Читать книгу Эдипов комплекс (Максим Брискер) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Эдипов комплекс
Эдипов комплексПолная версия
Оценить:
Эдипов комплекс

4

Полная версия:

Эдипов комплекс

Мы сидели в большой комнате – я, дядя Юра и тетя Люда. Дядя Юра был пьян, он схватил руку тети Люды, мне были видны следы его ухватов на ее элегантном запястье. Закричал ей своим прокуренным голосом:

– Забери свое зло! Слышишь меня? Забери свое зло! Ты слышишь? Забери свое зло!

Прибежала мать, дала пощечину дяде Юре и высвободила руку тети Люды из его цепких объятий.

– Не смей ее трогать! Нажрался? А ну, быстро спать!

Глаза у дяди Юры стали грустными и собачьими. Он покорно пошел спать.

Через десять минут дядя Юра вернулся и положил голову на колени тете Люде. Она нежно гладила его волосы, которые стали седеть на висках, но все еще были густые и даже блестели как у юноши.

Дяде Юре дали квартиру как тренеру городской футбольной команды. Он съехал от нас, но все равно часто приходил. Жил он один, по-холостяцки, а умер мученической смертью. Его убил какой-то псих; дядя Юра был очень доверчивым, мог пустить к себе любого, с кем можно было поговорить о боге и прочих духовных вещах. Ну и выпить, конечно. Жена его, приехав, поскорее закрыла дело, видимо, не обошлось без взятки следователю.

Вспомнив о нем, я подумал, что, если в момент расцвета, когда дядя Юра был знаменит, его отец, Иван, сказал бы ему: «Сынок, я горжусь тобой и люблю тебя!» Если бы он сказал ему так, возможно, дядя Юра был бы спасен.

На следующей неделе я съездил в Тверь и вместе с родными поехал на кладбище, там мы пришли на могилу дяди Юры, навели порядок на ней, выпололи сорняки вокруг памятника, подкрасили имя, даты рождения и смерти бронзовой краской. Я вспомнил, как однажды толкнул его, когда он вывел меня из себя, он был пьян и приставал с разговорами ко мне и к матери. Он жаловался, что было больно. Я не смог тогда стерпеть, он обозвал мать.

Глава 39

После поездки в Вену я опять собрался в Европу, в более длинную поездку. Сначала в Лондон, а оттуда в Голландию, Бельгию и Данию.

Оказавшись в Лондоне, я на следующий день поехал в Гринвич. Там видел корабль «Катти Сарк», про который много рассказывал отец, ну и знаменитый меридиан, конечно. На Трафальгарской площади, стоя под мелко моросящим дождем, прочитал надпись на памятнике Оскару Уайльду: “We are all in the gutter, but some of us look at the stars” («Мы все в дерьме, но некоторые из нас смотрят только на звезды»). В Кэмден-тауне зашел в церковь ради любопытства, не удержался, купил две свечки, спросил священника, куда можно поставить «именно за упокой». Удивленный батюшка посмотрел на меня: да куда хочешь, туда и ставь, не важно, лишь бы от души. Поставив свечки около красивого витража, заплакал. Жалко было больше мать. Отца просто вспомнил – он был здесь, в Лондоне, неоднократно.

В Антверпене видел красивый готический собор – высоченный, он торчал как шиш посреди главной площади, протыкая острым шпилем небо. Внутри были картины Рубенса на религиозные темы, что-то про страсти святых, очень по-барочному. Хотел сходить в его дом-музей, но было мало времени, не успел, да и адреса не знал. В сувенирном магазине на главной площади купил двух деревянных кукол с острыми носами, напоминавших Буратино, только более зловещих. Кстати, отец тоже привез мне однажды красивую куклу – солдата национальной гвардии Британии. Но оказалось, что это не мне, а для украшения серванта, для показухи, как обычно. Тем не менее я брал его оттуда и играл с ним, когда очень хотел, хоть и знал, что отец этого не одобрит. Еще по случайности играя я проломил голову его любимой игрушке-сувениру – он называл его Кэптен Ник. Это была раскрашенная пластиковая фигурка пожилого моряка, которой он особо дорожил, его, так сказать, «проекция». Он любил называть себя «старым морским волком» (и в шутку, и всерьез) и часто припоминал мне этот случай, но, как ни странно, не ругал так сильно, как за другие проступки.

