Читать книгу Семейство Какстон (Эдвард Джордж Бульвер-Литтон) онлайн бесплатно на Bookz (28-ая страница книги)
bannerbanner
Семейство Какстон
Семейство КакстонПолная версия
Оценить:
Семейство Какстон

3

Полная версия:

Семейство Какстон

Блашиь (шепотом) О чем вы думаете?.. скажите, Систи!

Пизистрат. Я не думал, Бланшь, а если и думал, мысль моя исчезла при первом усилии удержать ее.

Бланшь (после минуты молчания). – Я знаю, что вы хотите сказать. Со мной это тоже бывает часто… часто, когда я одна. Ну точно та история, что Примминс рассказывала нам, помните, вечером: как была в её деревне женщина, которая видела в куске хрусталя, небольше моей руки[23], вещи и людей: они были ростом такие же, как живые; но это были только узоры в хрустале. С тех пор, как я слышала эту сказку, всякий раз, когда тетушка спрашивает меня, о чем я думаю, мне хочется сказать: я не думаю, я вижу узоры в хрустале.

Пизистрат. Скажите это батюшке, это ему понравится. В этом больше философии, чем вы думаете, Бланшь. Были очень умные люди, которые думали, что весь мир «с его суетой, блеском и переворотами» одно видение – узоры хрусталя.

Бланшь. И я увижу, увижу нас обоих, и эту звездочку, что взошла вон-там: я все это увижу в моем хрустале. Когда вы уедете… уедете, братец!

И Бланшь опустила головку.

Было что-то особенно тихое и глубокое в нежности этого ребенка, не имевшего матери, что трогало вас не поверхностно, как громкая, мгновенная ребяческая привязанность, в которой, видим мы, первая игрушка займет наше место. Я поцеловал бледное лицо Бланшь и сказал:

– И у меня тоже, Бланшь, есть свой хрусталь; я ужасно рассержусь, когда увижу в него, что вы сидите одни и грустите: это эгоизм. Бог создал нас не для того только, чтобы мы тешились узорами хрусталя, предавались пустым мечтам, или грустили о том, чему мы помочь не можем, а для того, чтобы мы были веселы и деятельны и составляли счастье других. Теперь, Бланшь, послушайте, что я вам поручу. Вы должны заменить меня для всех, кого я покидаю. Вы должны приносить свет и радость всюду, куда ни придете вы вашим робким и легким шагом, к вашему ли отцу, когда он насупит брови и скрестит руки, (это вы, впрочем, всегда делаете), к моему ли отцу, когда книга упадет у него из рук и он тревожно заходит взад и вперед по комнате: тогда подойдите к нему, возьмите его за руку, усадите его опять за книги и скажите ему тихо: что скажет Систи, когда он вернется, а ваше сочинение не будет кончено? А бедная матушка, Бланшь! какой вам дать совет для неё, как сказать, чем вы ее успокоите? Бланшь, вкрадьтесь в её сердце и будьте ей дочерью. Но чтоб исполнить мое тройное поручение, недостаточно сидеть да глядеть в ваше стеклушко; понимаете?

– Понимаю, – сказала Бланшь, взглянув на меня; слезы катились у нее из глаз, и она с решимостью сложила руки на груди.

– Мы, сидя на этом мирном кладбище, сбираемся с духом для новой борьбы с трудностями и заботами жизни, а вот, посмотрите, одна за другой восходят звезды и улыбаются нам; и эти светлые миры исполняют свое назначение. И, по всему видимому, чем больше жизни и движения в какой-нибудь вещи, тем больше приближается она к Творцу. Всех деятельнее и всего покорнее своему назначению, конечно, должна быть душа человека. Скоро и пышно вырастает трава из самых могил, но далеко не так скоро, Бланшь, как надежда и утешение из людских горестей!

Часть тринадцатая.

Глава I.

Есть прекрасное и оригинальное место у Данта (которое может-быть не обратило на себя должного внимания), в котором мрачный Флорентинец защищает Фортуну от нареканий толпы. Он видит в ней силу, подобную ангелам, определенную Божеством на то, чтобы направлять ход человеческого величия; она повинуется воле Творца, благословенная, не внемлет хулящим ее и, спокойная, на ряду с прочими ангельскими силами, наслаждается своим блаженством[24].

