
Полная версия:
Лев и Корица
– Ты так говоришь, – протянула она, – словно замуж зовешь…
– Ну, первая брачная ночь у нас уже случилась…
Корица стукнула его кулаком по колену и рассмеялась; Полусветову понравился ее смех.
– А вообще… – Лицо ее посерьезнело. – Новая жизнь – страшно звучит, особенно если не помнишь, какой была старая.
– Наверное, все хотят что-то изменить или измениться…
– На словах – да, а на деле…
– Боишься?
– Конечно.
– А если ты уже меняешься?
– В смысле?
– Был у меня в школе друг – Мансур, умный, нормальный парень, спортсмен, девушкам нравился и всё такое. Но когда он убил первого человека – стал меняться, а после второго и третьего его уже было не узнать. Глаза, кожа, губы – всё стало другим. Буквально за два-три года он превратился в косоротого урода. Даже уши превратились в лопухи, а были – маленькие, изящные. Он сам мне говорил, что первое убийство стало для него страшным потрясением, травмой, но ему понравилась легкость, с какой он преодолел свой ум…
– Девяностые?
– Ага.
– И что с ним стало?
– Убили, конечно. Иногда психическая травма запускает таинственный механизм морфологической трансформации, то есть человек физически начинает меняться. Становится выше или ниже… Или вроде как ни с того ни с сего у него вырастает горб, а внутренние органы – печень, почки, сердце – смещаются…
– А если у меня вырастет горб?
– Мы с тобой не знаем причин твоей травмы, не знаем, изменишься ты или нет, а если изменишься – то вдруг в лучшую сторону? Каждый человек чем-нибудь да недоволен в себе. Моя жена считала, что у нее великовата задница и узковаты плечи, и говорила, что многое бы отдала, чтобы это исправить… А отец злился, что ему не даются иностранные языки…
– Таинственный механизм морфологической трансформации… боюсь я всех этих тайн, загадок… есть в них что-то противоестественное…
– И читаешь Лавкрафта…
– А слабо нам еще красного тяпнуть?
Полусветов принес бутылку, разлил вино по бокалам.
– За что выпьем? За знакомство?
– И за новоселье, – сказал Полусветов.
– В смысле?
– Сегодня вечером мы с тобой переезжаем в новую квартиру.
– Опаньки…
– Никаких травм, – сказал он. – Просто сядем в машину и поедем в новую жизнь.
– Даже не знаю…
– У тебя есть другое предложение?
– Предложение-то, может, и есть, а вот выбора – нету.
– И?
– За новоселье, – со вздохом сказала она, поднимая бокал.
Они выпили.
– Боишься? – снова спросил Полусветов.
– Я теперь всего боюсь. А всего больше боюсь, что уже никогда не перестану бояться.
Она зевнула.
– Может, поспишь?
– Если только немножко. – Она помолчала. – Ты говорил, у тебя была жена…
– Она умерла. Это давно было.
– Извини…
Он укрыл ее одеялом, поцеловал в нос.
– Спи. Ты была хороша.
– Врешь, конечно, но всё равно приятно, – пробормотала она. – Чем ты меня мыл, а? Кожа стала как у младенца… шелковая…
Она глубоко вздохнула – и уснула с улыбкой на лице.
Ну что ж, подумал Полусветов, если женщина во сне подрастет на сантиметр-полтора, она этого не заметит. И не сразу поймет, что ее грудь и живот станут чуть-чуть меньше, а задница – шире. Чуть-чуть. Миллиметра на три-четыре. Для начала.
– Тринадцать, – прошептал он.
* * *Спать не хотелось, но Полусветов лег рядом с Корицей и закрыл глаза.
Он вспоминал Мансура Агатова, о котором рассказал Корице, мальчика из благополучной семьи: отец – физик-ядерщик, мать – известная переводчица с французского и испанского. Репутация у Мансура была сложной: с одной стороны – один из лучших учеников и спортсменов, с другой – приводы в милицию за торговлю иностранной валютой, кастет в кармане, связь с учительницей математики, цинизм и наглость.
Многим казалось странным, что его тянуло к Льву Полусветову, уравновешенному, здравомыслящему и осторожному парню. Мансур никогда не пытался совратить друга, втянуть его в свои темные дела. Может, Полусветов привлекал Мансура потому, что был его противоположностью, может, потому, что ценил его надежность. Время от времени Мансур просил друга кое-что припрятать до поры, зная наверняка, что Полусветов не станет интересоваться содержимым сумки или коробки и никому о них не расскажет.
