Читать книгу Мои воспоминания (Федор Иванович Буслаев) онлайн бесплатно на Bookz (19-ая страница книги)
bannerbanner
Мои воспоминания
Мои воспоминанияПолная версия
Оценить:
Мои воспоминания

5

Полная версия:

Мои воспоминания

В половине мая поселились мы на Искии, в уединенной и скромной вилле, называвшейся Панеллою и более похожей на хозяйственный хутор с фруктовым садом и виноградником. Елизавета Сергеевна и Павел Сергеевич должны были пользоваться целительными ваннами из знаменитых минеральных источников Казамиччолы, того самого городка, который был до тла разрушен землетрясением 1883 г. Уцелела ли наша милая Панелла? Она отстояла от Казамиччолы всего минут на двадцать ходьбы. Обе они находились на широком и самом верхнем ровном уступе горы, которая образовала некогда весь остров Искию. Выше этой равнины, где мы приютились, жилья уже не было. Около версты от Панеллы поднялся далеко в небо утесистый конус или, точнее сказать, одна только половина его. То была вершина огнедышащей горы Эпомея. В незапамятные времена при последнем извержении этого вулкана от напора кипучих веществ в его жерле конус лопнул и другая половина его распалась и раздробилась на осколки, которыми завалило по ту сторону далеко внизу отлогие спуски горы.

В Панелле мы жили по-деревенски: обедали в два часа и ужинали в десять. Мой день располагался в таком порядке. Я вставал в шестом часу и пил минеральную воду под названием acqua di Castiglione, которую прописал мне наш врач-француз (итальянские медики были тогда из рук вон плохи). Эту воду надобно было доставать не из Казамиччолы, а далеко внизу у самого моря, из впадающего в его волны источника, который бил ключом из расселины крутой скалы. Рано утром, каждый день мое минеральное снадобье добывала оттуда молоденькая островитянка лет пятнадцати и приносила мне в глиняном кувшине, держа его рукою на голове. От самой виллы вниз шла зигзагами каменистая дорожка, проложенная по крутому спуску горы, на котором был раскинут виноградник. Когда я выходил сюда спозаранку пить минеральную воду, утреннее солнце еще не успевало подняться из-за вершины Эпомея; потому я гулял по дорожкам в тени, а передо мною под синим небом далеко внизу покоилось и нежилось такое же синее море в сиянии солнечных лучей; направо, будто светлые опаловые облака на окраине горизонта, тянулись в непроглядную даль гористые берега Италии. Было прохладно в моем тенистом приюте. По дорожкам было скользко, будто кто нарочно поливал их; с широких листьев виноградных лоз падали на меня крупные капли свежей воды. Сначала я думал, что по заведенному на Искии порядку каждую ночь перед рассветом бывают дожди, но потом догадался, что то были неиссякаемо обильные росы, которыми здесь в течение всего лета поддерживается весенняя свежесть травы, цветов и древесной листвы.

К восьми часам я возвращался из виноградника и, напившись кофею, от девяти до двенадцати, как и в Неаполе, давал уроки своим ученикам и ученицам. Перед обедом Елизавета Сергеевна и Павел Сергеевич отправлялись в Казамиччолу брать минеральные ванны, а я освобождался от своих учительских обязанностей на целую половину дня до самой ночи. В полдень я всегда уходил из своей комнаты с книгою в сад, расположенный между виллою и крутым спуском того виноградника. Здесь оставался я до самого обеда, усевшись на скамейке под тенью густой листвы развесистого орехового дерева, и читал свою книгу в освежительной прохладе легкого ветерка, который ежедневно об эту пору начинал повевать и стихал к двум часам, когда я возвращался к обеду. Затем часов до пяти наступала нестерпимая, удушливая жара: наружу палит, как из печки; в комнатах духота, как в бане. На это время я оставался в своей комнате и наглухо затворял выходившую на террасу дверь, из которой пышало, как из отдушника. Как ни легка была одежда, которую мы, все мужчины, носили в Искии, она в эту пору дня была мне невтерпёж. Она состояла из белых полотняных панталон и голубой холстинковой блузы, без помочей и жилетки, потому что то и другое было бы в тягость; на ногах башмаки, на голове соломенная шляпа с широкими полями – и из соломы не из сплющенной, а из цельной, одутлой, потому что такая легче, провевательнее от скважин между соломинками и устойчивее против жгучих лучей южного солнца. Вентиляция из окна в окно не помогала; ни сидеть несколько минут на одном месте, ни прилечь на диване не было никакой возможности: удушающая истома одолевала. Чтобы хоть немножко освежать свою комнату, я время от времени поливал ее каменный пол водою из рукомойника, но и это ни к чему не вело, потому что пол тотчас же высыхал, как в бане каменка, в которую поддают пару.