Это понятие не разделяется большинством, но еще Аристофан, глубоко-понимавший вещи популярные, выразил его устами своего Плутуса. Плутус объясняет причину слепоты своей тем, что, будучи еще ребенком, он имел неосторожность посещать только добрых людей, что возбудило такую зависть к ним в Юпитере, что он на всегда лишил зрения бедного бога денег. Когда на это Хремил спрашивает у него: стал-ли бы он опять посещать добрых, еслибы ему возвратили зрение, Плутус отвечает: «конечно, потому-что я их давно не видал.» «Да и я то же – возражает жалостно Хремил – хоть и смотрю в оба.»

Но мизантропический ответ Хремила сюда не относится, я только отвлекает нас от настоящего вопроса о том, что такое судьба: добрый ангел или слепое и ограниченное старое языческое божество. Что касается до меня, я держусь мнения Данта, и если-б я хотел и была-бы у меня в этом месте моих записок дюжина лишних страниц, я мог-бы представить на это довольно уважительных причин. Как-бы то ни было, наше дело ясно: на кого бы ни была похожа Фортуна, на Плутуса или на ангела, бранить ее напрасно – не все ли равно, что кидать камни в звезду. По-моему, если присмотреться поближе к её действиям, мне кажется, что она хоть раз в жизни непременно улыбается каждому человеку, и если он не упустит случая воспользоваться ею, она снова навешает его, иначе – itur ad astra. При этом я вспомнил случай, прекрасно рассказанный Марианна в его истории Испании, как королевская испанская армия была выведена из затруднительного положения своего в ущельи Лозы с помощью одного пастуха, показавшего ей дорогу; но – замечает Марианна в скобках, – некоторые думают, что этот пастух был ангел, потому-что после того, как он показал дорогу, его никогда больше не видали. Тут его ангельская природа доказывается тем, что его только видели один раз и что когда он вывел войско из затруднительного положения, то предоставил ему сражаться или бежать, по благоусмотрению. Я вижу в этом пастухе прекрасное олицетворение моего понятия о фортуне, о судьбе. Видение между скал и ущелий указало мне путь к большой битве жизни, а там уж держись и бей крепче!

Вот я и в Лондоне с дядей Роландом. Конечно, мои бедные родители желали-бы проводить искателя приключений до самого корабля, но я уговорил их остаться дома, зная, что им будет не так страшно расстаться со мной в виду домашнего очага и покуда им можно будет сказать себе: теперь он с Роландом, он еще не выехал из родины… И так, слово прощанья было сказано. Но Роланду, старому солдату, нужно было дать мне столько практических наставлений, он мог мне быть так полезен в выборе вещей, которые мне надо было взять с собой и в приготовлениях к моему путешествию, что я решился не расставаться с ним до конца. Гай Больдинг, который поехал прощаться с своим отцом, должен был отыскать меня уже в Лондоне, так же как и мои прочие второстепенные, кумберландские спутники.

Так как мы с дядей были одного мнения касательно экономического вопроса, то мы и поселились с ним в одной из гостиниц Сити; здесь я впервые узнал такую часть Лондона, знакомством с которой похвалились-бы не многие из моих благовоспитанных читателей. Я и не думаю смеяться над Сити, мой почтенный алдермен: это пошло и старо. Я не намекаю ни на какие особенные улицы или переулки; то, что меня теперь занимает, можно видеть в западной части Лондона не так хорошо, как в восточной, но все-таки и там можно видеть крыши домов.

Глава II.

О крышах.

Крыши! Какое отрезвляющее действие их вид производит на душу! Но много нужно условий, чтобы хорошенько выбрать точку зрения для этого. Недостаточно поселиться на чердаке: ваши ожидания будут обмануты, если ваш чердак выходит на улицу. Во-первых ваш чердак должен непременно выходить на двор; во-вторых дом, к которому он принадлежит, должен немного возвышаться над окружающими его домами; в-третьих окно не должно быть в одной плоскости с крышей – в таком случае зрелище ограничится частью того свинцового купола, который самолюбивые Лондонцы называют небосклоном; оно должно быть отвесно и не закрыто до половины парапетом рва, обыкновенно называемого желобом; наконец перспектива должна быть так устроена, чтобы вам нигде не было видно мостовой; если же вы хоть раз увидите жизнь дола, все очарование этого горнего мира будет разрушено. Положим, что все эти условия выполнены: отворите окно, подоприте подбородок обоими руками, уткните покойно локоть в косяк и созерцайте необыкновенное явление, открывающееся перед вами. Вам трудно поверить, чтобы жизнь могла быть так спокойна вверху, когда она внизу так шумна и тревожна. Какое удивительное спокойствие! Эллиот Уарбёртон (соблазнительный чародей) советует спуститься вниз по течению Нила тому, кто хочет убаюкать взвoлнoванный дух свой. Легче и дешевле нанять чердак в Гольборн. У вас не будет крокодилов, но будут за то животные, не менее их почитаемые Египтянами, кошки. И как много гармонии между ландшафтом и этими кроткими созданиями; как тихо он скользят в отдалении, останавливаются, оглядываются и исчезают. Только с чердака вы можете оценить живописность наших домашних тигров. Серну надо видеть в Альпах, кошку – на крыш.

