
Полная версия:
Тропы песен
Флинн начал ходить от лагеря к лагерю, спорить, уговаривать. Наконец спасительный выход был найден. Оставалось лишь выработать протокол.
Наглый Жулик приступил к переговорам. Согласно закону, передать песни должен был он лично. Вставал вопрос: как именно это осуществить. Ходить сам он не мог. Предложение перенести его на руках он отверг. Сесть на лошадь с презрением отказался. В конце концов Флинну удалось найти подходящее решение: он позаимствовал тачку на колесах у повара-малайца, работавшего в огороде.
Процессия тронулась с места между двумя и тремя часами паляще-знойного синего дня – во время сиесты, когда какаду молчат, а испанцы храпят в кроватях. Возглавлял шествие Наглый Жулик на тачке, в которую впрягся его старший сын. На коленях у старейшины лежала завернутая в газету чуринга, которую он сейчас намеревался передать вражескому племени. Остальные тянулись за ним гуськом.
Потом из кустов за часовней вышли двое мужчин – из племен А и Б – и проводили процессию к месту сбора.
Флинн плелся в хвосте, чуть позади. Глаза у него были полуприкрыты, он производил впечатление человека в трансе. Он прошел совсем близко от отца Теренса, но, похоже, не узнал его.
«Я видел, что он находится „не здесь“, – рассказывал мне отец Теренс. – И понимал, что нам грозит беда. Но все это было очень трогательно. Впервые в жизни мне довелось лицезреть картину мира на земле».
В предзакатную пору одна из сестер милосердия, идя короткой дорогой через буш, услышала гудение голосов и мерное так-так бумерангов, которыми стучали, как трещотками. Она побежала докладывать обо всем отцу Вильяверде.
Он помчался туда, чтобы разогнать сборище. Из-за дерева вышел Флинн и преградил ему дорогу.
Потом люди говорили, что Флинн всего лишь схватил нападавшего за запястья и удерживал его на месте. Однако это не помешало отцу Вильяверде строчить письмо за письмом вышестоящим чинам ордена, заявляя о неспровоцированном нападении и требуя исторгнуть этого приспешника сатаны из лона церкви.
Отец Субирос советовал ему не накликать приезд начальства. Влиятельные группы, стоявшие на защите аборигенов, и так уже призывали правительство распустить эти две миссии. Флинн ведь не принимал участия в языческом обряде – он просто выступал миротворцем. А что, если слухи об этом просочатся в прессу? Что, если выяснится, что два престарелых испанца давно разжигали межплеменную рознь?
Отец Вильяверде неохотно сдался. И в октябре 1976 года, за два месяца до сезона дождей, Флинн покинул Бунгари и отправился в Роу-Ривер, чтобы вступить в должность. Его предшественник отказался от встречи с ним и, взяв годичный отпуск, улетел в Европу. Начались дожди – и воцарилась тишина.
Во время Великого поста в Бунгари пришла радиограмма от католического епископа из Кимберли с просьбой подтвердить или опровергнуть слухи о том, что Флинн «отуземился», – на что отец Вильяверде ответил: «Да он и есть туземец!»
В первый же день, когда установилась летная погода, епископ полетел вместе с бенедиктинцами на своей «сессне» в Роу-Ривер, и там они стали свидетелями нанесенного ущерба, «как два политика-консерватора, осматривающие место, где разорвалась бомба террориста».
Часовня находилась в полном беспорядке. Служебные постройки разобрали на дрова и спалили. Загоны для скотины пустовали, всюду валялись обугленные коровьи кости. Отец Вильяверде изрек: «Нашей работе в Австралии пришел конец».
Флинн перестарался. Он недооценил быстроту, с которой реально распространялось движение за земельные права. Положился на заверения некоторых деятелей из левого крыла, убежденных в том, что миссии, разбросанные по всей стране, будут переданы в руки чернокожих. Он отказался идти на компромисс. И отец Вильяверде побил его собственным козырем.
Эта история нанесла церкви удар по ее самому слабому месту – финансовому. Не все знали, что и Бунгари, и Роу-Ривер финансировались из средств, изначально собранных в Испании. Эти земли принадлежали, в качестве второстепенных активов, одному мадридскому банку. Чтобы предотвратить любые попытки конфискации, банк без лишнего шума продал обе миссии какому-то американскому дельцу, и они оказались поглощены фондами международной корпорации.