Немного постояв на набережной реки Шельда, исследовав Хет Стейн, остатки крепости, «визитной карточки города», как называли ее в путеводителях, я увидел вдалеке очертания порта. Сердце замерло: именно сюда он прибыл в свой второй рейс на Запад, это также был год моего рождения. Потом он еще несколько раз здесь бывал. Я попробовал представить, что он мог чувствовать, впервые здесь оказавшись, увидев улицы и здания совершенно другого типа, магазины, полные всякой всячины и людей, которым нет до тебя никакого дела. Уверен, это был шок. После СССР с его дефицитом всего и вся, доносительством, отсутствием частной жизни и общим убожеством всего вокруг это было равнозначно высадке на Луну.

В тот же день из Антверпена съездил в Брюгге, сувенирный город с каналами и пряничной площадью. Приехал туда поздно, все музеи были закрыты, сам город был полон пожилых, хорошо одетых туристов. В Брюгге мне стало грустно, вспомнил мать – вот бы ей сюда, в эту красоту! Она ведь нигде не была, кроме Москвы да в лучшем случае Питера… Отец – он-то многое видел, ну, может, не был он в этом пряничном, старперском Брюгге, и что с того? Он весь мир объездил! А она… Слезы досады потекли по лицу, я всхлипнул и повернул к вокзалу. Прочь из этого сонного, старинного города! Одни пердуны на улицах! По дороге мне все-таки встретилась группа молодежи, они шли, громко говорили по-голландски и смотрелись как пришельцы из космоса в этих средневековых декорациях.

В Брюсселе меня не покидало ощущение тревоги и опасности. Я постоянно чувствовал, что за мной кто-то наблюдает. И точно: один раз это был чернокожий парень, от которого я смог отвязаться, лишь остановившись и посмотрев ему в глаза. В другой раз это был араб, который долго шел за мной на расстоянии. Я зашел в кафе, сел за столик и заказал поесть. Он тоже зашел, покрутился у стойки, кинул на меня взгляд и вышел. Сам город понравился, особенно ажурная, прихотливая, с явным перебором выстроенная и украшенная главная площадь, Гран-Пляс, но здесь это смотрелось довольно органично. В городах Фландрии это было бы полным китчем.

Амстердам, город-деревня с купеческими домами, везде вода – вот откуда идея Петра I сделать таким же Петербург! Расслабленные люди в барах и кофешопах, где курят траву и прочие легкие наркотики, беседующие на непонятном шершавом языке, успокоили меня после нервного Брюсселя. Я вслушивался в эту смесь немецкого и английского с характерными причмокиваниями и неожиданными каркающими звуками, и мне казалось, что я плыл по течению реки, без остановки и без цели. Выйдя из кафе, я подошел к каналу и долго смотрел на воду, пока она не стала меня гипнотизировать.

