
Полная версия:
Влюбленные в Бога. Криминальная мениппея
Мать, конечно, отвела меня в баню и поколотила, а после меня успокаивали тетки, сочувствовали, жалели и принуждали, чтобы я признал свою неправоту.
Художники…
В числе наших сельских родственниц была библиотекарша. Я вновь пристрастился к книгам. Я, ничего не сведущий в супружеских отношениях, с упоением прочёл «Крейцерову сонату». Больше чем за себя я переживал за персонажей Достоевского. В романах все было и складно и закономерно. Взрослые оказались довольны моей новой страстью – страстью к классической литературе, из чего у меня даже зародилось подозрение, что они никогда не читали её.
Узнав, что Толстой дворянских кровей, я усмотрел в этом факте тотальный подвох. Я перечитал все его книги, раскопал воспоминания современников о нём и более всего я обратил внимание на помин Вересаева о графе: «Уезжал я от Льва Николаевича с таким чувством, будто встретил одинокое голое дерево в январе, искусственно покрытое серебряным инеем».
Впоследствии вслед за полными собраниями сочинений Толстого и Достоевского несколько лет я штудировал Лескова, Бунина, Платонова, Набокова. Если Толстой призывал к смирению, то Достоевский вызывал истерические слёзы. Лесков вязал основательно, но нет-нет местами подобострастничал. Бунин нежничал и грустил. Платонов гомерически хохотал. Набоков был равнодушен, но и не обременял моралью. В текстах Булгакова не хватало определенности. Никто не излагал ясно. Уже тогда у меня сложилось впечатление, что все они знали истину. Они, в общем-то, были художниками, и говорить напрямки их ничто не обязывало. Складывалось впечатление, что истина известна многим, но только о ней не принято было говорить. Как будто стоило ей прозвучать, тут же стерли бы источник, а потом и всех слышавших. Мокрое место оставили бы.
По-видимому, будучи под влиянием художественной литературы я научился держать мысли при себе и не делиться ими ни с кем. Мне хотелось убедиться в том, что я действительно не параноик и не сумасшедший, и что сложившаяся картина в моей голове – не просто игра воображения.
Деревенские…
Бывало, я ездил с соседскими мальчишками купаться. Я старался реже с ними пересекаться. Мать спросила меня, почему я не общаюсь со сверстниками. Я ответил ей, что не понимаю их. Мать сказала: «Ты ненормальный, поэтому с тобой никто не может и не хочет дружить, и в школе у тебя всё неладно».
Река полукругом огибала наше село. Купались мы долго, по многу часов. Мальчишки топили сначала друг друга, как бы выясняя, кто сильнее и, наконец, выяснив, топили самого слабого, забавы ради. Частенько происходили стычки, драки. Но не было между ними: «Подай!», «Принеси!», «Это мой песок!», «Мой бережок!», «Моя улица!». Они могли отнять что-нибудь друг у дружки или задавить физически, но никто никем не помыкал. За любое дело первым брался самый сильный, потом подтягивались остальные.
Однажды мы договорились всей компанией выйти вечером погулять и заодно попробовать зайти в сельский клуб. Клуб для нас был запретной зоной, ибо мы были малы, а этой территорией владели гораздо более взрослые ребята, окончившие школу, побывавшие в армии, поработавшие на сельхозпредприятиях, пожившие в городе. Они курили какие-то сигареты в красивых ярких пачках, таскали магнитофоны, жевали дефицитные жвачки.
Вечером мы пришли в клуб. Никто не сказал, чтобы мы убирались. Нам сказали, чтобы мы принесли три литра водки. Откуда взять? – Откуда хотите. Мы искали, искали, и не нашли. За это нам не влетело. В тот же вечер я наблюдал ещё одно событие. Возле клуба возникла потасовка. Сразу, после того как нам дали по шее, к клубу подъехало два «газона» с мужиками из соседней деревни. Они рассредоточились, выловили с десяток наших сельских, не успевших убежать, которые только что били нас. Им сначала дали по шее, а потом приказали принести водки. Откуда взять? – Откуда хотите. Девчонки пытались улизнуть из клуба. Чужаки к ним цеплялись, и никто за девчонок не заступался. Чужаки тоже рисовались красивыми пачками от сигарет, жевали жвачки и были похожи на буйное стадо бычков. Вдруг появился здоровый молодой мужик из нашего села, велел им убираться. Кто-то бросился на него с ножом, но он как-то спокойно и ловко подловил одной рукой пьяного мужика, поднял над собой и швырнул в палисадник. Чужаки вытащили из фургона цепи, топоры. Он подождал, когда все они подойдут к нему поближе и сказал следующее: «За людское ответите». Чужаки отступили.