Пресса начала кампанию за возврат миссий. В ответ американцы пригрозили закрыть неприбыльную плавильню к северу от Перта – тогда без работы осталось бы около пятисот человек. В дело вмешались профсоюзы. Кампания утихла. Аборигенов распустили, а Дэн Флинн – так он теперь себя называл – поселился в Бруме вместе с подругой.
Ее звали Голди. Среди ее предков были малайцы, койпангеры, японцы, шотландцы и аборигены. Отец ее был ловцом жемчуга, сама она стала дантисткой. Перед тем как вселиться к ней в квартиру, Флинн на безукоризненной латыни написал письмо святейшему папе, прося его освободить от принесенных обетов.
Потом пара переехала в Алис-Спрингс. Оба активно занимались аборигенской политикой.
12
Бывший бенедиктинец сидел в самом темном углу сада, возле него собралось еще человек шесть. Лунный свет заливал его надбровные дуги, а само лицо и борода оставались в темноте. Подруга сидела у его ног. Время от времени она выгибала длинную красивую шею, склоняя голову ему на бедро, а он щекотал ее.
Да, молва о том, что характер у него был не сахар, была справедливой. Когда Аркадий сел на корточки возле его стула и объяснил, кто я и чего хочу, до меня донеслось бормотание Флинна:
– Боже, еще один!
Мне пришлось ждать не меньше пяти минут, прежде чем он соблаговолил повернуть голову в мою сторону. Потом он спросил иронично-любезным тоном:
– Могу я вам чем-нибудь помочь?
– Да, – ответил я, нервничая. – Меня интересуют Тропы Песен.
– Правда?
Он вел себя так обескураживающе, что любое обращенное к нему слово обречено прозвучать как глупость. Я решил заинтересовать его разными теориями происхождения и эволюции языка.
– Некоторые языковеды считают, – сказал я, – что первым языком человека была песня.
Он поглядел в сторону и погладил бороду.
Тогда я переменил тему и заговорил о том, как цыгане общаются через огромные расстояния, напевая друг другу по телефону тайные стихи.
– Правда?
Прежде чем пройти инициацию, продолжал я, мальчик-цыган должен выучить наизусть все песни своего клана, имена всех своих родичей, а также запомнить сотни и сотни телефонных номеров по всему миру.
– Цыгане, наверное, ловчее всех в мире умеют набирать телефонные номера.
– Я никак не могу понять, – заметил Флинн, – какое отношение к нам имеют цыгане.
– Дело в том, что цыгане, – объяснил я, – тоже считают себя охотниками. Весь мир – их охотничьи угодья. Оседлые жители – сидячая дичь. В языке цыган слово «оседлый» буквально означает «мясо».
Флинн обратил ко мне лицо.
– А знаете, как наш народ называет белого человека? – спросил он.
– Мясо, – предположил я.
– А знаете, как у нас называют благотворительный чек?
– Тоже мясо.
– Принеси-ка сюда стул. Я хочу с тобой поговорить.
Я отыскал стул, на котором сидел до этого, и уселся рядом с Флинном.
– Извини, я был с тобой немного резок, – сказал он. – Но видел бы ты психов, с которыми мне приходится иметь дело. Что будешь пить?
– Пиво, – ответил я.
– Еще четыре пива, – сказал Флинн мальчишке в оранжевой рубашке.
Мальчишка поспешил за пивом.
Флинн наклонился и что-то прошептал на ухо Голди. Она улыбнулась, и он заговорил.
Белые люди, начал он, совершают типичную ошибку, когда полагают, что, раз аборигены – скитальцы, у них не может быть никакой системы землевладения. Это сущий бред. Конечно, аборигены не мыслят свою территорию как сплошной кусок земли, обнесенный заборами; для них это скорее неразрывная сеть, или совокупность цепочек, троп, или сквозных путей.
– У всех наших слов, которыми мы называем страну, – сказал Флинн, – имеется значение «тропа».