На следующий день я шатался по барахолкам. Оказавшись у Центрального вокзала, зашел внутрь, купил наугад билет и сел на поезд. Он привез меня в крохотный городок, к серому морю, осеннему и сердитому. Я долго гулял по пустому пляжу с закрытыми на зиму летними домиками среди дюн. Сезон уже кончился. С моря дул прохладный ветер, я замерз и довольно долго ждал обратный поезд. Я подумал, что отец, наверное, тоже видел этот простой, но трогательный пейзаж, если, конечно, у него была возможность выехать из Амстердама. В самом городе он точно был, помню, как он рассказывал о нем с восторгом. Мне Амстердам казался тогда средоточием порока и распущенности. Оказался же вполне себе спокойным городом, сонным и мирным. Ну да, горел своими огнями квартал красных фонарей, когда я проходил мимо одной из витрин, мне улыбнулась и поманила пальчиком красивая азиатка, кажется, транссексуал. Я долго потом вспоминал это красивое и порочное лицо из темноты, освещенное красным светом, изящно накрашенное, абсолютно женское, но с медленно проступающими мужскими чертами, как будто провели тушью по тонкой бумаге. В другой раз это была блондинистая украинка, крупная и нагловатая, она грубыми знаками предлагала зайти внутрь, я отвернулся и ускорил шаг, мне надо было успеть в дом-музей Рембрандта, оставалось несколько часов до самолета в Копенгаген. Обратно, когда я спешил к Центральному вокзалу и заплутал, мне на помощь пришла женщина лет тридцати пяти, с мокрыми волосами и движениями, которые были то чересчур заторможенными, то слишком быстрыми. Объяснив, как пройти к вокзалу, она вежливо попросила вознаградить ее. Я дал ей двадцать евроцентов, это все, что у меня было из наличности. Она горячо поблагодарила и поспешно удалилась.

Когда я подлетал к Копенгагену, меня охватило волнение: отец бывал здесь, и не раз. Причем заходил он в него с моря, как полагается моряку. Уверен, его охватила радость, когда он впервые увидел этот город, изрезанный каналами, с ветряными мельницами, выглядывающими прямо из воды. Город, про который он столько слышал и читал.

В Копенгагене я встретил женщину, чем-то похожую на мать, она рассказала мне историю появления памятника русалке, которую я и так знал, отец рассказывал. Он вообще был влюблен в Запад и все западное. И сказки Андерсена тоже любил.

Будучи в Копенгагене, я постоянно вспоминал отца. Во-первых, из-за тех датских конфет в шуршащей обертке наподобие нынешних M&Ms, что он мне когда-то привез, мне было лет семь, я ел их и думал, что мало что может с ними сравниться, а когда он попросил угостить его ими, я зажадничал. На следующий день я поехал в Эльсинор, замок Гамлета на краю острова Зеландия, в часе езды Копенгагена. Именно сюда поместил безумного принца Шекспир. Я приехал поздно, внутренние помещения были закрыты, во дворе стонал на все лады морской ветер. Здесь теперь ставят шекспировские пьесы. Я тоже захотел продекламировать вслух отрывки из «Гамлета», но вспомнил лишь две фразы: «Прервалась связь времен» и «Быть или не быть? Вот в чем вопрос». Да еще одну, и то на английском: «To shuffle off this mortal coil…». Интересно, как на меня, под стоны и завывания ветра торжественно декламирующего Шекспира, посмотрели бы посетители?

Я обошел замок и оказался около рва, в котором плавал большой белый лебедь. Остановился и принялся его разглядывать. Увидев меня, лебедь вышел из воды, двинулся в мою сторону и зашипел, наверняка просил есть, смешно переваливался и подходил все ближе. Я увидел блестящий обруч с пластиковой табличкой на лапе. Постояв, пошипев и не получив желаемого, лебедь повернулся, заковылял обратно, плюхнулся в ров и гордо поплыл, от него расходились небольшие волны. Чуть поодаль стояли белобрысые, румяные датские дети с такими же румяными и белобрысыми родителями и смотрели на большую белую птицу, уверенно плывущую по темной воде.

В отеле в Копенгагене мне приснился сон, в котором отец протягивал мне небольшой шуршащий пакетик ярко-желтого, канареечного цвета и говорил, что это из Дании. Я с трудом разорвал пакетик, он был очень плотный. Внутри были шоколадные драже. Я ел эти разноцветные шоколадные шарики один за другим и знал, что через мгновение отец попросит меня поделиться с ним конфетами, я откажусь и он назовет меня жмотом.