Мало-по-малу глаз начинает различать подробности предстоящего зрелища; во-первых, какое фантастическое разнообразие в вышине и формах печных труб. одни стоят ровным рядом: те однообразны и красивы, но ни мало не занимательны; другие, напротив, поднимаются через меру и непременно заставляют вас доискиваться причины такой вышины. рассудок говорит, что это только домашнее средство дать более свободный выход дыму, между-тем как воображение представляет вам и копоть, и дым, и хлопоты, и заботы, досаждавшие владетелю самой высокой трубы до того времени, когда он, поустроив ее, освободился от всех этих неудобств. Вам представляется отчаяние кухарки, когда мрачный губитель «как волк на долину» пускается на праздничное жаркое. Вы слышите возгласы хозяйки (может быть новобрачной – дом только что отстроен), вышедшей в гостиную в белом переднике и чепчике и вдруг встреченной веселой пляской монад, собирательно называемых сажею. Вы справедливо негодуете на неуча молодого, который, преследуемый дымом, выбегает из двери и кричит, что его опять выкурили и что он отправится обедать в клуб. Все это могло происходят, когда труба еще не была поднята на несколько футов ближе к небу, а теперь, может быть, долго-страдавшее семейство самое счастливое в целой улице. Сколько выдумок, чтоб отделаться от дыма! Не все только надстроивают свою трубу, другие покрывают её вершину всякого рода наколками и колпаками. Здесь привилегированные снаряды вертятся, как флюгера, во все стороны вместе с ветром; другие стоят на месте, как будто-бы решили дело одним sic jubeo. Но изо всех этих домов, мимо которых проходишь по улице, не подозревая, что делается внутри их, нет и одного на сотню, где-бы хоть когда-нибудь не хлопотали, чорт знает как, о том, чтобы печи не дымили. В этом случае и философия отказывается и решает, что, где-бы мы ни жили, в хижине или в палатах, первое дело – заняться очагом и обеспечить себя от дыма.

