Читать книгу Влюбленные в Бога. Криминальная мениппея (Булат Безгодов) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
Влюбленные в Бога. Криминальная мениппея
Влюбленные в Бога. Криминальная мениппея
Оценить:
Влюбленные в Бога. Криминальная мениппея

4

Полная версия:

Влюбленные в Бога. Криминальная мениппея

Влюбленные в Бога

Криминальная мениппея


Булат Безгодов

© Булат Безгодов, 2025


ISBN 978-5-0065-3741-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Криминальная мениппея:

Влюбленные в Бога

/… я понял: люди влюбленыи были в боль замотаны…над ними плыли корабли,как звёзды над болотами…/

Часть 1. Суть и декорации

Первое впечатление…

В школу я пришел с чувством облегчения, что не будет больше детского сада, детских извращений, и что теперь, как мне и обещали, все будет по-взрослому. Это был солнечный день с прищуренными лицами одноклассников, отчего казалось, что они плачут. Кругом были цветы, умиленные взрослые, звон колокольчиков. Прозвучала вдохновенная речь толстого завуча, нас строем повели в классы, требуя, чтоб мы шагали в ногу. Родители остались на улице. И как-то резко изменились преподаватели, лица стали жесткими, интонации требовательными и повелительными, прикосновения небрежными. Кажется, всех нас обманули. Я посмотрел на большие настенные часы, маршируя по вестибюлю, и ужаснулся тому, что на ближайшие десять лет буду вынужден посещать школу и исполнять чьи-то приказы. Как винтик огромного механизма, которому до меня нет никакого дела и я лишь первичное сырьё, из которого нужно родить некий продукт. Помню, что ощущал себя маленьким и беззащитным и что мне не вытерпеть эти десять лет. Странно, что я об этом думал. В уме я подбирал слова и не находил нужных, которые точно объяснили бы то, что я предчувствую.

Подлинное знакомство с классной руководительницей началось не с первого дня, когда она представилась Ниной Тимофеевной, а несколько дней спустя. Это была дородная, крепкой комплекции женщина с квадратным подбородком, какой обычно изображали на карикатурах у фрицев. И действительно, обладала она арийской внешностью, а на ее голове возвышалась башня из волос. Был в классе, по общему признанию, придурковатый мальчик, задиристый, он даже немного походил на олигофрена, но при этом однажды занял первое место на шахматном турнире среди начальных классов. И вот, когда наши первые впечатления еще не остыли, пятого сентября на большой перемене этот мальчик нечаянно задел дверью нашу учительницу. Она мстительно била его головой о парту, унизительно терла его лицо мокрой тряпкой для доски и называла дебилом.

Мы все к ней привыкли, и к ее мужу тоже. Дядю Володю знал весь район. Лицо у него было примечательное, как будто вылепленное в спешке, и носило вымученное выражение, какое бывает у только что умерших. Поскольку он был душевнобольной человек, он нигде не работал, зато каждый божий день приходил в школу, гонялся за детьми, и если ему удавалась кого-нибудь поймать, то он заводил школяра в туалет или за угол, засовывал в рот два больших грязных пальца и требовал, чтобы школяр блевал. У него была навязчивая идея, что все люди кругом больны и единственное средство – это проблеваться. Два пальца для него были тем же, чем был осиновый кол для инквизитора. Ходили слухи, что он долго лежал в психбольнице. И меня мучил вопрос: чем же его таким накормили, что он теперь доверяет лишь одной панацее от всех болезней? В остальном дядя Володя был безобиден, и администрация школы не считала нужным ограждать детей от его присутствия.