Глава 40

Проснувшись наутро, я вспомнил, что в начале девяностых отец выпустил книгу сказок Андерсена с отличными иллюстрациями и его предисловием как редактора. Я помогал разгружать фургон с этими книгами – мы должны были их сами реализовывать. И, кстати, вполне успешно реализовали! Наверное, это был один из немногих, если не единственный его удачный бизнес-проект, в котором он был главным. Отец заработал хорошие деньги и отдал из них небольшую часть мне как помогавшему в разгрузке. Все по-честному. На заработок я не мог купить что-то крупное, например, из одежды, но зато вдоволь покупал бананы и сладости, даже угощал ими друзей. Наши с ним отношения тогда были чуть лучше, чем обычно – мы общались, радовались, что книги так хорошо расходились. Отец любил книги, любил ими заниматься. Он написал хорошее предисловие, и я подумал, почему он так редко использует те слова, которые использовал в тексте, обращаясь к читателям сказок: «Тебе повезло, малыш…» И так далее. Если бы он так разговаривал со мной и с матерьюой, мы бы не ругались и не обижались друг на друга.

Мать, узнав, что он просил меня поделиться датскими конфетами, возмутилась в своей привычной манере: «У ребенка просить конфет, которые сам же привез? Как не стыдно?» Она всем жертвовала для детей. Что касалось лучшего куска или чего-то вкусного, она никогда это не брала, а отец любил все лучшее, ему оно всегда должно было перепасть, он был жаден до еды, выпивки, любил и сладкое, хотя скрывал это. Честно говоря, мне не стыдно, что я не угостил его тогда конфетами. А вот мать жалко. Она, если надо было, во всем могла себе отказать. Как сказала однажды тетя Галя, она была особенная мать.

Надевая свою старую кожаную куртку и выходя из отеля, я вспомнил про потертый отцов пиджак, который носил, когда ходил в школу. В школе смеялись над пиджаком, он выглядел старомодно, все понимали, что он с чужого плеча. Я и сам стеснялся его носить, но это было лучше, чем ничего. Пиджак пах отцом, его потом и одеколоном, табаком. Я очень хотел новую кожаную куртку, но купили мне ее не скоро. В то время мы жили не так хорошо, как раньше, отец вернулся из морей, его должность сократили, жизнь была почти голодная, очереди за хлебом и молоком, самое начало девяностых. Он уже продал старенький «Форд», который привез из последнего, канадского загранрейса, и пытался пробиться «на суше». Жили мы все равно лучше многих, но больше не были первыми как раньше. Нас обогнали серости, спекулянты и торгаши, время которых пришло: братья-близнецы Замоткины, всегда жившие на мизерную зарплату отца-инженера, теперь ходили гордо подняв голову. Я терпеть не мог этих тупиц, моих сверстников, они пользовались популярностью в школе, все девочки мечтали о них. Они носили кожаные куртки, по которым я с ума сходил. Я же со своим отчужденным взглядом молодого романтика, с непокорной шевелюрой, за которую меня дразнили, называли Моцартом или Пушкиным, совсем был не популярен. Я упрекал мать за то, что она не отдала меня в «нормальную» школу: «Почему Дима, старший брат, ходил в хорошую школу, а я в этот ужас?» «Потому что мы тебя пожалели, не хотели, чтобы ты вставал рано… Ты так тяжело встаешь по утрам». Какая глупость! Я потому и вставал так тяжело, что не хотел идти туда.

Увидев на улице в Копенгагене пожилого, грузного, тяжело передвигающегося человека, я сразу же вспомнил отца, когда он пришел домой и сказал, что «еле дополз» – болели ноги. Это были его сосуды. Отцово лицо было очень бледное и одутловатое – лицо больного человека. Это было незадолго до инсульта. Он не лечился систематически – не любил этого, тем более что надо было зарабатывать деньги. Сам приспособился делать себе уколы баралгина, не допускал до себя никого, отмахивался и говорил, что как суждено, так и суждено. «Я за эту жизнишку держаться не буду. Умру так умру, в одночасье».