Новые красоты останавливают наше внимание. Какое бесконечное разнообразие спусков и возвышений: здесь отлогость, там острый угол! С каким величественным презрением возвышается кровля там, на-лево. Без сомнения, это палата гения или джина (последнее есть настоящее арабское наименование духов, строивших из ничего дома, служившие Аладдину). При одном виде крыши этого дворца, как светлы становятся ваши созерцания. Может-быть на его вершине блестит звезда, и вы далеко, уноситесь в сладких мечтах, тогда как внизу, у порога……нет, грустные призраки, мы не видим вас с нашего чердака. Посмотрите, какой крутой спуск, как беден и ветх вид этой крыши! Тот, кто прошел-бы пешком через это ущелье, которого мы видим одни живописные вершины, должен заткнуть нос, отворотить глаза, придержать карманы и поспешно выбираться из этого отвратительного притона мрачных лондонских лаццарони. Но когда вы смотрите на нее с-высока, как живописно рисуется её силуэт. Непозволительно было-бы заменить этот картинно-расположенный провале мертвою поверхностью однообразных и скучных крыш. Взгляните сюда: как восхитительно! этот разоренный дом совсем без крыши, опустошен и обезображен последним лондонским пожаром. Вы можете различить зеленые с белым обои, еще не отставшие от стены, и место, в котором когда-то устроен был шкап; черные тени, скопившиеся там, где прежде был очаг. Увидьте вы его снизу, – как скоро прошли-бы вы мимо! Эта большая трещина предвещает обвал; кажется, вы-бы придержали дыхание, чтоб он не обрушился вам на голову. Но когда вы смотрите свысока, сколько любопытного и занимательного представляет вам остов этой развалины. Силою воображения вы вновь населяете эти комнаты; люди, беззаботно прощаясь друг с другом, отходят ко сну, не зная, что им грозит участь Помпеи; мать на цыпочках пробирается к малютке с тем, чтобы еще раз взглянуть на него. Ночь: все погружено в мрак и тишину; вдруг выползает багряный змей. Слышите его дыхание, его свист? Вот он извивается, вот он высоко поднимает гордую грудь и алчный язык! Сон прерывается, люди бросаются из стороны в сторону, мать бежит к колыбели, в окне раздается крик, стучат в двери, сверху бегут к лестницам, ведущим вниз к безопасности, и дым поднимается высоко, как адское курево. Все отскакивают задушенные и ослепленные; пол качается под ними как челнок на воде. Вот раздается громкий стук колес, подъезжают пожарные трубы. Ставьте лестницы: вот тут, сюда, к окну, где стоит мать с грудным ребенком! Пенясь и кипя плещет вода, пламя слабеет и вдруг опять разливается, враг вызывает на бой врага, стихия стихию. Как великолепна эта борьба! Но давайте лестницу… лестницу, вот сюда, к окошку! Все другие спаслись: прикащик с книгами, адвокат с долговыми обязательствами в жестяном футляре, хозяин дома с страховым полисом, купец с банковыми билетами и золотом; все спасены, кроме матери с ребенком. Что за толпа на улицах, как дико пламя окрашивает любопытных, сколько их! Все эте лица стались как-бы в одно лицо, выражающее страх. Никто не решается взобраться по лестнице. Так… молодец, Бог подал тебе благую мысль, Бог поможет тебе! Как явственно я его вижу. Его глаза закрыты, зубы стиснуты; чудовище поднялось, оно лижет его своим языком, обхватывает раскаленным дыханьем. Толпа отхлынула, как море, и густо над нею клубится дым. Что это такое виднеется на лестнице, вот оно подходит ближе и ближе – тут с треском валятся черепицы – горе, ах! нет, раздается крик радости «слава Богу», – и женщины пробиваются сквозь толпу мужчин к ребенку и его матери. Все исчезло: остался один остов развалины. Но развалина видна. Искусство! изучай жизнь с кровель.

Глава III.

Мне опять не удалось видеть Тривениона. Заседаний не было по случаю Святой недели, и он отправился к одному из своей братьи министров, куда-то в северную часть Англии. Но леди Эллинор была в Лондоне и приняла меня: ничто не могло быть радушнее её обращения, хотя вид её, бледный и истомленный, выражал какую-то грусть.

После самых ласковых расспросов о моих родителях и капитане, она с большим сочувствием стала говорить о моих планах и предположениях, которые, говорила она, передал ей Тривенион. Дельная заботливость моего прежнего патрона (не смотря на его неудовольствие за то, что я не принял предложенной им ссуды) не только спасла меня и моих спутников от хлопот бумажных, но и снабдила нас советами о выборе местоположения и почвы, внушенными практическим знанием дела и которые впоследствии были для нас чрезвычайно-полезны. Когда леди Эллинор вручила мне небольшую связку бумаг с заметками на полях руки Тривениона, она сказала с полу-вздохом:

– Алберт просил меня сказать вам, что он очень желал бы так верить своему успеху в кабинете, как вашему в Австралии.

За тем она обратилась к видам и надеждам своего мужа, и лицо её стало изменяться. Глаза её заблистали, краска выступила на щеки.

– Но вы один из тех, которые знают его – заметила она. – Вы знаете, как он жертвует всем: радостью, досугом, удовольствием, для своего отечества. В его природе нет ни одного себялюбивого помысла. И все эта зависть, эти препятствия! А ктому же (глаза её склонились на её платье, и я увидел, что оно было траурное, хоть и не глубокое) небу угодно было отнять у него того, кто был-бы достоин связи с ним.

Я был тронут за гордую женщину, хотя её смущение, по-видимому, боль проистекало из самолюбия, нежели из настоящей грусти. И, может быть, высшее достоинство лорда Кастльтон, в её глазах, заключалось в том, что он должен был послужить влиянию её мужа и её личному честолюбию. Молча наклонил я голову и задумался о Фанни. А она, жалела ли о потерянном величии или грустила об утраченном любовнике?

Спустя мгновение, я сказал нерешительно:

– Не знаю, до какой степени мне дано право горевать с вами, леди Эллинор, но, верьте, не много вещей так неприятно поразили меня, как смерть, на которую вы намекаете. Надеюсь, что здоровье мисс Тривенион не очень пострадало. Не увижу я её до моего отъезда из Англии?

