперь, когда мы попали сюда. Рим меня не поразил новизною; я не прыгал с радости и не волновался, что, наконец, сбылись мои планы, что вот опять передо мною все то, что так глубоко вошло во все мое нравственное бытие. Напротив, точно будто мы воротились в Москву, или еще лучше, будто я очутился на своей родине, в Пензенской губернии, в городе Керенске. Потому что действительно Рим та же родина для моего нравственного существования, как Керенск – для физического.
Итак, приезд в Рим – это не путешествие, а возвращение в родные места, где каждая мелочь запечатлена воспоминаниями, где на самих камнях античной мостовой чувствуются следы тех животворных прогулок, которые вместе с лучшими радостями в жизни никогда не забываются.
И оказалось на поверку, как же славно знаю я Рим и до сих пор как хорошо его помню! Я узнавал местности и здания не только с лицевой стороны, но и с задней, так сказать – с изнанки. Идем по улице, вдали выступает здание, и по его характерным линиям я мгновенно догадываюсь, что по другую его сторону. Или едем по узенькой улице (я давно забыл ее название); издали вижу: она упирается в какую-то церковь, одну из сотен римских церквей; но положение этой церкви мгновенно рисует мне целую площадь, на которой она стоит и куда непременно приведет та узенькая улица, по которой мы едем.
Но чтобы так тряхнуть стариной, надобно было непременно водвориться в Риме на оседлое житье, по малой мере месяцев на шесть. Так мы и сделали, устроившись в меблированной квартире, в лучшей части города, между Monte Pincio, piazza di Spagna и piazza Barberini, на Via Sistina, т. е. на Сикстинской улице. Так как мы знаем все прелести Парижа, Версаля, Фонтенбло и других увеселительных знаменитостей, то вы можете поверить нам с женой, если Monte Pincio представляется нам лучшим во всем мире гуляньем. Это – гора, заросшая тенистыми аллеями из лавров, кипарисов, олеандров, с целыми полянами розанов, которые теперь во всем цвету, и с громадными кактусами, алоэ, юками, понтанусами и пальмами, которые высоко над лаврами и другими деревьями поднимают свои громадные листья и топорщат свои неуклюжие поросты. Пальмы и кактусы так велики, что достигают 2-го и 3-го этажа зданий и высоко тянутся над стенами. На эту гору (Monte Pincio) поднимаются с двух площадей, на которые выходят самые бойкие и самые великосветские улицы. Во-первых, с Piazza del Popolo откосными подъемами, зигзагом по склону горы, для экипажей. По сторонам подъемов – опять пальмы и кактусы с алоями и цветущие олеандры; уступы же подъемов, как стены террасы, выложены мрамором, с углублениями вроде гротов и с выступающими павильонами, которые таким образом громоздятся один выше другого, увенчиваясь на горе красивым казино с кофейнею, около которой на огромном кругу ежедневно играет музыка. И все это: и спуски, и аллеи, и здания украшены мраморными рельефами, бюстами и статуями, которые живописно выступают светлыми пятнами на темной зелени южной растительности. Другой подъем на ту гору – только для пешеходов – с Piazza di Spagna, по колоссальной мраморной лестнице, расходящейся надвое широкими разводами, которые сходятся на площадке и опять расходятся и вновь на другой площадке сходятся. Все это вы лучше поймете, когда, Бог даст, воротившись в Москву, мы будем вам объяснять и показывать по гравюрам. Что касается до нас, то мы ходим на Monte Pincio (где обыкновенно гуляем), не поднимаясь наверх, потому что живем на самой этой горе и всего в пяти минутах ходьбы от гулянья.
Живя здесь по-московски, т. е. как обыватели, а не путешественники, мы не торопимся осмотреть все достопримечательности вдруг, а наслаждаемся Римом и его живописными окрестностями исподволь, гуляючи.
Если вам интересно знать, как мы попали сюда из Савойи, откуда я писал вам последнее письмо, то вот вам наш маршрут. Возьмите карту и читайте след.: Mont-Cenis (с громадным тоннелем), Турин (остановка 5 дней), Генуя (тоже пробыли 5 дней), берега Средиземного моря, Sestri Levante, на берегу моря (ночевали), Пиза (1 день), Флоренция (около месяца), Сиена (4 дня), Орвиэто (1 день) и наконец Рим. Столько в этом пути интересного, столько прекрасного и в природе и в искусстве, что пером не написать. Коль не на шутку собираетесь за границу, выезжайте-ка к нам на встречу: тогда увидите сами.
Берега Средиземного моря с горами, поднимающимися за облака, и с гранитными утесами, отвесно спускающимися в море, – вам напомнят наш Крым. Только прибавьте к этому дороги по головокружительным стремнинам, окаймленные кактусами и алоэ, да лимонные и апельсинные сады. Генуя понравилась Людмиле больше Венеции, а Флоренция – еще более Генуи. Я во Флоренции уже четвертый раз; теперь она мне еще милее и дороже. Весь город – музей, и все это великолепие художественное не занесено извне, как в петербургском Эрмитаже или в парижском Лувре, а все оно доморощенное. Все эти великие художники от XIV и до XVI вв. тут родились, тут жили и исподволь украшали свой родной город. Чтобы вполне понять историю искусства, чтобы насладиться изящным как необходимым, существенным элементом жизни, надобно пожить во Флоренции.