Гораздо удачнее предохраняло меня от жары одно средство, которое оказалось самым действительным. Я нашел его в чтении, и именно в таком, которое не требовало напряженных усилий ума, и было настолько интересно, что отвлекало мое внимание от окружающей меня душной атмосферы, уносило из нее воспоминаниями в радостное прошедшее и затейливыми мечтами манило в будущее. Таким чтением была для меня история живописи Куглера. В ней я просматривал и с мелочной отчетливостью воспроизводил в своем воображении описания тех художественных произведений, которые видел в Дрездене, Нюрнберге, Мюнхене, Вероне, Мантуе, Болонье, Венеции, Флоренции, Риме, Неаполе, и те, с которыми могу ознакомиться на возвратном пути как в этих же городах, так и в разных других. Где-то читал я, что Кант излечивал себя от кашля и зубной боли усиленным углублением в философские думы. Я воспользовался его рецептом для освежения себя в несносной духоте.

Около пяти часов, когда начинала спадать жара, я выходил наружу и отправлялся гулять. Любимым местом этих прогулок был густой лес, который разросся с нашей стороны по всему подножию оголенной вершины Эпомея, и всползал на его нижние крутые спуски. Издали этот лес казался мелким кустарником, а когда войдешь в него, очутишься под высокими старыми деревьями, которые сплетаются друг с другом своими развесистыми ветвями; плющ и другие ползучие растения в великом изобилии густо и плотно одевали толстые стволы и сучья и своими тонкими и длинными побегами в виде гирлянд падали книзу. Пробираться в такой чаще было затруднительно и особенно там, где лес взбирался на крутизны. Я направлял сюда свои прогулки всегда с одним и тем же намерением, чтобы преодолеть препятствия и добраться до тех мест, где у самого подножия скалистого конуса прекращается всякая растительность. Блуждая по окраинам леса, я замечал там и сям выемки прогалин, которыми открывался путь к расщелинам. Судя по валунам и булыгам, застилавшим их русло, я догадывался, что в зимнюю пору от проливных дождей тут мчатся с высот бурные потоки. Именно здесь-то и нашел я желанное приволье для своих прогулок, а вместе и прямой путь к тем заповедным местам, которые меня так манили к себе. Чем дальше от равнины поднимался я по ущелью, тем больше оно суживалось и тем выше становились его берега, с которых свешивались ветви кустарника с густо перепутанными плетями ползучих растений; затем мой путь преграждали крутые обрывы, на которые надобно было вскарабкиваться и, наконец, я изнемогал в борьбе с препятствиями и возвращался вспять. Впрочем, я любил тогда блуждать по трущобам и взлезать на утесистые высоты, преодолевая всякие затруднения, и если после отказался от достижения своей цели, то совсем по другой причине. На Искии, куда ни пойдешь, везде встретишь змею, а то и две-три, одну за другой, особенно во время палящей жары, когда они выползают, как я думал, погреться на низеньких каменных стенках, которыми отгораживаются дороги от полей и виноградников. Потому я привык проходить мимо змеи без всякого опасения, только бы не наступить ей на хвост. Разумеется, и в ущельях Эпомея мне попадались змеи, которые мелькали всегда только по обеим сторонам каменистых спусков, а не по руслу, где лежал мой путь, и большею частью являлись поодиночке. От нечего делать я иногда вел счет, сколько их встречу. Раз случилось мне зайти в такое ущелье, где не более как в минуту насчитывал до десятка змей, и чем дальше шел, тем все больше и больше умножалось число их, так что, наконец, кругом меня по обоим спускам закишели змеиные головы с извивающимися хвостами; мне чудилось, что вижу их и на булыжнике, по которому я пробирался. Впрочем, у страха глаза велики, и я в переполохе бросился назад. С тех я пор перестал далеко забираться в трущобы и дебри эпомейского леса. Я был храбр и отважен в замышлении смелых предприятий, но, как видите, робел и трусил, когда приходилось их приводить в исполнение.