Подай, принеси…

Первые два класса прошли в тумане. А потом летом родители отправили меня в деревню к деду. К тому времени дядю Искандера выпустили на свободу. Он приехал в деревню, устроился пастухом на дальний выгон в лесах, в тридцати километрах от села, где и пропадал неделями. Мне было скучно. Дед пропадал в сельской школе, где работал директором, либо уезжал в районные командировки, а бабушка вела хозяйство и изредка проводила уроки иностранных языков. Соседские мальчишки сразу же взяли меня в оборот: «Подай, принеси, это наш песок, это наш бережок, наша улица». Их было шестеро, и держались они одной компанией. Первые дни я подавал, приносил, уступал, потому что мнение большинства отчего-то мною воспринималось как незыблемая правда. Это ещё со школы нам прививали. И ведь действительно есть что-то неправильное в том, что ты хочешь одно, а большинство – другое. На третий день, когда меня несколько раз пнули, я задумался… я ломал голову над тем, что же, собственно, неправильно я делаю. Помню, на четвёртый день я смеялся вместе со всеми ребятами, когда мать одного из них назвала меня маймулкой, ибо не сомневался, что эта взрослая женщина не скажет что-нибудь плохое мне, она просто по-доброму подшучивает. Не зря же все так весело смеялись. На пятый день меня снова попинали ребята. Я снова ломал голову. Казалось, я во всём им уступал, услуживал, помогал, искренне полагая, что приношу пользу моим новым приятелям. За что же тогда меня пинали? И почему их лица во время насилия выражали такое удовольствие? Я не в силах был это понять. Зато на шестой день, с утра, получив зуботычину от самого задиристого, чья мать окликала меня маймулкой, я в состоянии аффекта разбил ему лицо и накормил землей. Потом я сидел у себя в саду, среди красной смородины и крыжовника, внимательно прислушиваясь к своим чувствам. Я испытывал полное удовлетворение, но в том числе и грусть от осознания чувства одиночества.

Они вшестером перелезли через забор, окружили меня, и тот самый задиристый что-то вкрадчиво пришёптывал. Я обрадовался, думая, что они пришли мириться – так добренько улыбалось его круглое пухлое загорелое лицо. Сначала меня ударили сзади по затылку камнем несколько раз, потом принялись пинать. В кутерьме я подхватил камень и сначала разбил голову одному, потом другому. Ребята стали разбегаться. Я поймал задиристого и несколько минут избивал его, пока дружки смотрели с другой стороны ограды. Можно даже сказать, что я бил с наслаждением, и он заметил это. В глазах его появился гнусный страх.

В нашей компании всё поменялось местами. Мне приносили, мне подавали: это мой песок, это мой бережок, моя улица. Мне заглядывали в рот, слушая, что я скажу. В их глазах я читал страх, уважение, всё исполнялось с раболепием, и в то же время я замечал, что это их сильно мучает. Всякий раз казалось, что это выплеснется, взорвётся, и хотя я был маленьким, я опасался даже, что они меня как-нибудь потихонечку убьют. Было в их глазах что-то вымученное и постоянно настороженное. Однако ничего не выплескивалось, не взрывалось и ребята терпели. А мне становилось страшно тем сильнее, чем дольше я наблюдал за тем, что происходило в их душе. Они надламывали и задавливали сами себя, чтобы им стало легче подчиниться мне. Именно это меня пугало. Но вот мать задиристого заметила перемену в нашем общении и всякий раз, когда видела нас вместе, загоняла сына домой. И, кажется, требовала, чтобы он со мной не общался. Это стало подсказкой для меня.

Неизбежно…

Я перестал общаться с ребятами, и стало легче. Спать я стал крепче и спокойнее. Я рыбачил, весь день шёл вдоль по реке, удаляясь довольно далёко от села. Коптил в ивовых листьях рыбу и ел с хлебом и дикими травами. В леса я не заходил, чтобы не заблудиться и не нарваться на хищника. С наступлением темноты возвращался по болотистой речной долине, по кочкам, на которых гнездились коньки. Они, бывало, нападали стаей, сбивая меня с пути. Клевали и гадили, и едва я огибал определённое место – тут же отставали. Долина, мгла, тяжёлое небо – все гнетущее и огромное. Окрест поймы чернел бескрайний лес, в котором водился хищник. Казалось, вот-вот ноги сами понесут, побежишь без оглядки и больше уж не вернёшься к этой зловещей природе. Но изо дня в день я возвращался, ибо отчего-то манило к суровой и безлюдной тишине…