Леди Эллинор уставила на меня вопросительно свои чудные глаза и, вероятно оставшись довольною испытанием, потому-что протянула мне руку с нежной искренностью, сказала:

– Еслиб у меня был сын, первым желанием моим было-бы, чтобы вы женились на моей дочери.

Я вздрогнул, румянец выбежал на мои щеки, потом я сделался бледен как смерть. Я с упреком взглянул на леди Эллинор и слово «безжалостная!» замерло на моих устах.

– Да – продолжала леди Эллинор грустно – это была моя мысль и мое сожаление, когда я увидела вас впервые. Но, при настоящих обстоятельствах, не считайте меня через-чур суетною и бесчувственною, если я напомню вам Французскую поговорку: noblesse oblige. Слушайте, мой юный друг: мы, может-быть, никогда не встретимся опять, и я бы не хотела, чтоб сын вашего отца дурно думал обо мне, при всех моих слабостях. С раннего детства я была честолюбива, не так как обыкновенно женщины, на богатство и знатность, а как благородные мужчины, на власть и славу. Женщина может удовлетворить такое честолюбие только – если осуществит его в другом. Не богатство, не знатность влекла меня к Алберту Тривенион, а его натура, которая умеет обойдтись без богатства и распоряжаться знатным. И может-быть (продолжала она слегка-дрожавшим голосом) и встретила я в моей молодости человека, прежде нежели знала Тривениона (она замолчала и продолжала скорее), которому, чтобы осуществить мои идеал, недоставало только честолюбия. Может быть, что, выходя за муж, – говорили, по любви – я меньше любила сердцем, нежели всем умом. Теперь я могу сказать это, теперь, когда каждый удар этого пульса для того, с кем я мечтала, предполагала, надеялась, с кем росла я за одно, с кем я делила борьбу, а теперь делю торжество, осуществляя таким образом видение моей юности!

Опять заблистали ярким светом очи этой дщери большего света, превосходного типа этого нравственного противоречия – честолюбивой женщины.

– Не умею сказать вам – продолжала леди Эллинор спокойнее – как я обрадовалась, когда вы поселились-было у нас. Отец ваш, быть-может, говорил вам обо мне и о нашем первом знакомстве?

Леди Эллинор вдруг остановилась и опять посмотрела, на меня. Я молчал.

– Может-быть он и обвинял меня? – прибавила она, опять краснея.

– Никогда, леди Эллинор.

– Он имел право на это, хотя и сомневаюсь я, что обвинил-бы меня за дело. Однакоже нет; он никогда не мог оскорбить меня так, как, давно уже, оскорбил м. де-Какстон в письме, которого горечь обезоруживала всякий гнев, где упрекал меня, что я кокетничала с Остином, с ним даже! Он, по-крайней-мере, не имел права упрекать меня, – продолжала леди Эллинор горячее и презрительно приподняв свою губу, – потому-что, если я и питала сочувствие к его необузданной жажде романической славы, это было в той надежде, что избыток жизненности одного брата возбудит другого к честолюбию, которое сделало-бы пользу его уму и подстрекнуло энергию. Но это теперь все старые сказки о глупостях и иллюзиях; я скажу только то, что, всякий раз, когда я думаю о вашем отце и даже о дяде, я чувствую, что моя совесть напоминает мне о долге, который мне хочется заплатить, если не им, так их детям. По этому, с первой минуты, как я увидела вас, поверьте мне, ваши интересы, ваша карьера сейчас вошли в число моих забот. Но я ошиблась, увидев ваше прилежание к предметам серьёзным и ваш свежий и не по летам дельный ум; и, вся погруженная в планы и соображения, далеко превышающие обыкновенный круг домашних занятий женщины, я ни разу не подумала, когда вы поселились у нас, об опасности для вас или Фанни. Вам больно, простите меня; надо же мне оправдаться. Повторяю, что если-б у нас был сын, который мог-бы наследовать наше имя и нести бремя, которое свет возлагает на родившихся для влияния на судьбы других людей, нет человека, которому-бы и Тривенион и я с такой охотою вверили счастье дочери, как вам. Но дочь моя единственная представительница женской линии и имени отца: одно её счастье нельзя мне класть на весы, а и её долг, долг её рождению, карьере благороднейшего из патриотов Англии, долг её – говорю без преувеличения – к стране, которой посвящена вся эта карьера!