Пред закатом солнца я возвращался в нашу виллу и с книгою в руках усаживался на гребне утеса любоваться красотами природы и постигать бесконечное разнообразие их прелестей, как я уже имел случай говорить вам об этом. В 1883 г. профессор флорентийского института (Institute di Studi Superiori) и редактор «Европейского Обозрения» (Rivista Europea) Анджело де-Губернатис предпринял издать «Международный Альбом», составленный из снимков с автографов писателей и ученых, в пользу неимущих семейств Казамиччолы, пострадавших от землетрясения. Он обратился и ко мне с просьбою быть вкладчиком этого издания. Вот вам текст моего автографа: «На всю мою жизнь Иския оставила по себе самые дорогие и светлые воспоминания, потому что, будучи юношею, я провел лето 1840 года в Панелле при подошве Эпомея, и там в первый раз узнал я, что такое красоты природы, – и с тех пор полюбил их».

В праздничные дни я замышлял дальние прогулки и, напившись кофею, выходил из дому до самого обеда, всегда с книгою в руках. Особенно памятны мне прогулки на морском прибрежье около местечка Форио по скалам и песчаным откосам. Чтобы отдохнуть в холодке, я усаживался на один большущий камень, подмываемый морскими волнами, в тени крутого утеса. Хорошо мне было тут читать свою книгу и время от времени поглядывать на тянущиеся вправо от Искии в необозримую даль гористые берега Италии, как они млеют и тают в прозрачном пару жгучих лучей поднимающегося к полудню солнца, которое еще скрывается от меня за высоким утесом. Иной раз повеет освежительный ветерок и хлеснет о мой камень волною, которая обдаст меня солеными брызгами.