В гостиной от пола и до потолка вдоль несущей стены тянулись стеллажи с книгами. Однажды вернувшись к ночи, поужинав, я подошёл к полочкам. Названия книги под самым потолком я прочесть не мог. Названия тех, что располагались выше моего роста, ничего мне не говорили: «Термодинамика», «Теоретическая механика», «Квантовая физика», «Собрание сочинений Карла Маркса» и прочие мудрёные фолианты. Те книги, что располагались ниже уровня моих глаз, лежали на полочке с надписью «Уфология», и я решил, что это как-то связано с медициной. Конечно, были полочки и под «Уфологией», но я смотрел вперёд. Прямо перед моими глазами шли два ряда полок с книгами, заглавия которых мгновенно разожгли во мне любопытств: «Язык жестов», «Восприятие невербального», «Гипноз», «Массовый гипноз», «Нейро-лингвистическое программирование», «Дианетика», «Массовое сознание и психология» и много других. Имена авторов подсказывали мне, что книги эти фантастического характера: Фрейд, Юнг, Карнеги, Берн, Цвейг… Меня смутило лишь слово «гипноз», потому что слышал его прежде. Я открыл одну из них, «Психологию для начинающих», и во вступительном слове прочёл первое предложение: «Эта книга поможет вам понимать людей и влиять…» – наверное, едва успев прочитать эти несколько слов, я решил, что это то, что мне нужно.

Рыбалку я забросил. Я поедал книгу за книгой, с чаем в руке, с бутербродом, в предбаннике, в туалете, в саду, как будто боялся, что не успею прочитать всё это. Я не спал. За месяц я осилил обе полки. Я поедал одну книгу в два дня, при этом старательно зубрил всё важное. И ещё за три недели перечитал всё сызнова, чтобы закрепить. И хотел перечитать ещё раз. Между тем мне приходилось прерываться, например, чтобы сходить в магазин. Ребята отвыкли от меня, снова осмелели, бросали в меня камнями, когда видели на улице, причем кидание камнями сопровождалось оскорблениями: «Татарин, маймулка, убирайся!» Я выглядел неприглядно. Тощий, с мешками под глазами.

Бабушке было не до меня. Как раз в те дни, когда я ещё только увлёкся чтением, к нам приехала подруга дяди с двумя маленькими детьми. Одному не было и года, а второму, всего лишь три. Дядя почему-то не желал возвращаться с пастбища, чтобы встретиться с подругой и своими детьми. А подруга всё ждала. В доме стало неспокойно. Тётя Эльвира ходила в трусах, когда бабушки не было дома. В этом смысле она мне нравилась. Помимо меня она ещё нравилась деду, и это было заметно по вечерам, во время ужина: дед распалялся и затевал какой-нибудь интересный разговор. Тётя Эльвира в свою очередь буквально поедала деда глазами.

Тётя Эльвира была суровой матерью. Когда бабушки не было в доме, влетало обоим её сыновьям. Когда Ренат плакал, мать поднимала его, как обезьяну, за руку и швыряла куда-нибудь в угол. И поскольку он был ещё несформировавшимся неокрепшим младенцем, рука его однажды сломалась и кость вышла наружу. Я зачем-то тогда заглянул в дом и видел, как это произошло. На вопль моего братика вбежала бабушка, увидела кровь, кость, подошла к тёте Эльвире и сказала: «Ещё раз, когда-нибудь и я тебя убью». Выгнать тётю Эльвиру бабушке было нельзя, и оставаться с ней в одном доме было невыносимо. В тот день я впервые услышал слово «неизбежно» и вспомнил первый день в первом классе, а ещё я подумал о моих братиках, но додумывать не стал и сразу же постарался забыть об этом. Это событие произошло как раз тогда, когда я хотел в третий раз перечитать мою «психологию». Тётя Эльвира была вынуждена уехать с Ренаткой в больницу на пару недель. Дома стало спокойнее. Вдруг объявился дядя. Два дня он уделил время оставшемуся дома старшему сыну, а потом засобирался обратно. Бабушка настояла, чтобы дядя забрал меня с собой, в леса, на природу.