Паук…
В то лето все предчувствовали: что-то надвигается. Из всех определений происходящего, которые мне довелось слышать, особенно запомнилось слово «коллапс».
Люди ждали чего-то и почти не замечали друг друга, смотрели телевизор, ждали новостей. Однако в телеке не было ничего интересного, кроме Кашпировского, который повторял одно и то же: «У вас всё хорошо! Вы здоровы! Вы сыты! У вас всё наладится! Отныне у вас есть надёжный хозяин! Он в вашей голове! Он всесильный! Он за вами присмотрит! Он говорит вам – радуйтесь, будьте счастливы! Делайте, что хотите! Вы свободны!» – и люди в городах и сёлах внимательно смотрели. Людям было в диковинку. Люди верили.
В телеке были стадионы раскачивающихся людей, а в реальности, в комнате, передо мной были нормальные люди: отец, мать, наши гости, и они просто сидели и просто смотрели. Серьёзно, внимательно, молча. Я не мешал им – наблюдал. Было в этом что-то иезуитское.
Отец тем летом обещал сходить со мной на рыбалку. Я бы мог и один, но мне хотелось порыбачить именно с ним. Он обещал уже с неделю. Не позволяли дела и летняя деревенская работа по хозяйству. В воскресение он пообещал железно, но в обед диктор в телевизоре заявил, что через десять минут начнётся сеанс Кашпировского, дескать, соберитесь всей семьёй, пригласите друзей и соседей. Отец сказал, что сегодня порыбачить не получится.
К нам слетелись соседи, бабушки, дедушки, мужики, бабы. Все были в сборе. Сеанс начался. Они молчали и смотрели. Я смотрел на них. Прошёл час. Я не вытерпел и сказал: «Папа, пойдем на рыбалку, ты же видишь, как скучно». Он молчал. Все молчали. Никто даже не повернулся ко мне. Я не удивился. Я повторял: «Папа, папа, папа…». Никто меня не слышал – я почти кричал. «Папа, папа…» Отец вяло, даже вязко пошевелился. Тогда я взял отца за руку и встряхнул: «Папа, очнись!» Отец подпрыгнул со стула, истошно крикнул что-то, вцепился себе в волосы. У него было бледное лицо, зрачки навыкате, он задыхался. И никто не услышал его крик. Все сидели спокойно и смотрели в телевизор. Отец сказал: «Не смотри, сынок, не смотри, отвернись…» – показал пальцем на телевизор, повернулся к экрану, как будто хотел в чём-то убедиться и снова стал внимательным, молчаливым, серьёзным.
Я выбежал из дома во дворик. Возле бани сидел бабай. Он курил самосад. Он спросил: «Что?» Я ответил: «Они там все спят». Он неуклюже погладил меня безобразной корявой рукой по спине: «Не бойся, не бойся…» – всю жизнь он был очень скуп на слова. Возможно, ему было горько в тот момент из-за неумения объяснить, утешить, помочь словом. Глаза у него стали тяжёлыми, влажными.
Вскоре из дома выползли счастливые и обессилевшие люди. Они бессвязно перекликались между собой. Я подбежал к папе и повторил несколько раз, добиваясь, чтобы он обратил на меня внимание: «Зачем ты остался?» – он непонимающе поглядел: «Где?» Этот случай на долгие годы затерялся среди прочего хлама в моей голове.
До самого вечера я просидел в предбаннике, не желая заходить в дом. Вошёл, когда все уже спали. Я разделся и лёг на полу. Опёрся локтем о пол, подпёр голову ладошкой и как будто задумался. От лунного сияния всё было чётко видно. На стене висели часы. Стрелки показывали двенадцать ночи. Промелькнуло несколько мгновений, и как будто кто-то легонько коснулся моей головы. Я снова глянул на часы, стрелка показывала пять утра.
Семь тюбетеек…
В тот день бабая пригласили на семидневку. Неизвестно для чего он взял меня с собой. Гостей, включая бабая, было семеро. Я так и запомнил их – семь тюбетеек. Мулла восседал во главе стола. Тюбетейка на лоснящейся лысине сидела педантично ровно и подчеркнуто строго. Он читал размеренно, уныло смакуя каждую нотку и, наверное, очень хотел вызвать священный трепет в односельчанах.