Однажды вечером Мансур и Полусветов, гуляя без всякой цели, забрели в промзону, примыкавшую к МКАД, где среди куч мусора и березы доживали век какие-то полузабытые склады, заборы которых были украшены ржавыми табличками с надписями «Вход и въезд запрещен».
Мансур знал дорогу. Они нырнули в кусты, осторожно отодвинули доски, пролезли в дыру, бегом пересекли двор, засыпанный шлаком, сквозь который пробивались лопухи, и остановились у приземистого здания с зарешеченными маленькими окошками.
Кирпич обветшал, решетки проржавели – похоже, строение было заброшено.
Агатов повозился с замком, осторожно открыл железную дверь, и они проскользнули в щель. Полусветов включил карманный фонарик – помещение было завалено рулонами брезента, ящиками и бочками, покрытыми пылью.
При свете фонарика они подняли тяжелый люк, спустились по железной лесенке в подвал и повернули выключатель – под низким потолком загорелись неяркие лампы, забранные металлическими сетками.
В центре помещения высился довольно большой квадратный ящик, укрытый грязным брезентом.
Они сняли брезент, сдвинули тяжелую пластиковую крышку и перевели дух.
– Что это? – спросил Полусветов.
– Белое, – ответил Мансур.
– Это понятно. Но что это?
– Понятия не имею, – сказал Мансур. – Ты потрогай. Да не бойся, трогай!
Две трети ящика занимал большой округлый кусок гладкого упругого теплого вещества белого цвета, которое легко поддавалось нажиму. Стоило убрать руку, как белое принимало прежнюю форму. На ощупь оно было приятным и напоминало человеческую кожу, а точнее – упругую женскую грудь или ягодицу.
– Ты правда не знаешь, что это такое?
– Не-а, – сказал Мансур. – Но зачем-то оно нужно, если хранится у военных.
– Может, взрывчатка?
– Не похоже.
– И что делать?
– Месить, – сказал Мансур, закатывая рукава рубашки. – Будем месить белое. Видел, как тесто месят? Ну и давай.
Часа через два Полусветов вернулся домой и лег в постель.
Он чувствовал, что в его жизни произошло нечто небывалое, невероятное, потрясающее, пугающее, и ему хотелось понять, что же это было.
Вроде бы ничего особенного и не случилось. Они проникли в запретную зону, нашли в подвале кусок какого-то белого вещества, а потом около часа месили его в четыре руки, сначала со смехом, потом молча, потом с остервенением. Руки погружались в белое до плеч, пытаясь найти в глубине белого нечто твердое, но ничего твердого там не было. Вещество было не таким тугим, как тесто. Занятие казалось совершенно бессмысленным и как будто даже постыдным. Может, потому, что белое напоминало что-то женское, желанное, скоромное – не вещество, а существо. В подвале слышалось только их громкое дыхание. Они мяли, месили, оттягивали, отпускали, погружались и не останавливались, ярясь и постанывая – всё громче, громче, пока со стоном не рухнули на упругое белое, и замерли, надсадно дыша и вздрагивая, и белое тоже мелко дрожало.
– Нихера себе, – пробормотал Мансур.
Полусветов промолчал.
Немного успокоившись, они выбрались из ящика, надвинули крышку, набросили брезент, покинули здание, бегом пересекли двор, скользнули в дыру и двинулись домой. На обратном пути ни Мансур, ни Полусветов не вымолвили ни слова, словно связанные постыдной тайной.
Что же это было – белое?
Живое или неживое?
И почему у этого занятия был несомненный привкус запретного удовольствия?
Почему оно вызывало ужас и наслаждение?
На следующий день Мансур предложил снова наведаться в подвал, но Полусветов отказался.
После школы они виделись редко. Полусветов учился в университете, Мансур – в Плехановке, но на старших курсах почти не появлялся в институте. Он возглавил банду рэкетиров, ходил в черном кожаном пальто до пят, с моноклем в левом глазу и пистолетом в правом кармане. Когда Полусветов как-то спросил, чем занимается его фирма, он ответил: «Месим белое».
Вскоре он погиб.
В своем загородном доме Мансур убил и сжег в камине шесть человек. Терпение милиции лопнуло – и Мансур был убит в перестрелке.