Из ученых во Флоренции я познакомился и сошелся только с профессором De Gubernatis, коротким знакомым Александра Николаевича Веселовского. Comparetti и других профессоров во Флоренции не было: все в разъезде на каникулы. Здесь же в Риме успел познакомиться только еще с одним знатоком Данта, с старым герцогом Сермонета, который известен и в Германии своими сочинениями о Данте. Это один из знаменитых патрициев римских княжеского рода Каэтани, к которому еще в XIII веке принадлежал папа Бонифаций VIII, помещенный Дантом в «Аду». Старинный palazzo герцога на площади Каэтани знают все извозчики в Риме.
Вам, может быть, приятно будет узнать, как приветствовала меня итальянская пресса. В ноябрьской книжке «Rivista Europea» найдете обо мне несколько симпатичных строк. Журнал этот выписывается в Московском университете.
Сверх того, счастливая неожиданность встретила меня в Риме. В молодости я учился и читал в Ватикане итальянские рукописи с одним тамошним библиотекарем, Francesco Masi. Я его давно уже потерял из виду и думал, что он давно умер. Представьте же мою радость: он не только жив, но и благоденствует, и много работает по литературе. В настоящее время его в Риме нет, но он скоро вернется. Все же я нашел его квартиру и видел его жену-старушку, которая, как услышала мое имя, тотчас вспомнила меня и разные подробности наших дружеских отношений с ее мужем. Тогда она была еще молоденькая женщина, а теперь у ее старшей дочери до 10 человек детей.
По этим образчикам можете судить, что мне в Риме живется как дома.
Пишите к нам чаще, адресуя по-прежнему poste restante» (до востребования (фр.)).
Охватившая меня в Риме живительная обстановка так удачно сложилась из целого ряда благоприятных случайностей, что, помимо моих мечтательных воспоминаний, воплотившихся теперь в действительность, мне посчастливилось сызнова переживать многое из тех двух лет моей ранней молодости, которые я провел в Италии.
Во-первых, мы с женою поселились на углу Сикстинской улицы и площадки Capo-le-Case в том самом доме, в котором жил в 1840 и 1841 годах мой хороший приятель, художник Иордан, изготовлявший тогда, как я уже вам говорил, свою знаменитую гравюру. Мы занимали в третьем этаже квартиру как раз над его тогдашней мастерской. Выходя от себя на улицу, я тотчас же шел мимо дома, в котором некогда жил при семействе графа Строганова, и очень часто останавливался, присматриваясь к балкончикам у окон верхнего этажа, чтобы угадать тот из них, на который я выходил из своей комнаты любоваться, как утреннее солнышко живописно озаряет купол Св. Петра.
Потом, по странному и вовсе не предвиденному столкновению разновременных обстоятельств, мне привелось в Риме и на этот раз давать уроки в фамилии графов Строгановых. Во время оно я учил здесь графа Григория Сергеевича, которому было тогда двенадцать лет. Теперь он жил опять в Риме с своей женою, будучи сорокапятилетним отцом взрослой дочери и сына Сережи, лет двенадцати. В своей семье мальчик слышал разговор только французский, потому по-русски говорил плохо, делал грубые ошибки в выборе слов, в склонениях и спряжениях и почти что не знал русской грамматики, которой его учил гувернер, полунемец. Сережа очень мне понравился. Он был умен, любознателен, энергичен и пылок характером, страстно любил Россию и все русское, хотя жил и вырастал при отце и матери в чужих краях и непременно стремился на родину. Мне его было так жалко, я его так полюбил и стал давать ему уроки русского языка по одному часу в неделю: больше не мог я урезать от моего драгоценного римского времени.
К Рождеству приехал в Рим на целые пять месяцев сам граф Сергий Григорьевич, а вслед за ним и два его сына – Павел Сергеевич с своею женой и Николай Сергеевич, уже вдовец. Когда в 1841 г. мы жили на углу Грегорианской улицы и площади Capo-le-Case, первому было шестнадцать лет, а второму всего три года; теперь оба они возмужали и постарели больше, чем на целую четверть столетия.