Школа одиночества…

Добирались мы на стареньком мотоцикле, сквозь лес, по едва виднеющейся просёлочной колее. Чем дальше мы ехали, тем выше, тенистее и дремучее становился лес. Пастбище простиралось вдоль реки на полтора километра, по нему вяло бродили рассеянные коровы, среди них издалека я приметил пса. Загон располагался почти у берега, за ним зеленел луг с высокой травой. Сарайчик пастуха стоял на берегу. Возле сарайчика стояли палатки, сновали какие-то дяди, тёти, что-то варили в ведре на костре, купались, рыбачили, и когда мы подъехали, дядя торжественно пошутил: «Вот мой город солнца!» Они веселились каждый день, вечер, ночь, пели под гитару, выпивали. Меня поили чаем из смородины, приготовленным на костре. Дядя мой был особенный красавец – жгучий. Он виртуозно играл на гитаре, рояле, гармони и на других инструментах, и, видимо, в связи с этим каждый вечер уходил в сарайчик не с той, с которой проводил предыдущий. Им было хорошо. И мне тоже. Я был предоставлен самому себе, но при этом всегда был сыт, сух и чист. Девушки искренне и ненавязчиво обо мне заботились. И если мне захотелось бы поболтать, немедленно и непременно я оказался бы в центре всеобщего внимания. Но я был занят своими делами. То искал красивых жучков в куче навоза на опушке рощи, переходящей в густой лес. То рыбачил или купался. То собирал травы, ягоды и грибы. Всего было вдосталь. Иногда старая сука, шотландский колли по кличке Вега, молчаливо бродила за мной по пятам, не вмешиваясь в мои дела.

Вега катала меня на санках, когда мне было четыре года. Вега покусала пьяного гостя, шутливо замахнувшегося на меня, когда мне было пять.

Вега облизывала мои руки спустя несколько дней, когда поселенцы вдруг собрали палатки, пожитки и неожиданно уехали. Дядя загнал стадо в загон и уехал вместе с ними, сказав, что к вечеру вернётся, что едет проводить своих гостей. Ни к вечеру, ни на следующий день, ни через неделю он не вернулся. Весь первый день я проревел. На второй день стадо взломало ограду и вырвалось из загона на пастбище. На третий день, я попытался безуспешно загнать стадо в загон, но лишь добился того, что меня покусали осы, когда я пробивался сквозь заросли дикого шиповника. Несколько дней я болел, сильно опух, отёк и не высовывался из сарайчика. А потом привык. Питался всё той же рыбой, ягодами, грибами, травами и подъедал остатки того, что оставили жители «солнечного города». Я вновь чувствовал вокруг это – гнетущее и огромное. Ночью я спал в сарайчике на волчьих шкурах. Утром брал удочку из бамбука, медный портсигар, в который собирал кузнечиков для наживки, чёрный котелок и шел к реке.

Спустя три недели за мной приехали колхозники и возвратили меня бабушке, которая только тем днём узнала, что я живу на выгоне один. Всё дело было в том, что дядя запил, провожая гостей, и попал в КПЗ в райцентре. Да и бабушка с дедушкой и Ильдаром, как раз это время были в отъезде. Впрочем, я был цел, здоров и счастлив. Жизнь с первых минут моего возвращения вошла в свое прежнее русло: радио, гомон лесопилки, тракторный кашель.