За столом с муллой соседствовал пожилой учитель Фархад. С годами он стал малообщителен и нелюдим. У всякого его собеседника складывалось смутное впечатление, будто за ним пристально наблюдают. Тюбетейка на школьном учителе удлиняла и без того вытянутую голову.
Следующим сидел мясник. Огромный живот почти лежал на его коленях. Мясистое бордовое лицо обливалось потом, но на нём неожиданно было выражение детской непосредственности. На носу его была жирная бородавка. Маленькая тюбетейка едва держалась на его затылке.
Брата покойного посадили у окна. Цвет его лица был характерен для алкоголика. Он то снимал тюбетейку и бесцельно комкал в руках, то снова напяливал и успокаивался ненадолго.
Рядом с ним сидел его девяностолетний отец. В селе его знали, как поборника традиций, наставляющего по сему поводу всех и каждого. Но ему никто не сочувствовал, потому что оба его сына пьянствовали. Казалось, что его голова светится, от того что местами проглядывался белесый пушок. Его тюбетейка была похожа на таблетку и придавала ему ещё большей ветхости. Серо-голубые глаза глядели на всё цепко и остро. Сухонький профиль и орлиный крючковатый нос придавали лицу пронзительность.
Подле него сидел тракторист, друг детства покойного. Он слыл балагуром. Тюбетейка сидела на его голове залихватски, чуть съехав на лоб. В глазах тракториста застыло изумление.
Бабай подскребывал корявой пятернёй щетину. Тюбетейка на его плешивой голове по-хулигански сползла на бок, да и во всём его виде было что-то разгильдяйское и в то же время нечто мужицкое, крепкое.
Собравшиеся почтительно молчали. За столом брезжил слабый дух единства. Но вот молитва закончилась и мулла, напустив ещё больше строгости, начал импровизировать:
– Мы должны быть едины. Мусульмане страдают во всём мире. Америка уничтожает мусульман в Африке, в Азии. В России ислам низводят до сектантства. Террористы в Чечне, прикрываясь исламскими ценностями, подрывают наш имидж. В сложившихся условиях…
За столом завздыхали, закашляли, закряхтели, руки бесцельно забегали по манжетам, зачесались затылки, уши, переносицы, мясник осторожно зевнул, вслед за ним откровенно зевнул учитель. Дух единства заметно рассеялся. На высоких лбах проступили капли пота. Однако непреклонный мулла распалялся всё больше, явно выдавая чужие мысли за свои. Я поднялся с кресла, намереваясь выйти. Гости посмотрели на меня с завистью.
В других комнатах было много женщин. Они завершили кулинарные приготовления, сидели без дела и ждали, когда мужчины приступят к трапезе. Женщины сидели, как на иголках готовые в любую минуту подорваться с места, чтобы исполнить какую-нибудь работу. Лица их скукожились и явнее проступали морщины.
Между собой сельчанки никогда не обсуждали вопросов религии и какие-то высокопарные темы, а с особым вкусом смаковали подробности личной жизни соседей и односельчан. В присутствии чужаков это было, конечно, невозможно. Бабки, приехавшие из города, то и дело скорбно вздыхали. В городе они мнили себя миссионерками и были гораздо жёстче и требовательнее к собеседницам. На деревне они становились куда более смирными, а сельские бабы при них прикидывались простушками, но друг друга они обмануть все равно не могли.
Вот уже два часа женщины ждали, а между тем мужчины ещё и не приступали к еде. Когда я миновал их, женщины притихли и все без исключения посмотрели на меня, лица выражали строгость, умиление, безразличие, готовность услужить гостю (и это было особенно приятно для десятилетнего мальчика), но в глазах я прочёл общую мысль: «Он вырастет кем угодно, но при любом раскладе, как и все мужики, будет сидеть за столом на поминках, пустозвонить ни о чём, тем самым, заставляя нас долго ждать очереди». Семидневка была пыткой для женщин. Каждая из них превратилась в оголенный нерв. Я успел заметить даже едва уловимое шевеление ушей: у каждой из них хотя бы одно ухо пеленговало зал.