Этому есть одно простое объяснение. Бо́льшая часть равнинной Австралии представляет собой засушливую местность, покрытую чахлым кустарником, или пустыню, где дожди выпадают лишь изредка, а за одним тучным годом могут последовать семь тощих лет. В таком климате оставаться на одном месте – самоубийство; чтобы выжить, нужно двигаться. Собственная земля человека определялась так: «место, где я не должен просить». И все же, чтобы чувствовать себя дома в такой местности, нужно точно знать, как ее покинуть. Должно быть по крайней мере четыре «выхода» – пути, которыми можно безопасно воспользоваться в пору беды. Каждому племени – хотело оно того или нет – приходилось налаживать отношения с соседями.
– Например, если у А были фрукты, – объяснял Флинн, – у Б – утки, а у В – разработки охры, то существовали четко определенные правила, регулировавшие обмен этими товарами, а также четко определенные торговые пути.
То, что белые люди называли Обходом, на деле являлось подобием телеграфа и фондовой биржи, позволявшим обмениваться сообщениями в буше людям, которые никогда не видели друг друга и, быть может, даже не подозревали о существовании друг друга.
– Такая торговля, – продолжал Флинн, – не являлась торговлей в том смысле, в каком понимаете ее вы, европейцы. Это не купля-продажа ради выгоды! Наша торговля всегда была симметричным обменом.
У аборигенов бытовало представление о том, что всякое имущество может таить в себе некое зло и способно причинить вред владельцу, поэтому оно должно постоянно пребывать в движении. Добро, служившее товаром, не обязано быть съедобным или полезным. Больше всего людям нравилось обмениваться бесполезными вещами – или такими, какими легко может разжиться каждый: перьями, священными предметами, поясами из человеческих волос.
– Знаю, – прервал его я. – Известны случаи, когда люди обменивались своими пуповинами.
– Я смотрю, вы кое-что читали. Обмен товарами, – продолжил он, – следует рассматривать скорее как некую гигантскую партию наподобие шахматной, в которой доской служит весь континент, а игроками выступают все жители. «Товары» являются знаками людских намерений: торговать, встречаться, устанавливать границы, вступать в родство через брак, петь, танцевать, делиться ресурсами, делиться идеями.
Какая-нибудь раковина могла переходить из рук в руки, перемещаясь от Тиморского моря до Большого Австралийского залива, вдоль дорог, известных с незапамятных времен. Эти дороги непременно проходили мимо источников пресной воды. А источники, в свою очередь, служили обрядовыми центрами, где могли собираться люди из разных племен.
– И устраивать корробори[16], как вы это называете?
– Это вы называете их корробори, а не мы, – возразил он.
– Верно, – кивнул я. – Так вы хотите сказать, что торговые пути всегда шли вдоль Песенных Троп?
– Торговый путь и есть Песенная Тропа, – сказал Флинн. – Потому что главным средством обмена являются не вещи, а именно песни. Обмен вещами – побочное следствие обмена песнями.
До прихода белых людей, продолжал он, ни один человек в Австралии не был безземельным, поскольку каждый наследовал в качестве собственности отрывок песни Предка, а вместе с ним – ту полоску земли, по которой эта песня проходила. Строчки, которыми владел человек, являлись его «документом», подтверждавшим право собственности на территорию. Он мог одалживать эти строчки другим. Мог и сам занимать чужие стихи. Единственное, чего он не мог, – это продать песню или избавиться от нее.
Предположим, старейшины из клана Ромбического Питона решили, что пришла пора спеть весь песенный цикл от начала до конца. Рассылались гонцы в обе стороны маршрута, созывались все песневладельцы, собирались в Большом Месте. Там каждый пропевал свой кусочек песни, соответствовавший определенному участку странствия Предка. Причем все соблюдали правильную очередность.
– Спеть песню не в том порядке, – хмуро говорил Флинн, – преступление. За него положена смерть.
– Понимаю, – сказал я. – Случилось бы нечто вроде музыкального землетрясения.
– Хуже, – сердито возразил он. – Сделать так означало бы рас-творить творение.
Там, где устраивалось Большое Место, продолжал он, чаще всего проходили и пересекались маршруты нескольких Сновидений. Поэтому, явившись на свой корробори, можно встретить людей из четырех разных тотемных кланов, из самых разных племен. Все собравшиеся принимались обмениваться песнями, танцами, сыновьями и дочерями, предоставлять друг другу «путевые права».
– Когда побудешь здесь подольше, – обратился ко мне Флинн, – услышишь выражение «обретение ритуального знания».
Это означало, что человек расширял свою песенную карту. Открывал перед собой новые возможности, изучая мир посредством песни.