Мы с бабушкой немедля пошли в школу, чтобы проверить, как там поживают нутрии на школьном подсобном хозяйстве, которым бабушка заведовала. На время своего отсутствия кормить нутрий бабушка поручила школьникам. Зверюшек было около двух дюжин. Однако в питомнике мы нашли клочья меха, кровь, головы, лапки и в углу огромную, неприлично жирную, изодранную нутрию.

Мозг…

В конце лета я вернулся в Казань. На пороге меня встретила мать. Что-то было не так – что-то, что я принёс с улицы. Я подошёл к окну. Напротив стояла хрущёвка, за ней ещё одна, и ещё одна, и так бесконечно. Все они были выкрашены в черные, коричневые и серые полосы, как тюремная роба, которую я видел в старом фильме об Освенциме. Я впервые увидел на примере, что такое массовый гипноз, и подумал о долгих-долгих годах моей жизни в этом гетто. У окна ли, на улице ли, я видел эти унылые полосы, как будто сообщающие мне о некоем внимательном надзирателе. Я жутко напугался на всю жизнь вперёд.

Первого сентября я пришёл в школу… и снова – коричневые платья, синие униформы. На перемене после первого урока ко мне подошёл одноклассник Иншаков, протянул мне красную повязку и в приказном тоне сказал, чтобы я подежурил вместо него. Мне вдруг стало ясным, почему первые два школьных года так мутны в моём сознании. Я отказал. Он дважды ударил меня в живот. Я разбил ему нос. Немедленно хлынула кровь, залила пиджачок. Иншаков плакал навзрыд, при этом крепко держал меня за руки и причитал: «Ты ведь больше не будешь?! Не будешь ведь?!..» – как будто боялся, что я ударю его снова. Поднялась кутерьма. Сбежались его дружки. Иншаков ревел, безуспешно пытался остановить течь, а дружки почему-то требовали, чтобы я извинился. Им было обидно за него. Они уверяли меня в том, что после моего извинения справедливость будет восстановлена. Они очень хотели меня заставить извиниться. Между тем, глядя, как Иншакову дурно, как он унижен и испуган, я засомневался в своей правоте. Мне уже было очень жаль его и вместе с тем стыдно. Они убедили меня. Я искренне извинился. Иншаков извинился передо мной и сказал мне, чтобы я больше так не делал. В тот день он был моим другом, был внимателен, общителен, справедлив. Я возвратился домой счастливым, полагая, что теперь моя жизнь станет спокойнее, что я подружился с ребятами. На следующий день он обозвал меня как бы в шутку. Ещё через день он обозвал меня дважды. На третий – высмеял мои старые ботинки и некрасивые черты моего лица перед классом, но тут же дружески похлопал по плечу. Каждый день он выматывал меня; изощрялся так, чтобы это не казалось прямой агрессией. А когда я всё-таки не выдержал и возмутился, приготовившись с ним драться, он сказал, что всё это мне просто кажется.

Ему помогали дружки. Они дразнили и обзывали меня. И я не мог сосредоточиться на ком-нибудь одном, чтобы выяснить отношения. Это были более коварные ребята, чем сельские. То они прикрывались дружбой, чтобы к чему-нибудь меня принудить – и я наивно обманывался; то требовали напрямик – и я отказывал, и тогда снова меня задирали на каждом шагу. Особенно обидно было, когда издевались надо мной при девочках, а ещё обиднее, когда девочки смеялись. В итоге я сломался. Почему? Это я сейчас пишу, как было, потому что понимаю. А в те дни, я ломал голову над всё тем же животрепещущим для меня вопросом: что не так я делаю?.. И с каждым днём я всё более считал себя виноватым. А они становились всё более правыми. Я совсем запутался.