Наконец, я выбрался на улицу к кособоким абзарам. Из дома донеслась суета, возвещавшая о том, что к столу, наконец, подают суп. Из дома вышел мулла, для того чтобы омыть в рукомойнике лицо, шею и руки. Затем он достал маленькую расчёску и принялся любовно подчёсывать редкую седую бахрому, окантовывающую лысину. Вдруг посмотрел на меня строго. Я скрылся в предбаннике, но продолжил подсматривать в щель между косяком и дверью. С тем же трепетом, не отрываясь от зеркала, он довольно долго расчёсывал брови. Потом мулла оглядел свое лицо и снова умылся с мылом. Только после всех процедур он надел тюбетейку и долго вымеривал соотношение краёв убора с висками, пока, наконец, не добился абсолютной симметрии.
В рамках религии человек не может быть высоким как небо и простым как река, что особенно заметно, когда из его головы лезут как опилки заблуждения, вокруг которых он блуждает сам, а иногда ведет за собой и других.
Первый исполнитель…
К первому сентября я вернулся в город. Казалось, мне не вынести девять учебных месяцев. И дело, конечно, было не в учебе.
К некоторой радости на нашем этаже поселились новые жильцы. Новосёлы играли в шахматы, а у меня в комнате помимо кушетки и шахматной доски ничего не было. Днями напролёт в нешкольное время я играл сам с собой. Глава соседского семейства был кандидатом в мастера спорта, как и мой в то время, преподавал в институте. Его сын тоже играл довольно прилично. На этой почве и завязалось знакомство. Устраивались нешуточные баталии. Кандидат в мастера быв по натуре задирист, играя с моим отцом, приговаривал: «Капут тебе одуванчик. Ну-ну, пешкоед! Ладно… пешка тоже не орешка». Мой отец всегда проигрывал – сосед всякий раз это едко комментировал. Сын кэмээсника наблюдал за игрой молча, но в глазах была насмешка.
В свою очередь, мы с сыном кэмээсника иногда резались до ночи. Побеждая, он тоже язвил и насмехался. Из шести партий я выигрывал одну и тогда отвечал ему тем же ехидством. Он сердился, кидал в меня фигурки и периодически бил. Однажды он чуть не выбил мне глаз, после чего я перестал ехидничать. Он был старше на три года.
Моя манера игры менялась. Я чаще прибегал к хитрым жертвам. Самым излюбленным было для меня осуществить ряд пустяшных ходов, цель которых становилась очевидна для противника, когда потери были уже неизбежны. Если я побеждал, то как-то исподтишка. Зато из десяти партий выигрывал три.
Когда кэмээснику надоедало играть в шахматы, он настойчиво предлагал моему отцу бороться на руках и опять же всегда побеждал. Однако в этом виде спорте мой отец смог разобраться лучше и со временем стал побеждать. Кода он одолел в первый раз, кэмээсник гневно оглядел свою руку, как будто говоря: «Ну, как же ты посмела, ядрёна вошь!» – а вслух сказал упрямо: «Давай ещё!» – а потом ещё и ещё. Кэмээсник сердился, нервничал, раздражался и с каждым поражением всё более бурно проявлял эмоции, пока совсем не выбился из сил. После этого случая он долго не заглядывал к нам.
На самом деле кэмээсник вынашивал план, который реализовал в день защиты диссертации. Мой отец был убежденным трезвенником и кэмээсник знал об этом. В тот солнечный майский день кэмээсник вернулся из института необычно рано, с другом-доцентом и трёхлитровой банкой спирта. Накануне кэмээсник предусмотрительно купил два билета в театр, чтобы женщины – его жена и моя мать – не мешали «празднику». Он уговорами вынудил моего отца присоединиться к столу. После третьего тоста кэмээсник
Расчувствовался и начал самодовольно твердить: «Я – кандидат! Я – кандидат!», а его друг-доцент – известный в институте насмешник – хлопнул новоиспечённого кандидата наук по спине и сказал: «Да! Ты – кандидат! Давай на спине напишем!»
Между тем, мой отец после второго тоста отказывался пить. Кэмээсник предвидел и это. Он знал, что отказ моего отца только раззадорит друга-доцента: «Такое событие! Да будь мужиком! Да ты нас огорчаешь! Да что ты всегда жены боишься!» К вечеру эти двое, злорадно ухмыляясь, вручили моей матери совершенно невменяемого мужа, как второй билет в театр одного актера.
Тыдыщ…
В квартире соседей царил уютный бардак. Все было старое – сервант, скрипучие кресла. Потрескавшийся от времени журнальный столик, как нельзя, кстати, подходил для шахматных партий. На стенах комнаты соседского пацана висели вырезанные из журналов портреты спортсменов, а на мебели – наклейки с тачками.