– Представь себе двух аборигенов, – продолжал он, – которые встречаются впервые где-нибудь в пабе в Алис. Один копнет одно Сновидение. Другой – другое. А потом непременно что-нибудь прояснится…
– И это, – вмешался Аркадий, – положит начало красивой забулдыжной дружбе.
Рассмеялись все, кроме Флинна. Он продолжал рассказ.
Следующее, что нужно понять, говорил он, – это что каждый песенный цикл пролегает поверх языковых барьеров, ему неведомы племенные границы. Сновидение может начинать свой маршрут где-нибудь на северо-западе, под Брумом, затем миновать на своем пути двадцать или больше языков и закончиться где-нибудь у моря под Аделаидой.
– И все равно это будет та же самая песня? – уточнил я.
– У нас в народе, – сказал Флинн, – говорят, что узнают песню по вкусу или по запаху… Конечно, при этом имеется в виду мотив. Мотив всегда остается одинаковым, от первых тактов до финальных.
– Слова могут меняться, – снова вмешался Аркадий, – но мелодия остается неизменной.
– Значит ли это, – спросил я, – что юноша, отправляющийся в Обход, может с помощью песни пройти всю Австралию, если он хорошо знает нужный мотив?
– Теоретически – да, – согласился Флинн.
Известен случай, когда один арнемлендец прошагал через весь континент в поисках жены – было это примерно в 1900 году. Он женился на южном побережье и провел свою жену назад, к себе домой, прихватив с собой новообретенного шурина. Там шурин женился на девушке-арнемлендке и увел ее с собой на юг.
– Бедные женщины, – сказал я.
– Так действует табу на инцест, – пояснил Аркадий. – Если тебе нужна свежая кровь, ты должен ее поискать.
– Но на практике, – продолжал Флинн, – старейшины посоветовали бы юноше не уходить дальше чем на две остановки на тропе.
– А что это за остановки? – спросил я.
Остановка, пояснил он, – это «точка передачи», где песня переходит от тебя к следующему песневладельцу, где она перестает быть предметом твоей опеки и где ты уже лишаешься права одалживать ее кому-нибудь. Ты допел до конца своих строк – вот там и пролегает граница.
– Понимаю, – сказал я. – Это что-то вроде государственной границы. Дорожные знаки меняют язык, но дорога все та же.
– Более или менее, – согласился Флинн. – Но такое сравнение не передает красоты нашей системы. Здесь нет границ: только дороги и остановки.
Возьмем, к примеру, такую племенную территорию, как Центральная Аранда. Допустим, что к ней ведут и из нее выходят шестьсот разных Сновидений. В таком случае вокруг нее, по периметру, будут разбросаны тысяча двести «точек передачи». Каждая такая остановка некогда была обозначена Предком из Времен Сновидений, а значит, ее местоположение на песенной карте неизменяемо. Но поскольку все они были сотворены разными Предками, то не существует никакого способа соединить их между собой пунктирными линиями, чтобы получилась современная политическая граница.
В аборигенской семье, говорил он, может насчитываться пять родных братьев, каждый из которых принадлежит к своему тотемному клану, и у каждого имеются свои узы верности в пределах и за пределами племени. Разумеется, у аборигенов случаются стычки, вендетты и кровные распри, но они всегда имеют целью возмещение какого-то ущерба или месть за святотатство. Мысль просто так вторгнуться на землю соседа никогда не могла бы прийти им в голову.
– Словом, все это сводится к чему-то вроде птичьей песни, – подытожил я неуверенно. – Птицы ведь тоже обозначают пределы своих территорий с помощью песен.
Аркадий, который слушал, уперев лоб в колени, вдруг встрепенулся:
– Я все ждал, когда ты додумаешься до этого сравнения.
Затем Флинн завершил разговор, коротко обозначив тему, которая давно сбивала с толку многих антропологов, а именно затронул вопрос двойного отцовства.
Первые путешественники по Австралии отмечали в своих записках, что аборигены не проводят связи между сексом и зачатием: вот доказательство (если только оно требуется) их безнадежно «примитивного» мышления.
Разумеется, это чушь. Абориген прекрасно знает, кто его отец. И все-таки существует нечто вроде параллельного отцовства, которое привязывает его душу к определенному месту, к некоей точке ландшафта.