Полусветову хотелось рассказать Корице об этом белом, но у него не было твердой уверенности в том, что для этого пришло время. И потом, если она спросит, что же это такое было – белое, он не сможет ответить.
Переживание белого было, несомненно, таким же сильным и глубоким, как секс, но сексуальный опыт Полусветова никогда не был связан со смертельным ужасом, который становился тем сильнее, чем глубже его руки погружались в белое. Впору предположить, как это он и делал в юности, что белое имеет инопланетное происхождение, что-то вроде Соляриса, обладающего мощной эротической энергией, – но сейчас его здравомыслие восставало против этой пубертатной гипотезы.
* * *Корица перевернулась на другой бок, и Полусветов очнулся.
В спальне было светло.
Корица лежала к нему спиной, ее густые волосы растрепались, между прядями виднелась белая шея, покрытая тонким пушком.
Недели через две-три завершится ее превращение, и она, конечно, заподозрит неладное. Вот тогда никакой секс, даже самый распрекрасный, не заменит той душевной извести, которая скрепляет отношения мужчины и женщины. Им придется делить мысли, чувства и поступки, и Полусветов предвидел, каких трудов это будет стоить ему: соитие душ стократ сложнее соития тел. Он завидовал Корице, потерявшей память.
Ему было четыре года, когда пропал его старший брат Дмитрий, Митя. Они гуляли у реки, младший залез в ивовые заросли и не откликался. Старший бросился его искать – и исчез. Скорее всего, утонул, но поиски в реке ничего не дали.
Мать не могла смириться с утратой, и всё детство Льва прошло под знаком Мити. Он не мог вспомнить, как выглядел старший брат, и никак не мог соотнести фотографию улыбчивого белокурого мальчика с Митей, о котором мать напоминала по сто раз на дню: «А вот Митя поступил бы так-то… А Митя запомнил бы этот стишок с первого раза…»
Ему часто снилось, как он блуждает в ивовых зарослях, пытаясь отыскать брата, но усилия не приносили никаких результатов, кроме болезненной слабости и эпилептических припадков.
До шестнадцати лет он находился под наблюдением врачей, хотя год за годом его роландическая эпилепсия шла на убыль, а синдром Юргенса давал о себе знать всё реже и слабее. Докторов беспокоила его гиперактивность.
Отец месяцами пропадал на полигонах, а когда бывал дома, пытался обуздать гиперактивного сына, заставляя его повторять по слогам сложные слова «тринитротолуол», «диметилгидразин», «циклотриметилентринитрамин» или хотя бы «экзистенциализм». Он делил слова на слоги, и сын послушно повторял: «Три-нит-ро-то-лу-ол»…
Поскольку доктора советовали «нести ребенка по жизни как свечу в бурную ночь», мать всячески ограничивала и ограждала его, чтобы в его жизни не было ни черного, ни белого, ни высей, ни бездн, ни Достоевского, ни Бетховена, ни Христа, ни Люцифера, а было побольше жирного и поменьше сладкого. Она следила за его чтением, не позволяла играть во дворе с детьми, которые могли невзначай толкнуть ее сына, вызвав у него приступ гнева или горя.
На стене в его комнате висел плакатик со словами Аристотеля, выведенными рукой матери: «Умеренный человек не стремится к постыдным удовольствиям, не предается удовольствиям в недолжное время и не страдает от отсутствия удовольствий».
Опутанный тысячами ласковых нитей, он уже в детстве стал находить сходство своей судьбы с судьбой Минотавра.
Лев часто думал об этом странном существе – получеловеке-полубыке, который был заточен в страшный лабиринт лишь потому, что его мать сошлась с быком. Однако и на ней вины не было, поскольку похоть наслал на нее Посейдон, отомстивший таким образом ее мужу, который, вместо того чтобы принести подаренного богом быка в жертву, решил сохранить жизнь прекрасному животному. Отец выместил на сыне свою вину, мать – свой стыд, и совершенно невинное существо было брошено в темницу. А если в чем и была его вина, то она сводилась к тому, что он родился не таким, как все, был смешением двух родственных природ, божественной и животной. Если богам это прощалось, то отпрыску людей ставилось в укор, ибо человек остается собой лишь потому, что не может иметь собственной природы – и в этом залог его свободы. Минотавр мог переступить через чужую вину и чужой стыд, чтобы стать свободным, но вне лабиринта был обречен на смерть…
Мать жаловалась психиатру, что чем больше она старается, тем упорнее сын замыкается в себе: «И кто знает, какой тринитротолуол накапливается в его душе».