В места отдаленные я отправлялся верхом на осле в сообществе с его, погонщиком. Расскажу вам об одном из этих похождений, которое особенно ярко выступает в моих воспоминаниях. Налево от Панеллы, к юго-западу, есть мыс, образуемый громадными скалами, которые отвесно спускаются далеко вниз к самому морю. От этого высокого, утесистого берега отскочила одна скала, но так что соединяется с ним, будто мостками через реку, каменистой полосою в длину по глазомеру около десяти сажен, а в ширину, на самой ее средине, не больше как в два аршина. На этой скале в уровень с берегом небольшая площадка, покрытая травою и изредка мелким кустарником. Попасть туда по узенькой полоске считается на Искии головокружительным подвигом. Есть предание, что какой-то император переехал с берега на скалу верхом на коне; потому и называют ее островитяне Punta d'Imperatore, т. е. Императорский мыс. И мне захотелось испробовать свою храбрость, только не верхом, а пешеходным путем. Я слез с своего осла и благополучно перебрался с берега на площадку, несколько минут погулял по ней, сорвал цветочка два-три себе на память и посидел на камешке, обратившись лицом на юг к Африке, чтобы любоваться беспредельностью необъятного моря, которое там далеко внизу подмывало эту скалу. Но надобно было воротиться назад. При одной мысли об этом я почувствовал какую-то томительную тревогу, а когда подходил к соединительной полосе, которая показалась мне теперь и вдвое длиннее и гораздо уже, все больше и больше одолевала меня робость и, наконец, обуял страх и ужас: а ну, как у меня закружится голова и подкосятся коленки? Ну, как спотыкнусь о камень? А то вдруг, откуда ни возьмись, пронесется ветер и пошатнет меня, или невзначай заверещит осел благим матом и испугает. Позвать на помощь погонщика – опять беда: двоим идти рядом тесно, ему идти впереди или назади меня – какая польза? Держать меня своими руками крепко, как следует, он не мог бы, и мы оба стремглав полетели бы в бездну. Вся эта сумятица страхов и треволнений, которую теперь анализирую вам в подробностях, мгновенным вихрем промчалась тогда в моей голове, и так же мгновенно инстинктивное чувство самосохранения осенило меня твердою решимостью преодолеть нахлынувший на меня кошмар, который грозил мне неминуемой опасностью. Хотя ноги у меня дрожали и трепет пробегал по всему телу, но я смело вошел в страшившую меня полосу и медленно ступал по самой ее средине до тех пор, пока с обеих сторон было настолько просторно, что, в случае падения направо или налево, я не мог бы скатиться вниз; когда же доплелся я до узкой средины, тянущейся около трех сажен, я в охранение себя от гибельных случайностей просто-напросто прилег и растянулся ничком по каменистой тропинке, и не спеша и с передышкою благополучно переместился на ту сторону. Погонщик много смеялся моей выдумке и говорил, что и другим робким искателям приключений будет советовать, чтобы следовали моему примеру.

В течение двухмесячного пребывания нашего на Искии, я чувствовал себя в полнейшем уединении на широком раздолье, блуждая по крутизнам и по отлогостям прибрежья. Редко кого встречу из местных обывателей в деревенских костюмах, но ни разу не случилось мне в эти два месяца видеть ни одного иностранца или вообще кого-нибудь, кто бы, как я, прогуливался для препровождения времени, а не шел по нужде. Иския была тогда пустырь-пустырем, и могло ли прийти мне в голову, что убогая и неопрятная Казамиччола преобразится когда-нибудь в одно из самых изящных санитарных убежищ, с великолепными отелями вместо прежних казарм, с роскошными и вполне удобными курзалами вместо прежних торговых бань, с прохладными мраморными галереями, даже с театром, в который будут собираться сотни великосветских зрителей со всех концов мира? Не знаю, что сталось с Казамиччолой теперь, после опустошительного разгрома, который сокрушил ее дотла в пагубном землетрясении 1883 г.

Уединение, тишина и безмолвие в скитаниях по горам и долинам Искии не докучали мне; напротив, я ощущал в себе какое-то оживительное успокоение, которое теперь благотворно сосредоточивало меня после нестерпимой сутолоки, грохотни и гама, которые оглушительно одолевали меня на улицах и площадях многолюдного Неаполя. В моем пустыно-жительстве я не чувствовал себя одиноким: при мне всегда был неизменным спутником сам Дант со своей «Божественной Комедией».

Еще в Неаполе я начал читать эту премудрую поэму, и с тех пор, на многие года, стала она самою любимою, настольного моею книгою. В Неаполе я прочел «Ад», теперь на Искии вместе с Дантом восходил по уступам великой горы «Чистилища» к ее вершине с «Земным Раем», который иной раз, в счастливые минуты залетных мечтаний, грезился мне на маковке Эпомея.