Считалось, что каждый Предок, когда пел и странствовал по земле, оставлял за собой россыпь «клеточек жизни», или «духов-деток» возле своих следов.
– Что-то вроде музыкальной спермы, – пояснил Аркадий, и снова все рассмеялись, на этот раз даже Флинн.
Предполагалось, что песня распластана по земле в виде непрерывной цепочки куплетов: по куплету на каждую пару следов Предка, и каждый куплет создан из имен, которые он рассеял на ходу.
– Имя налево и имя направо?
– Да, – ответил Флинн.
Тут нужно было представить себе уже беременную женщину, которая бродит себе, занимаясь привычным собирательством. И вдруг, как только она наступает на куплет, в нее вспрыгивает «дух-дитя» – проникает в нее через ноготь на ноге или через открытую мозоль на ноге и забирается во влагалище, пробирается в матку и оплодотворяет зародыш песней.
– Первый толчок ребенка в животе матери, – сказал Флинн, – и отвечает этому моменту духозачатия.
Будущая мать запоминает место, где это произошло, и мчится за старейшинами. Затем они изучают местность и устанавливают, какой Предок здесь проходил и какие именно строки станут личной собственностью ребенка. Они отводят ему место зачатия, которое совпадает с ближайшим природным ориентиром на Песенной Тропе. Затем клеймят для него чурингу в хранилище чуринг…
Голос Флинна потонул в гуле самолета, пролетевшего совсем низко у нас над головами.
– Американцы, – хмуро сказала Мэриан. – Они прилетают только по ночам.
Американцы построили станцию для сопровождения космических объектов в Пайн-Гэпе, на Макдоннелле. Подлетая к Алис, можно увидеть огромный белый шар и целую кучу других сооружений. Похоже, никто в Австралии, даже премьер-министр, не знает, что там на самом деле творится, какие у них цели.
– Боже, как это все меня пугает. – Мэриан вздрогнула. – Лучше бы они убрались.
Пилот привел в действие аэродинамические тормоза, и самолет начал медленно снижаться над взлетно-посадочной полосой.
– Уберутся, – сказал Флинн. – Когда-нибудь им придется убраться.
Хозяин дома и его жена уже убрали со столов остатки еды и ушли спать. Я увидел, как с другого конца сада к нам идет Киддер.
– Ну, мне пора, – сообщил он всем нам. – Пора домой, составлять план полета.
Завтра утром он собирался лететь к Айерс-Року по каким-то делам, касавшимся земельных исков.
– Передавай от меня привет, – саркастично сказал Флинн.
– До встречи, приятель. – Это Киддер обратился ко мне.
– До встречи, – отозвался я.
Его блестящий черный «лендкрузер» стоял на подъездной дорожке. Он включил фары, осветив людей, остававшихся в саду. Громко завел мотор и задом выехал на улицу.
– Большой Белый Вождь уехал! – прокомментировал Флинн.
– Придурок! – сказала Мэриан.
– Ты несправедлива, – возразил Аркадий. – В глубине души он неплохой парень.
– Так глубоко я никогда не забиралась.
Флинн тем временем наклонился над своей подругой и целовал, закрыв ее лицо и шею черными крыльями бороды.
Пора было уходить. Я поблагодарил Флинна. Он пожал мне руку. Я передал ему привет от отца Теренса.
– Как он поживает?
– Хорошо, – ответил я.
– По-прежнему в той лачужке?
– Да. Но говорит, что скоро оттуда уедет.
– Отец Теренс, – сказал Флинн, – хороший человек.
13
Я уже почти уснул в своем номере мотеля, как вдруг раздался стук в дверь.
– Брю?
– Да.
– Это Брю.
– Я догадался.
– О!
Этот мой тезка сидел рядом в автобусе из Кэтрин. Он ехал из Дарвина, где только что разошелся с женой. Хотел устроиться где-нибудь дорожным рабочим. Он страшно тосковал по жене. У него было толстое брюхо, и он не блистал умом.
В Теннант-Крике он сказал мне: «Мы с тобой могли бы стать приятелями, Брю. Я бы тебя бульдозер водить научил». В другой раз, с еще большей теплотой: «Ты пом не из нытиков, Брю». И вот теперь, глубоко за полночь, он стоял за моей дверью и звал меня:
– Брю?
– Что?
– Хочешь пойти куда-нибудь и нажраться?