Психиатр соглашалась: «Сейчас в его душе каких-нибудь два-три грамма тротила, но он накапливается, и однажды рванет – мало никому не покажется. Я чувствую в нем некоторую queerness, инакость, которая рано или поздно должна проявиться, хотя и не могу сказать, в какой форме. Его выдают паузы хезитации, все эти беканья и меканья. Когда их слишком много и они лишены смысловой нагрузки, получается имитация спонтанной речи. Он пытается контролировать себя даже в мелочах, словно боится проболтаться, хотя бояться ему пока нечего. Но у него всё впереди».
Врач посоветовал Полусветову вести дневник, который сравнил с кроссвордом: «Заполняешь событиями, мыслями и чувствами клеточку за клеточкой по вертикали и горизонтали, и в конце концов жизнь твоя если и не станет лучше, то наверняка – яснее».
Полусветов последовал совету доктора, но оказалось, что он не знает, чтó думает и чтó чувствует. А писать просто о событиях ему не хотелось. Он жил, окруженный запретами. Он смирился с этими «нельзя» и чувствовал себя в этой клетке свободным, и никто не знал, каков он на самом деле. А заговорить – значит выйти на свет, обнаружить себя, сдаться опасной непредсказуемости, обещающей полноту жизни, которая включала в себя и полноту смерти, а к этому Лев не был готов. Он был искренне, твердо убежден, что этот навязанный, выученный страх, давно превратившийся в естественный, привычный, – благодетелен, целителен и спасителен.
В его жизни было три навязчивых проклятия – Митя, Минотавр и белое, но попытки описать эти ужасы были не по силам подростку.
Дневник был почти сразу заброшен, но время от времени у Полусветова возникало желание написать о ярких событиях в своей жизни. Однако всякий раз его останавливал страх перед словами. Он не знал, как описать свои чувства, когда жена впервые сделала ему минет. Как описать тот день, когда он держал в руках лапу Брома, пока ветеринар вводил псу смертельную дозу наркотика. И что он чувствовал, обнаружив в сумочке покойной жены свежие трусики и презервативы, дежурный набор московской искательницы приключений. Тогда он не злился – его словно обдало ледяным холодом, и он просто вынес сумочку в запущенный сквер и сжег, и ему показалось, что вместе с сумочкой он сжег и свои чувства, и свою память.
Он научился прятаться, а с годами понял, что чаще всего никого всерьез не интересуют ни мысли, ни чувства даже близких людей, что человеческие жизни связаны пустыми словами и никчемными поступками, а вся эта психология давно стала таким же товаром, как идеи или велосипеды.
Глядя на белую шею Корицы, он думал, что теперь ему придется выйти из своего укрытия, чтобы соединиться с этой женщиной навсегда, и не чувствовал ни радости, ни страха, потому что не знал, чтó ждет его на этом пути.
Корица заворочалась, повернулась к нему лицом и открыла глаза.
– Привет, – прошептала она.
– Привет, – сказал он. – Выспалась?
– Кажется, да… – Она потянулась. – А ты помнишь то место, где меня нашел?
– Конечно.
– Сходим?
– Если хочешь.
– Вдруг там что-нибудь найдется?
– Чего еще хочешь?
– Хочу… – Она освободилась от пижамы и откинула одеяло. – Ужас как хочу…
* * *Пока Корица принимала душ, а потом выбирала в интернете одежду, Полусветов приготовил поздний завтрак – яичницу, тосты, мед, сыр, кофе.
Они допивали кофе, когда курьер привез заказы.
Корица трижды показалась Полусветову – сначала в кружевных трусиках и лифчике, потом в платье, наконец, в джинсах и куртке.
Повертелась перед большим зеркалом в прихожей, замерла, уперев палец в стекло и вглядываясь в отражение. Вздохнула.
– Хорошо, – сказал Полусветов. – Но про шарф и перчатки забыла.
– Не замерзну, – сказала она. – Возьми сигареты – после кофе курить хочется. – Обдернула куртку. – То ли я похудела, то ли мерещится…
Он вопросительно посмотрел на нее.
– Лифчик пришлось надевать размером меньше…
Она смущенно улыбнулась.
– Пойдем?
Они спустились двором к станции метро «Орехово», пересекли Шипиловский проезд по подземному переходу и вошли в парк через КПП № 8.