Но было ещё кое-что, что усугубляло мое смятение – я читал людей. Зубрёж литературы по психологии не прошёл даром: на всех людей я смотрел сквозь призму этого опыта. В моём мозгу как-то спонтанно люди классифицировались по типам. Каждый знакомый мне человек, как бы и не был для меня человеком в прямом смысле слова, а скорее пакетом, в который был заложен набор характеристик. Как в переменную заложено значение или массив данных. Мой мозг внимательно следил за жестами человека, позой, мимикой, движением зрачков и соотносил всё это с голосом, интонацией, тембром и содержанием речи. Это происходило не по моей воле. Можно даже сказать я за деятельностью своего мозга удивленно наблюдал со стороны.

Сомнения…

Я тщетно пытался понять: а остальные видят то, что вижу я или нет? И если они видят, то, как они с этим живут? Первый день в первом классе, стена, часы – впереди десять лет. Бабушка с тётей в одном доме – впереди годы. Младенец со сломанной рукой – впереди жизнь.

Я надеялся, что кто-нибудь когда-нибудь объяснит мне эту жизнь. А пока почему-то все смотрели на меня повелительно, умно молчали, умно говорили, умно приказывали и, кажется, что-то знали, но суть скрывали, замалчивали, как будто боясь утратить какое-то преимущество.

Потом у меня появилось странное ощущение, будто я живу в более медленном темпе. Люди вокруг меня были быстрыми, много говорили, много шевелились. От каждого я получал гору информации. Меня приводило в замешательство и то, что мне говорили, и то, чего недоговаривали. То есть я слышал одно, а чувствовал другое, чего мне не сказали.

Я часто замечал, когда мне врали. Сначала я говорил об этом лжецам напрямик. Лжецы легко убеждали меня в обратном. Я не мог устоять. Казалось постыдным не верить таким честным глазам лжецов. Со временем правда всплывала и я говорил: «Ну, как же! Помните? Вы всё-таки тогда соврали», – но в лучшем случае от меня небрежно отмахивались, а в худшем били или с усердием принимались заверять и убеждать меня в ошибочности моих суждений. И если меня заверяли, я снова верил. Потому что заверения всегда звучат чистосердечно.

Я страстно хотел затереться в массе, стать незаметным, лишь бы меня не замечали. Я с усердием взялся за учёбу во втором полугодии третьего класса. Классная заметила мои успехи в учёбе. Меня стали чаще назначать дежурным, чаще просили полить цветы, чаще давать мелкие и не совсем приятные поручения. Насмешки в мой адрес умножились. Тогда я попробовал учиться плохо. Классная принялась донимать моих родителей и усилила контроль, а вместе с этим прибавила мне обязанностей. Я попытался отрицать, но это заканчивалось унизительным свиданием головы с поверхностью парты или мокрой тряпки с лицом. Едва-едва я дотерпел до лета. Помню, даже стал интересоваться разными способами суицида. К счастью эти фантазии реализовывались лишь во сне.

Бабай…

Лето я провёл в другой деревне – татарской, где жили родители моей матери. Старики почти не знали по-русски. Бабай говорил редко и только тогда, когда нужно было совершить какую-нибудь работу: покосить сено, подлатать сарай, мотыжить картофель. Мне странно было видеть его в те моменты, когда он случайно мимолётом забредал в зал, во время женского гвалта, сплетен, порицаний, одобрений. Женщины такие живые, всё чем-то интересовались: кто что купил; кто, как набедокурил; кто намаялся и прочее. И вдруг среди этих страстей призраком тихо возникала его коренастая сгорбленная фигура и тут же исчезала. В этом я находил особый знак. Иногда бабай мог прервать их страстный разговор за тем, чтобы попросить бабушку налить сто грамм. На него сердились, возмущались, дескать, как ему не стыдно при людях, при соседках, ведь можно и потерпеть. Ему наливали. Он вообще выпивал строго: на завтрак, в обед, на ужин перед сном… и не забывал требовать полдник. А если дело праздничное – будьте покойны, бабай непременно «налимонится». Лишь когда он был пьян, он подходил к нам с братом, ласково тыкал в бочок или безобразной корявой рукой гладил по спине и просил умоляюще и виновато: «Давай играть в карты». Пьяным он был очень тёплым, очень ласковым человеком. А когда был трезв, то был сух, молчалив и ко всей окружающей суете относился наплевательски. Он вообще странно относился к жизни: работал, выпивал, ничем не интересовался и ко всяким людским страстям был равнодушен, но при этом очень многое понимал и видел.