Точкою отправления моих ученых занятий в Панелле и центром, к которому они сводились, был Дант и его «Божественная Комедия»; вместе с тем я слагал в общую сумму отдельные подробности, касающиеся этих предметов, из всего того, что случалось мне встречать по городам Италии, в которых мы останавливались проездом. В Вероне проживал Дант, изгнанный из Флоренции, у своего покровителя Кана Гранде; в Падуе я внимательно рассматривал в капелле Скровеньи (nell'Arena) знаменитые фрески Дантова современника и друга – живописца Джиотто, по сюжету соответствующие разным подробностям «Божественной Комедии» в изображении Страшного Суда и символических фигур, означающих добродетели и пороки. Во Флоренции я посетил баптистерий, в котором был крещен Дант, а также и дом, где он жил в соседстве с Беатрисою, которую прославил навеки в стихах и прозе; разумеется, не преминул я присесть и на том камне, на котором сиживал великий поэт и всегда любовался на прекрасный собор Maria del'Fiore, с грациозной колокольней, которую построил и украсил барельефами тот же его товарищ и друг Джиотто. Видениями загробной жизни, в таинственном обаянии мистических символов, внушенными «Божественною Комедиею», веяло на меня отовсюду со стен, расписанных учениками и последователями Джиотто, в флорентийской церкви Maria Novella и в прилежащем к ней доминиканском монастыре. Это есть та самая церковь, в которой во время страшной чумы, постигшей Италию в XIV столетии, собрались веселые собеседники Боккаччиева «Декамерона», кавалеры и дамы, и условились удалиться вместе из зараженного города в уединенную виллу. Микель-Анджело особенно любил эту церковь и называл ее своею невестою. В Болонье подолгу стоял я не раз под наклоненными друг к дружке башнями, называемыми Азинеллою и Гаризендою, под теми самыми, из которых с одною Дант сравнивает колоссального великана, когда он в аду стал нагибаться к поэту, чтобы поднять его вверх.

Дант и Джиотто открыли мне путь к изучению раннего наивного стиля итальянских мастеров XIV и XV столетий. Это и было главным предметом моих специальных занятий на острове Искии. Лучшим и единственным руководством служила мне уже известная вам книга Куглера, не раз упоминаемая в моих воспоминаниях. Этот ученый, сколько мне известно, в своей истории живописи, первый отнесся с надлежащим вниманием и живейшим интересом к ранним итальянским мастерам, предшествовавшим цветущей эпохе Леонарда да-Винчи, Микель-Анджело и Рафаэля. Сверх того, граф Сергий Григорьевич указал и дал мне две старинные иллюстрированные монографии, которые как нельзя больше соответствовали моим желаниям и целям. Это были подробные описания, во-первых, монастырской церкви св. Франциска в Ассизи и, во-вторых, собора в Орвиэто. В первой книге я хорошо ознакомился с триумфами Целомудрия, Смирения и Нищеты, которые по сводам церкви над гробницею св. Франциска Ассизского изобразил Джиотто, согласно Дантовым стихам об этом святом «Божественной Комедии», а в другой – с фресками, которыми Лука Синьёрелли, живописец XV в., расписал одну из капелл орвиэтского собора, заимствуя мелкие сюжеты из разных эпизодов Дантовой поэмы, а в крупных размерах представив воскресение из мертвых, на Страшном Суде, с таким религиозным воодушевлением и с таким простосердечным сочувствием к радостям и страданиям человека, к его восторгам и к отупелому отчаянию, что в искренности и в глубине наивного чувства превзошел самого Микель-Анджело в его знаменитом Страшном Суде на задней стене Сикстинской капеллы.

Этим оканчиваю свои воспоминания о пребывании на Искии. Мы должны были переселиться на соррентские берега, но уже без графа Сергия Григорьевича, который оставлял нас за границею на весь следующий год, уезжая с Искии в Москву. Перед его отъездом было решено, что будущую зиму мы проведем в Риме. То-то была для меня великая радость.