Под ногами чавкала снежная жижа, дул ветер, время от времени сквозь серую пелену проглядывало бледное солнце.
Они прошли по главной аллее, спустились к храму Цереры и двинулись по тропинке в сторону МКАД.
– Далеко еще? – спросила Корица.
Она раскраснелась и похорошела.
– Близко, – сказал Полусветов. – Было темно… но я вспомню…
– А что тебя в темноте понесло сюда?
– Гулял с собакой, – сказал он. – Спаниель, имя – Бром. Он умер два года назад – рак, и при мне его усыпили. Ветеринар сказал, что в последнюю минуту перед смертью собаки ищут глазами хозяина, и я хотел, чтобы он видел меня. Я держал его лапу, пока он умирал…
– Божечки мои, Лев… – Она взяла его за руку. – Как жаль…
– Я не сумасшедший, Кора. Это просто привычка, от которой трудно отказаться. Каждый день гуляю там, где мы с ним обычно бродили. В жизни должен быть порядок, а без Брома в жизни какая-то дыра…
Кора прижалась к нему, он обнял ее за плечи.
– Кажется, вон там, – сказал он. – Да, пойдем-ка туда. Там, за оградой, Ореховское кладбище. Оно давно закрыто, но захоронения в родственные могилы случаются.
Через минуту он остановился, огляделся – голые деревья, жухлая трава, кусты.
– Тут, – он ткнул пальцем в траву. – Ты лежала ничком.
Корица присела на корточки, провела ладонью по траве.
– Может, где-нибудь тут валяется телефон…
– Посмотри здесь, а я там.
Он обогнул куст, наклонился. Из травы торчала головка ключа в форме кельтского креста – такими, наверное, отпирали амбары или крепостные ворота. Ключ был отлит из стекла, потерт, поцарапан, но местами сохранил прозрачность.
– Твой? – Он поднялся и показал Корице ключ.
– Это вряд ли.
Она выпрямилась.
Из-за деревьев вышли двое – высокий молодой мужчина в короткой кожаной куртке и парень лет двадцати в вязаной шапке.
– Здорово-здорово! – сказал высокий, хватая Корицу за руку. – Пойдем-ка, подруга, поговорить надо. Мы тебя третий день ищем.
– Отпусти! – сказала она, пытаясь вырвать руку. – Ты кто такой?
– Я кто такой? – Высокий замахнулся. – Вот сука!
– Отпусти, – сказал Полусветов, подходя ближе. – Ну!
Коротышка бросился на него, но вдруг взлетел в воздух, ударился о ствол дерева и рухнул наземь.
Корица вскрикнула.
Мужчина, крепко державший ее руку, внезапно упал навзничь, правый глаз у него выскочил из орбиты и повис на ниточке.
– Пойдем, – сказал Полусветов, взяв Корицу под локоть.
– Как ты… что ты с ними сделал?
– Пойдем, – повторил Полусветов. – Живы будут, не беспокойся. Кто они?
– Н-не знаю…
– А они тебя, похоже, знают.
– Правда, я их впервые вижу, честное слово. Как ты это сделал? Как? У него глаз по-настоящему выпал?
– Дай руку.
Быстрым шагом они вышли к храму Цереры, и тут Корица остановилась и опустилась на землю.
– С ногами что-то… слабость… нервы, наверное…
Полусветов поднял ее на руки и легко зашагал вверх, к главной аллее.
– Постой, – попросила она. – Люди смотрят… мне лучше… постой же!
Он поставил ее на ноги.
– А по тебе и не скажешь, что ты такой… что можешь так…
Он улыбнулся, достал из внутреннего кармана фляжку, открутил пробку.
– Выпей – полегчает.
Она сделала глоток, потом другой, вернула ему фляжку.
– Теперь сигарету.
Он протянул ей пачку, щелкнул зажигалкой.
– Ничего не понимаю, – сказала она, глубоко затягиваясь сигаретой. – Ни-че-го.
– Можем вернуться и спросить у них…
– Нет-нет-нет! – Она взяла его под руку. – Пойдем отсюда. – Наклонилась, заглянула ему в лицо. – Ну скажи, как ты это сделал, пожалуйста. Я никогда в жизни такого цирка не видела. Раз, два – и оба готовы. Ты же даже не прикоснулся к ним! Это какое-то боевое искусство? Японское? Китайское? А если бы у них были ножи?