Граф Сергий Григорьевич остановился в гостинице на Испанской площади, близёхонько от нас. Раза два в неделю, после завтрака, он заезжал за мною, чтобы вместе посещать и осматривать, что его особенно интересовало, а по вечерам я часто бывал у него, и мы вдвоем беседовали о том, где были и что видели, а также и замышляли, куда еще следует нам направить свои расследования и наблюдения. Он брал меня с собою на публичные лекции в германском археологическом институте, в капитолийском и ватиканском музеях, даже на самой вершине крепости Святого Анила, в залах, расписанных учениками Рафаэля. В ватиканском Бельведере Гельбиг, секретарь германского археологического института, прочел нам лекцию об Аполлоне Бельведерском и, между прочим, сравнивал его по фотографии с той бронзовой статуэткой, которую, как вы уже знаете, граф приобрел от князя Юрия Алексеевича Долгорукова при моем деятельном участии. В древнехристианском отделении того же музея знаменитый итальянский археолог де-Росси показывал нам и подробно объяснял самые редкие и драгоценные по глубокой старине экземпляры крестов, потиров и другой церковной утвари первых веков христианства. Таким образом, обозревая римские примечательности под руководством графа Сергия Григорьевича и постоянно пользуясь его меткими указаниями, я вновь переживал свои молодые годы, когда в Неаполе под его наблюдением и по книгам, которые он давал мне, я изучал классические древности Бурбонского музея. И теперь, как тридцать три года назад, он часто бывал таким же моим учителем и наставником: так, например, в Кирхерианском музее иезуитского коллегиума он объяснял мне историческое значение и стиль бронзовых изделий Этрурии и своей восьмидесятилетней старости еще настолько был дальнозорок, что посвящал меня в мельчайшие подробности этрусских орнаментов. Но и я в своей специальности по византийско-русской иконографии уже настолько опередил своего учителя, как и меня в то время опережали во многом мои ученики, что мог иной раз сообщить графу кое-что новое и для него интересное. Так, например, в крипте, или подземной церкви собора св. Климента, папы римского, где похоронен славянский первоучитель Кирилл, я объяснял графу очевидные следы византийского стиля в римских фресках XI столетия, изображающих житие Алексея Божьего человека и перенесение мощей св. Климента.
Впрочем, обо всем этом и о многом другом, что я в Риме видел и слышал и где бывал, говорить вам не буду, потому что ничего особенного, нового или занимательного не могу прибавить к тому, что подробно изложил я в своих газетных корреспонденциях, которые потом перепечатал в первой части «Моих Досугов», под заглавием «Римские письма 1874–1875 гг.».
Прежде чем водвориться в Риме, я должен был непременно выполнить давно задуманный мною план – познакомиться и войти в сношения с теми двумя археологами, до которых в 1870 г. я не мог проникнуть в Париж, осажденный тогда германскими войсками. Зато теперь я был вполне вознагражден за тогдашнюю неудачу. Сначала я познакомился с Полем Дюраном. Скромнее его, благодушнее, любезнее и угодливее я никого не знавал из иностранных ученых. Он сам привел меня к Шарлю Кайэ и отрекомендовал в самых лестных выражениях.
Монсеньёр Кайэ жил в иезуитском коллегиуме, по ту сторону Сены, за Пантеоном, и занимал в бельэтаже очень оригинальное помещение. Это была тогда громадная зала, как есть библиотечная. Ее разделяли на несколько комнат с переходами высокие шкафы с книгами; передняя комнатка назначалась для просителей и подчиненных, являвшихся к монсеньёру по делам службы; одна из задних была его спальнею, с кроватью и с дверью для прислуги; середину этого лабиринта занимал кабинет хозяина с рабочим его столом, у камина с широким жерлом, у которого он всегда сидел и время от времени в него поплевывал на кучу золы, которая заменяла ему песок в плевательнице. Тогда он насчитывал себе лет семьдесят, потому что в 1815 г. был он мальчиком лет десяти, когда со страхом и трепетом глядел на русских солдат, маршировавших по улицам Парижа под музыку с барабанным боем. Несмотря на преклонные лета, был он замечательно моложав: высок ростом и тонок, но не худощав; строен и гибок, быстр в движениях; держался прямо, будто испробовал на себе военную выправку. По уставу своего ордена – обрит; седые густые волосы – гладко подстрижены; правильные черты лица украшались широким и высоким лбом, без единой морщинки, большими выразительными глазами и полными губами, по которым мелькает легкая улыбка, то добродушная, то насмешливая. Дома он всегда был одет в черном подряснике и подпоясан широким ремнем.
Общие обоим нам интересы по одной и той же специальности в изучении иконографии и церковных древностей очень скоро сблизили нас друг с другом, и я в течение целых двух месяцев каждую неделю раза по два приходил к нему, всегда после его раннего монастырского обеда, и беседовал с ним часов до трех. Он был очень сообщителен и любил поговорить; видя во мне внимательного и хорошо подготовленного слушателя, он охотно передавал мне свои разнообразные и обширные сведения, свои взгляды и замыслы по исследованиям средневековой старины. Все это было для меня ново и поучительно, но и я, с своей стороны, приносил ему пользу, дополняя и завершая его знания любопытными фактами из русской иконописи. Наши ученые беседы велись вот в каком порядке. Предварительно он приготовлял для меня несколько отдельных рисунков из своих монографий и подробно объяснял мне каждый из них, а на расставанье отдавал их мне в мою собственность, так что всякий раз я возвращался домой с порядочным запасом рисунков, от десяти до двадцати. Из них я составил потом для своей библиотеки целый альбом точных копий с редких произведений раннего средневекового искусства.
О Поле Дюране и моих сношениях с ним говорить вам не буду, потому что подробно рассказал я все это в своей корреспонденции, которую потом перепечатал в первой части «Моих Досугов», под заглавием: «Шартрский собор».