– Довольно, леди Эллинор, довольно: я вас понимаю. У меня нет надежды, никогда не было надежды; это было безумие, оно прошло. И только, как друг, спрашиваю я опять, можно ли мнь видеть мисс Тривенион при вас, прежде… прежде нежели отправлюсь я в эту долгую, добровольную ссылку, для того чтобы – почем знать? – оставить прах мои в чужой земле! Да посмотрите мне в лицо: вам нечего бояться за мою решимость, за мою искренность, за мою честь. Но в последний раз, леди Эллинор, в последний! Ужели просьбы мои напрасны?

Леди Эллинор была, видимо, неимоверно-тронута. Я стоял как-бы сбираясь упасть на колени. Отерев свои слезы одной рукой, она нежно положила другую мне на голову и тихо произнесла:

– Умоляю вас не просить меня; умоляю вас не видеться с моей дочерью. Вы доказали, что вы не эгоист; докончите победу над собой. Что сделает такое свиданье, как-бы вы ни были осторожны, как не взволнует мою дочь, возмутит её мир…

– Не говорите этого: она не разделяла моих чувств.

– Если-б и было противное, может ли в этом сознаться её мать? Когда вы вернетесь, все эти сны будут забыты; тогда мы можем встретиться по старому, я буду вашей второю матерью, и опять ваша карьера будет моей заботой; но не думайте, что мы дадим вам прожить в этой ссылке столько, сколько вы, по видимому, располагаете. Нет, нет: это путешествие, экскурсия, отнюдь не поездка за состоянием. Ваше состояние, ваше счастье – предоставьте их нам, когда вы вернетесь!

– Так я не увижу её больше! – прошептал я, встал и молча пошел к окну, чтоб закрыть лицо. Большие борьбы жизни ограничены мгновениями. На то, чтобы склонить голову на грудь, чтобы прижать руку к брови, мы издерживаем едва секунду из дарованного нам писанием семидесятилетия, но какой переворот под-час совершается внутри нас, покуда эта маленькая песчинка неслышно падает в клепсидр.

Твердою стопою возвратился я к леди Эллинор и спокойно сказал:

– рассудок говорит мне, что вы правы, и я покоряюсь, простите меня! и не считайте меня неблагодарным и чрезмерно-гордым, если я прибавлю, что вам надо оставить мне ту цель в жизни, которая утешает меня и поощряет во всех случаях.

– Что такое? – спросила леди Эллинор нерешительно.

– Независимость для меня самого и достаток для тех, кому жизнь еще сладка. Вот моя двойная цель, а средства достигнуть ее должны быть мое собственное сердце и мои собственные руки. Прошу вас передать вашему супругу мою признательность и принять мои горячия молитвы за вас и за нее, кого я не хочу называть. Прощайте, леди Эллинор.

– Нет, не оставляйте меня так скоро. Мне нужно обо многом поговорить с вами, расспросить вас. Скажите, как ваш батюшка переносит свои потери? скажите, есть ли надежда, что он позволит нам сделать что-нибудь для него? При настоящем влиянии Тривениона, в его распоряжении много мест, которые пришлись-бы по вкусу прихотливой лени ученого. Будьте откровенны?

Я не мог противостоять такому участью, опять сел и, как умел спокойнее, отвечал на вопросы леди Эллинор и старался убедить ее, что отец мой чувствует свои потери лишь на столько, на сколько они касаются меня, и что не в силах Тривениона вырвать его из его уединения или вознаградить его чем-нибудь за перемену в его привычках. – За тем, после моих родителей, леди Эллинор спросила о Роланде, и, узнав, что он приехал в город со мной, изъявила непременное желание видеть его. Я сказал, что передам ему её желание, а она задумчиво спросила:

– У него есть сын, кажется, и я слышала, что между ними была какая-то размолвка.

– Кто мог вам сказать это? – спросил я удивленный, зная, как тщательно дядя скрывал тайны своих семейных неприятностей.

– Я слышала от кого-то, кто знал капитана Роланда, забыла я, когда и где, но дело не в том.

– У Роланда нет сына.

– Как?

– Его сын умер.

– Как эта потеря должна была огорчить его!

Я не отвечал.

– Но верно-ли, что его сын умер? Какая бы радость, если б это была ошибка, если б сын его оказался жив!

bannerbanner