– Ты точно их не помнишь?
– Абсолютно!
Они вышли на главную аллею.
Полусветов достал из кармана широкий шарф, расстелил на мокрой скамейке. Они сели. Он глотнул из фляжки, закурил.
– Жаль, что сейчас светло… – Корица нервно рассмеялась. – Было бы темно, ты расстегнул бы штаны, а я села бы и… как же я тебя хочу сейчас – мочи нет!
Он усмехнулся, поцеловал ее в щеку.
– В губы, – сказала она, закрыв глаза, – ну пожалуйста.
Он поцеловал ее в губы. Она поймала языком его язык, взяла его руку, положила на свой живот, опустила, втянула живот, и его пальцы коснулись ее гладкого лобка, поймали клитор, Корица чуть приподнялась, прошептала: «Сильнее», и он сделал сильнее.
Потом она обмякла, привалилась к нему и пробормотала:
– Как бы я хотела, чтоб ты в меня влюбился без памяти… чтоб стал моим – весь, целиком…
– Мы же ничего друг о друге пока не знаем…
– И здорово, – сказала она. – Это же замечательно. Так хочется сказать, что впереди у нас вся жизнь… – Помолчала. – А если ты узнáешь, что я кого-то убила? Нет, серьезно. Каким-то ведь образом эта чертова бритва оказалась в моей сумочке…
– Со временем всё узнáем, – сказал он, доставая фляжку. – Хочешь еще?
– Чуть-чуть. От тебя так хорошо пахнет – тысяч на пять…
– То есть?
– Дорогим одеколоном…
– Дай-ка руку.
Взявшись за руки, они направились к КПП № 8.
* * *В прихожей Кора расстегнула куртку – и вдруг замерла.
– Помочь? – спросил Полусветов, снимая ботинки.
– «Торговый центр», – сказала она. – Следующая остановка – «Сквер “Лесная сказка”».
Он молча смотрел на нее.
– Во сне я ехала в автобусе и слышала объявление: «“Торговый центр”, следующая – “Сквер «Лесная сказка»”». На меня все смотрели, потому что я была босая.
– Когда я нашел тебя, на тебе были ботинки, – сказал он. – Сейчас глянем, что это за «Лесная сказка».
Он достал ноутбук, открыл браузер.
– Автобус М87. Маршрут от метро «Выхино» до метро «Орехово». Похоже, ты на этом автобусе и приехала сюда.
– Из Выхино? Да я там никогда не бывала!
– Точно?
– Не знаю… – В голосе ее появилось раздражение. – Никаких ассоциаций с Выхино.
– На маршруте – тридцать три остановки. Может, ты села на одной из них…
– Хочешь проверить? И сколько времени это займет? А если я не москвичка, а приезжая, плохо знаю Москву? И потом, на окраинах улицы выглядят одинаково…
– М-да, – пробормотал Полусветов. – Если всерьез за это браться, то на каждой остановке надо выйти, погулять, осмотреться… всё это займет от двух недель до месяца… ты могла приехать на метро, сесть на любой остановке… в общем, перспектива так себе…
Она прошла на кухню, закурила.
Полусветов сел напротив.
– Кора…
– Я не знаю, кто я, где живу, кто мои родители и друзья… А эти гопники в парке – откуда они меня знают? Почему, черт возьми, в автобусе я была босой? Бред… – Подняла глаза. – Лев, ты понимаешь, что ты – единственный в мире человек, которого я знаю?
Он кивнул.
– Не бросай меня… – Голос ее задрожал. – Пожалуйста…
Он сел рядом с ней, обнял.
– Не бойся. Ничего не бойся.
– Я, конечно, так себе товар…
– Вот этого не надо, ладно? Это стилистический сбой. Ты так не говоришь – у тебя речь нормальной интеллигентной женщины, а «так себе товар» – из узуса провинциальной хабалки. Ты же знаешь, что такое узус?
Она кивнула.
– Твой язык – это язык женщины образованной, из хорошей семьи. Слушай, мы же тебя можем придумать – родители, друзья, профессия, привычки, вкусы… Ну, пока к тебе не вернется память – мы можем исходить из гипотетической биографии…
– Протез.
– Проблемы с памятью – проблемы медицинские, а в медицине протез – это просто протез… Ты сама можешь сочинить свою жизнь за неимением реальной; почему бы и нет? Как тебе?