XVII

В начале августа 1840 г. переселились мы с острова Искии на соррентские берега, где прожили два месяца. Для тех из вас, кому не случилось побывать в этих местах, я должен сделать беглое топографическое их обозрение, чтобы в общих чертах дать понятие о той живописной обстановке, которая со всех сторон меня здесь окружала не только в дальних и близких прогулках, но и из окон моей комнаты. Прошу вас припомнить, как я ходил пешком из Неаполя до Помпеи по отлогому взморью. Тотчас же затем от Кастелламаре, стоящего у подножия горы св. Ангела (Monte Sant Angelo), начинается цепь гор с пересекающими ее долинами, которая на протяжении нескольких верст образует Соррентский полуостров; потому с обеих сторон спускается он к морю крутизнами. Над Неаполитанским заливом поднялась на высоких, утесистых берегах большая равнина (Piano-di-Sorrento), обнесенная горами, то оголенными от всякой растительности, то покрытыми кустарником и рощами. В конце равнины, если направляться от Неаполя, стоит город Сорренто у подножия каменистого холма, называемого Caro-di-Monte.

Сначала дней на пять поместились мы в самом городе Сорренто, в гостинице «Сирена», близ так называемого дома Торквато Тасса, где будто бы родился он и провел свое детство; потом, когда была вполне изготовлена и приведена в порядок наша вилла в Piano-di-Sorrento, мы переселились туда.

С первого же раза, как очутился в этой живописной местности, как побывал в доме Тасса и узнал, что гостиница получила свое название от тех сирен, которые заманивали в морскую глубину Улисса и его спутников именно здесь, у берегов соррентских, – юношеская фантазия моя разыгралась, и я тотчас же порешил дать ей раздольный простор в октавах «Освобожденного Иерусалима» и в гекзаметрах «Одиссеи». Обе эти книги я усердно читал в продолжение обоих месяцев, проведенных в нашей вилле. Тассову поэму брал с собою на прогулках, а Гомера подробно изучал с комментариями у себя на дому.

Соррентская равнина (Piano-di-Sorrento) есть не что иное, как огромный виноградник на нескольких квадратных верстах вперемежку с фруктовыми садами, в которых высоко над другими деревьями, в живописном контрасте зеленых оттенков, поднимаются столетние оливы со своими светлыми и прозрачными ветвями и темные и густые рощицы «оранжей» (так называл я тогда апельсиновые деревья); там и сям тянулись далеко вверх в виде столпов ряды кипарисов, а то раскидывалось широко и высоко ореховое дерево с таким толстым стволом, что не обнимешь его в один обхват. Все это пространство размежевано улицами с переулками; по обеим их сторонам нескончаемо тянутся высокие каменные стены на таком расстоянии между собою, чтобы можно было разъехаться двум встретившимся экипажам. Изредка попадаются небольшие постройки для жилья владельцам виноградников и для хозяйственных угодий и очень немногие большие дома для постоя приезжих. В одном из таких домов поместились и мы, на левой стороне узенькой улицы, если идти от Сорренто. Своим фасадом выходил он на улицу с высокою стеною перед окнами. Вход был в ворота со двора, а за двором раскинулся виноградник до самого обрыва отвесно ниспадавшего морского берега. По одну сторону виноградника была роща оранжей, а по другую фруктовый сад. Дом был двухэтажный, с небольшою надстройкою в виде башни налево, если смотреть с улицы. В бельэтаже, кроме залы, гостиной и столовой, могли удобно разместиться только сама графиня, ее обе дочери с гувернанткою и трехлетний сынок с немкою Амалией Карловной. Для двух старших сыновей, Павла Сергеевича и Григория Сергеевича с их гувернером, в доме места не хватало. Они занимали небольшой одноэтажный павильон с широкою террасою, выходившею в сад с разными фруктовыми деревьями, обнесенный по обеим сторонам густыми лавровыми аллеями. На террасе, обращенной к северу-западу, мы пили утренний кофей; но уроки давал я своим ученикам, спасаясь от наступающей жары, всегда в классной комнате.