Потолок был в подтеках. Где-то проглядывала штукатурка. Местами свисали обои. Носки и тапки цеплялись о заусенцы на деревянном полу. Я любил проводить время в этом хаосе. Где за то, что ты нацепил редкую марку на дверку письменного стола, топал или играл в пробки. Зажимали пробку между ступнями и подскоком выбрасывали вперёд, чтобы сбить пробку противника. Попал – пробка переходит в твоё владение. Каждая пробка имела особый статус. Пробки выменивали, дарили, покупали и продавали, из-за них дрались. За ними ездили на свалку одеколонной фабрики и нередко отхватывали от тамошних пацанов.
На чужой территории был кинотеатр. Сосед с другом пошли на премьеру индийского боевика и взяли меня с собой. По дороге сосед инструктировал:
– Если привяжутся, дам знак, беги за мной! Не отставай!
Фильм произвёл на меня впечатление. Потом снилось, будто я в роли главного героя, крушу врагов направо и налево, рычу, как тигр, и каждый мой удар сопровождается: «тыдыщ! тыдыщ!».
Когда фильм закончился и включили свет, я увидел толпы мальчишек с «петушками» на головах. На выходе нас троих взяли под руки и увели в аллею. Нас расспрашивали, осматривали, ощупывали обстоятельно, по-хозяйски. Их было много: двадцать, а может тридцать. Я не успевал следить за их перемещением вокруг нас. Кто-то отходил к сбившейся кучке, от кучки кто-то подходил к нам, но вокруг нас постоянно кружило с десяток пацанов. Они были старше соседа, некоторые казались дядьками. Я заметил, что у них были ножи.
– Ты кто?
Я не понимал сути происходящего, как будто всё было непонятной для меня шуткой. Думал, что сосед встретил старых друзей. Он как будто не замечал меня. Бледный от мороза, насупившийся, он прижался спиной к березе и ответил тихо:
– Пацан.
– Деньги давай. – Сказали ему.
– С чушпанов получайте. – ответил сосед.
– Ты с улицы, что ль?
– Нет.
– Так чего ж ты фуфло толкаешь, чиграш?
После этот его ударили и он упал. Его стали остервенело бить. Кто-то прыгал на голове. Кто-то пинал. Я не мог пошевелиться. Когда ко мне подскочил какой-то «дядька» и крикнул:
– Ты кто?
Я ответил не своим глухим голосом:
– Я мальчик.
«Дядька» расквасил мне нос и я упал. В тот день я как будто заново родился, потому что в каком-то смысле вышел из тёплого «уютного» мирка на холодный ослепительный свет.
Уже кто-то другой подскочил и пнул меня по лицу. Попало вскользь. Я закричал:
– Дяденьки, не бейте, не бейте!
Возле меня было трое. Они смеялись. Они запугивали и угрожали. Почему-то не было страха, когда меня били, но когда стали запугивать словами – меня охватил тоскливый ужас. Я смотрел на проходящих прохожих, но дяди и тёти отворачивались и почти бежали дальше.
С моей детской колокольни все выглядело чудно. Взрослые построили окружающий меня мир: детский сад, школу, обещали институт и армию. Они заявляли громкие лозунги. При этом в действительности я видел безучастные лица прохожих. Я понял тогда, что мир, который взрослые строят совсем не таков, каким я себе его воображал. И принял это даже не как какую-то чудовищную ложь, но как многослойный пирог, как наказание внутри наказания.
– О, снимай, мне как раз варежки нужны!
Я боялся снять пальто (чтобы им не пришло в голову отнять) и вытянул из-за шиворота резинку, соединяющую варежки через рукава. «Дядька» кое-как натянул себе на пальцы мои варежки и принялся этим забавлять своих корешей. Между тем соседа тоже перестали бить.
Они не хотели нас отпускать и думали, вероятно, что делать с нами дальше. Но тут появился пацан, который увёл в неизвестном направлении приятеля моего соседа:
– Э, хорош, пацаны! – он показал на соседа и объявил: – У этого черта отец легавый, пусть уходят…
Домой соседа мы дотащили на руках.
– Если б не мой брат, вас бы раздели, – успокаивал нас соседский приятель.
Его не били. Среди той толпы был его троюродный брат. А у соседа были увечья и сотрясение. Только весной его выписали из больницы, ровно на третий день после гибели его приятеля.
– Пойдём, на похороны посмотрим, – позвал меня сосед.