Бабка шпуняла его, как пацана. Бывало, награждала пинками, когда он становился наглым и требовал выпивки сверх положенной дневной нормы. Но любовь у них была по-настоящему нежная.

В молодости бабай славился силой, а между тем он был невысокого роста. Многие соседи обращались к нему за тем, чтобы он зарезал скотину. С каких-то пор он перед забоем начал читать молитву, а до того это дело выглядело просто: поплевал на ладони, потер их, взял длинный острый нож, чик и все… ноль эмоций. Когда же он начал читать традиционную молитву: «Агузы билляги мина шайтан иразим…» – он после того как перерезал горло, отворачивался.

Он был в этом мире таким же засланным казачком, как и я сам. Он как бы отгораживался от всего. У него было несколько орденов и около семидесяти медалей. Мы с братом почти всё растеряли. Положим, надо бабаю куда-нибудь сходить, он нацепит нам с братом медальки, сам идёт впереди, а мы счастливые за ним по следу катимся, медальками звеним. Над нами потешалось всё село. На девятое мая местные старики-ветераны надевали торжественные костюмы, гроздьями вывешивали на груди все награды, какие у них были, собирались в клубе. Под казённую водку вспоминали прежнее время, гордились победой, державой, героями и, как водится, слегка попрекали современность, а бабай вешал на свой старый истасканный пиджачок какой-нибудь орденок, чтобы ради приличия хоть как-то обозначить свою причастность и казался среди них чужаком.

Бабка была суровой татарской барышней. Общаясь с другими женщинами, она всегда напускала суровый вид и умно молчала. Зато с внуками бабка нежничала. Я любил наблюдать, как она готовит лепёшки или душистые булочки на сковороде, как медленно они покрывались румянцем, и красные угли переливались, и жар из печи припекал лицо. Однажды за этим занятием, бабка поведала мне историю о том, как в войну немецкая похоронная команда бросила бабая в блиндаж с трупами и как он, придя в сознание, выбирался оттуда. Ему было восемнадцать лет.

Женщины…

В то лето произошёл случай. К нам съехались в гости родственницы, тётки, они что-то варили, пекли, говорили друг о друге за глаза, ехидничали: «Вот сволочь! Какая сволочь! И как ей не стыдно сюда приехать?» – говорили они об одной родственнице, которую довольно радостно потом встретили. Говорили, не таясь от меня, полагая, видимо, что я не смогу додумать витиеватости их высказываний. Атмосфера была соответствующая, насыщенная интригой, ложью, завистью. Мной помыкали, мне приказывали, подай, принеси, и я вдруг взбунтовался не по делу. Сел на веранде поперёк прохода и во всеуслышание заявил, что ничего делать больше не стану. Тётки на меня накинулись, принялись упрекать, воспитывать, принуждать, но я стоял на своём. И когда меня стали называть хамом и бездельником, я зиганул – этот жест мне знаком был с детского сада. Подошла моя мать. Все были ошеломлены. Я ещё несколько раз злобно выкрикнул что-то, понимая, что от матери крепко влетит. У матери была в руках скалка. Вдруг подошел бабай, ласково потрепал по затылку и сказал негромко: «Не надо, сынок, забей ты на них». Впервые, я понял, что кто-то ещё видит тоже, что и я.

bannerbanner