Что касается до меня, то я поместился именно в той надстройке, о которой упомянул выше. Она занимала левую часть дома: все же остальное пространство его плоской каменной кровли, огороженной по сторонам парапетами, было для меня террасою, которая во все два месяца предоставлялась исключительно в мою собственность. Днем на солнечном припеке выходить на нее не было никакой возможности; раскаленный палящими лучами каменный помост жег ноги сквозь тонкие подошвы башмаков, если остановиться на несколько секунд. Зато ночью гулять по ней было восхитительно! Под темно-синим небесным сводом, который теперь кажется и ниже и ближе ко всему земному, по одну сторону в нежном, приветливом сиянии луны как-то особенно уютно покоятся соррентские холмы и утесы под охраною высоко поднимающейся над ними горы св. Ангела, а по другую сторону там далеко внизу тихо и мирно в Неаполитанском заливе улеглась темная поверхность моря, по которой там и сям скользят серебристые отливы лунного сияния. И около меня везде кругом тишина и безмолвие – и в виноградниках, и в садах, и по улицам с переулками. Разве иной раз со стороны Сорренто донесутся призывные звуки любимой в то время серенады:

Tutti la notte dormino,Io solo non posso dormire,Io ti voglio ben assai!

Так начинается эта песенка; она, бывало, раздается повсюду вдоль берегов Неаполитанского залива: и рыбак, сидя в своей лодке, распевает ее своим густым басом; и молоденькая дочка ремесленника, в домашнем неглиже и с растрепанными волосами, высунувшись по пояс из окна и глазея по сторонам, выводит звонкими руладами: Io ti voglio ben assai; и чопорный франт из неаполитанских обывателей средней руки, в потертом сюртуке, но в лоснящемся цилиндре, тщательно приглаженном щеткою, прогуливаясь вечером по Villa Reale, мурлычет все одно и то же: Tutti la notte dormino.

Но мне остается сказать еще несколько слов о моей оригинальной террасе. Между местными жителями была распространена одна грациозная легенда, достоверность которой с благочестивым усердием подтверждали старожилы. Будто в одно из последних извержений Везувия бурным ветром помчало в сторону соррентской равнины черные тучи песчаного пепла, которые мгновенно заволокли все небо и превратили светлый день в непроглядную ночь. Все ожидали неминучей судьбы, постигшей когда-то соседнюю Помпею. Кто мог и успел, бежал куда ни попало, но большею частью попрятались в своих домах, потому что наружу не было видно ни зги, а горячий песок засыпал глаза, лез в уши, в ноздри и в рот, бил по голове и сшибал с ног, хотя и вязли они в пепле выше щиколок. К счастию, буря стала утихать и песочный ураган мало-помалу ослабевал и, наконец, прекратился. Только на рассвете осмелились выйти наружу скрывавшиеся в домах. Повсюду навалило пепла чуть не по колени. В великой радости, что спаслись, прежде всего бросились хозяева на свои плоские крыши, спеша освободить их от тяжелого груза, наваленного извержением песчаного пепла, а то потолки не выдержат и обрушатся. И что же видят? На каждой кровле и в Сорренто, и везде в его окрестностях по ровной и гладкой поверхности пепла протянулась полоса следов от двух босых ножек, которые явственно отпечатлелись всеми своими пальчиками. В этом необычайном явлении благочестивые жители признали великое чудо, спасшее их от гибели. Пречистая Дева Мария соблаговолила проследовать по всем до одной кровлям, отпечатлев на каждой знаки своего шествия. Она же отвратила и ураган в другую сторону. Эта легенда иной раз приходила мне в голову, когда я в лунные ночи гулял по своей террасе. От нечего делать я любил тогда предаваться мечтательным грезам, и несбыточное казалось мне возможным. И здесь, думалось мне, где я теперь хожу, оставила по себе таинственные следы Та, которая спасла от разрушений и дом, где мы теперь живем, и этот широкий помост для моих ночных прогулок. И я вызывал в своем воображении идеальный лик Сикстинской Мадонны Рафаэля и представлял себе, как она, спустившись с облаков, по которым идет на картине, ступает теперь по кровлям домов соррентскои равнины. В мое время любили играть в затейливые мечты, как потом с таким же заманчивым увлечением стали играть в акции и в другие ценные лоскуты бумаги.

bannerbanner