Мы пошли в соседний двор. Хрущёвки – словно бараки – почернели от сырости и слякоти. Помойки разлагались от мусора. Вороньё на грязной прогалине, вдруг взмыло над двором и, сделав круг, снова приземлилось. Птицы как будто чего-то ждали. Глазки взирали на молчаливое людское племя, собравшееся у подъезда. Наконец, вынесли открытый гроб. Я увидел сине-желтую безволосую голову. Покойника я не узнавал. Я шепотом сказал соседу:
– Это же не он?
Сосед цыкнул на меня, но все же также шепотом пояснил:
– Его бензом облили и подожгли. Из-за олимпийки.
На школьной стенгазете нередко появлялись некрологи о зарезанных, забитых арматурой или кирпичами. Я наивно интересовался, поймали ли убийц и никто ничего не знал, хотя убийц можно было встретить в школе. Что касается погибшего соседского приятеля, следствие вскоре огласило версию, что погибший нёс канистру с бензином и встретил пятерых товарищей из местной криминальной группировки. Он предложил им нанюхаться бензина, нечаянно облился, из баловства поджёг спичку и загорелся.
Эволюция бывает такой…
По телеку появились новые телепрограммы и диковинные ток-шоу. Звучали слова демократия и гласность. Суть заявляемых лозунгов со всех утюгов заключалась в том, что нужно строить новую жизнь, только нигде не уточнялось, какова эта жизнь будет или каковой должна быть. Утюги ясно выражали только одну мысль: «…любить жизнь, нет ничего милее жизни, берегите жизнь, как зеницу ока, ведь её так легко потерять…» – и тут трудно было не согласиться, поскольку ежедневно приходилось беспокоиться о том, чтобы её не потерять.
В гостях у соседа за шахматами я скрашивал мутные будни той поры. Даже его отец кэмээсник поддался всеобщему унынию. Иногда я замечал некоторые подробности личной жизни. Однажды кэмээсник возвратился с работы голодный. Он грозно вошёл в кухню, где мы с его сыном пили чай, стал заглядывать в пустые кастрюли, пошарил в холодильнике и сказал:
– А что сегодня на ужин?
Из спальни донеслось:
– Картошки пожарь!
Кэмээсник походил чуток туда-сюда. Кажется, ему нигде не было уютно. Потом взялся приготовляться к завтрашнему дню, искал чистый костюм, рубашку, но, похоже, что найти не мог. О чём и сообщил жалобно:
– Я чего-то чистых вещей не нахожу.
– А они все грязные. В ванной лежат. Поди, постирай!
Надо сказать, похожие диалоги происходили и у меня дома. Кэмээсник весь вечер сидел перед телеком. Следующим вечером я снова был с соседом в их кухне. Голодный кэмээсник так же как и накануне застал нас за чаем. Он порыскал по сусекам, позвенел посудой, плеснул себе чаю и сделал пару бутербродов с колбасой. Пошёл к телеку. Мы с соседом услышали, как его родители перекрикивались из разных комнат:
– Почему ужина нет?
– Не приставай, голова болит.
– А мой костюм почему не стиран?
– Я же сказала: болит голова!
По первому каналу показывали американский боевик: главная героиня – каратистка уничтожала одного злодея за другим. Главный герой, тоже каратист, тщетно пытался добиться её расположения. Кэмээсник на следующий день возвратился с института пьяный с поллитровкой. Выпил, закусил, уснул.
Изо дня в день кэмээсник возвращался подшофе. Все прятались по комнатам. Кэмээсник приглашал моего отца поиграть в шахматы. За игрой накатывал четыре по сто, и если жены не было дома, выговаривался:
– Сейчас преподавать в институте стыдно. А куда я пойду, фарцевать? Нет, я буду делать, что умею. – И вдруг без всякого предисловия говорил: – Ну, народ! Ну, бабы! – Или переключался на моего отца. – Ты что такой покорный, не будь размазнёй!
Отец отмахивался дружелюбно. Кэмээсник замолкал, что-то обдумывал. Было у него двое детей, квартира, машина, дача, звание, а вот с женой – дал маху. На моего отца он стал поглядывать с завистью: жена смазливая, неплохая стряпуха, дома почти немецкий уклад и порядок. Однажды, набравшись наглости, он все же решился в отсутствие моего отца зайти к нам с бутылочкой красненького под каким-то пустым предлогом. Мать моя, возможно, и была польщена, но злодея отшила для уверенности вооружившись хлопушкой. С той поры кэмээснику я перестал сочувствовать.