– Нет.
– О! Может, найдем себе красоток, – не унимался он.
– Да неужели? – спросил я. – В такой-то час?
– Ты прав, Брю.
– Ступай спать, – сказал я.
– Ладно, спокойной ночи, Брю.
– Спокойной ночи!
– Брю?
– Ну что еще?
– Ничего, – ответил он и зашаркал по коридору, волоча резиновые шлепанцы по полу: шлеп… шлеп…
На улице, за окном, горел натриевый свет, а с тротуара доносилось чье-то пьяное бормотание. Я повернулся к стене и попытался уснуть, но у меня из головы не шел Флинн и его подруга.
Мне вспомнилось, как мы сидели с отцом Теренсом на пустом пляже и как он сказал: «Надеюсь, у нее мягкий характер».
Флинн, пояснил он, – человек, подверженный буйным страстям. «Если у нее мягкий нрав, с ним все будет хорошо. Суровая женщина способна втянуть его в беду».
«В какую еще беду?» – спросил я.
«В революцию или еще во что-нибудь. Флинну довелось испытать на себе самое нехристианское обращение, одно это могло бы его настропалить. Но если у его подруги окажется мягкий характер…»
Свою Фиваиду[17] отец Теренс обрел на берегах Тиморского моря.
Он жил в отшельнической лачуге, грубо сработанной из побеленного волнистого листа, среди зарослей пандана на мучнисто-белой дюне. Стены он обмотал кабелем, чтобы циклон не разметал хлипкую хижину. Над крышей был водружен крест: перекладинами служили два обломка весла, крепко связанные между собой. Здесь он прожил семь лет – с тех пор как закрыли Бунгари.
Я подходил со стороны суши. Его лачугу, белевшую на дюне между деревьями, прямо под солнцем, я заметил издалека. Ниже, в загоне, пасся брахман[18]. Я прошел мимо алтаря из коралловых пластинок и распятия, подвешенного к ветке.
Дюна взметнулась выше верхушек деревьев. Взбираясь по откосу, я оглянулся назад, в сторону суши, и увидел ровную лесистую равнину. Со стороны моря дюны были кочковатые, в крапинках водорослей, а вдоль северной линии бухты тонкой лентой тянулись мангровые заросли.
Отец Теренс печатал на машинке. Я позвал его по имени. Он вышел в шортах, потом снова исчез в хижине, снова показался – уже в грязной белой сутане. Он удивился тому упорству, что заставило меня проделать такой долгий путь по жаре.
– Что ж! – сказал он. – Идите-ка сядьте в тень, а я сейчас вскипячу котелок воды для чая.
Мы сели на скамью, стоявшую позади хибары, в тени. На земле лежали черные резиновые ласты и маска с трубкой. Отец Теренс наломал сухих сучьев, развел костер, и под таганком заплясали языки пламени.
Он был коротышкой с рыжеватыми волосами (вернее, их остатками) и редкими потрескавшимися побурелыми зубами. Отец Теренс обнажил их в неуверенной улыбке и сообщил, что скоро ему предстоит ехать в Брум – проходить курс терапии от рака кожи.
Он рассказал мне, что в детстве жил при ирландском посольстве в Берлине, где его отец, патриот, вел тайную подрывную работу против Британской империи. Темперамент этого человека и подтолкнул его сына к молитвенной жизни. В Австралию он приехал в 1960-е годы, чтобы присоединиться к цистерцианцам, недавно водворившимся в Виктории.
В это время суток он каждый день печатал: в основном письма друзьям, разбросанным по всему миру. Он давно вел переписку с одним дзен-буддийским монахом из Японии. После этого читал, затем зажигал лампу и снова читал до глубокой ночи. В ту пору это были «Элементарные формы религиозной жизни» Дюркгейма – книгу прислал ему один друг из Англии.
– Чистое безумие, – посетовал он. – Это же надо – элементарные формы! Разве у религии могут быть элементарные формы? Этот парень марксистом был, что ли?
Он и сам писал книгу, которая должна была стать «учебником бедности». Название он еще не придумал.
Особенно сегодня, сказал он, людям необходимо учиться жить без вещей. Вещи вселяют в людей страх: чем больше у них вещей, тем больше им приходится бояться. Вещи имеют свойство присасываться к душе человека, а потом диктовать ей, как нужно поступать.