Потом, уже в Национальной галерее, среди картин, одна из которых изображала счастливую семейную идиллию на берегу озера, я вспомнил, как приехал проведать отца, после инсульта. Он лежал в кровати, жара была невыносимая, это было знаменитое лето лесных пожаров и смога, 2010 год, он мучился, сознание было не совсем ясное. Его надо было помыть – запах шел довольно сильный, сиделки, эти распиздяйки, его совсем запустили. Он спал, а я наблюдал за ним: его лицо, набухшие глазные яблоки под тонкими фиолетовыми веками, это безмолвное, распластанное на несвежей простыне, бесстыдно обнаженное (тонкая простыня только подчеркивала наготу), наполовину парализованное грузное тело. Я расчувствовался, слезы капали на подушку, я все продолжал смотреть на него, грязного, вонючего, опаршивевшего в этой затхлой, душной спальне под «надзором» обнаглевших сиделок, которых лишь осенью сменит Валентина. Я впервые страстно захотел найти к нему ключ, попробовать понять его, этого человека, моего отца, который лежал передо мной на этих серых простынях, в невыносимой дымной жаре.

Стоял над ним, мое дыхание щекотало его ухо, шептал: «Я люблю тебя, я твой сын, а ты мой отец». «Что ты там бубнишь?» Он резко проснулся. Его голос был криклив и раздражителен. «Отстань от меня! Дай мне поспать! Я устал смертельно!» Я замолк и вышел из комнаты.

Я долго не мог сделать шаг навстречу, и от этого напряжение нарастало как снежный ком. И когда был готов его сделать, он закричал «Отстань». Он не понял. Но я все-таки сказал эти слова.

Глава 41

Вернувшись в Москву, сидел дома почти месяц как затворник, ел ярко-красные, с деревянным вкусом груши, которые нагоняли на меня тоску и вызывали запор, чего прежде у меня никогда не было, смотрел из окна на ветку большого дерева, которая качалась в ночи, и на луну. Квартира казалась мне конурой, берлогой, я чувствовал себя в ней как медведь в спячке. Я был даже рад этому, давно мечтал провести как можно больше времени не выходя никуда. «Не выходи из комнаты…» Воспоминания сменяли друг друга так же, как серые, однообразные зимние дни.

Приснился сон: отец и старший брат сидели всю ночь на крытой веранде в нашем деревенском доме (он давно уже продан). Говорили без умолку, пели под гитару, спорили, соглашались, опять спорили, выпивали, закусывали. На следующее утро отец вышел бледный как полотно. Мы были в шоке. Я таким его никогда не видел, разве что тогда, перед самым коллапсом… Проснувшись, понял, что это было на самом деле, еще задолго до того, как он слег, в один из летних дней в деревне. Мать его ругала за этот ненормальный режим. Он даже не спорил с ней, не было сил. Надо было ехать куда-то на машине, а он не мог, брат тоже был не в форме. Мать поэтому так была возмущена, ее планы поехать сорвались.

Потом вспоминал, как тетя Галя активно участвовала в папиных невеселых делах, приносила лекарства, вызывала врачей, справлялась о его самочувствии, но он все равно не любил ее, часто доводил. Однажды позвонил рано утром, назвал сволочью и предъявил претензии, что не было какого-то лекарства, она потом вспоминала это со смехом. Она, как сама говорила, делала это «только ради матери» и ради нас с братом, хотя и его тоже было жалко.

Глава 42

Мне попалась на глаза фотография, одна из тех нескольких, что взял с собой из старой родительской квартиры. На ней отец и мать вместе, совсем молодые, только что поженившиеся. Фотография коричнево-бежевого цвета, даже белый на ней какой-то желтоватый. Словно кадр из фильма. Плюс фон – тоже киношный, Гагры, они на лодке, на озере, в кадр попал медвежонок, свесившийся к воде, видимо, было жарко и он страдал от жажды. Я был почти уверен, что это фотография их медового месяца, первых дней совместной жизни. Отец смотрел в камеру чуть виновато, его тонкие губы слегка сжаты, одной рукой он сжимал материну руку. Сжимал ее так, словно это была мольба. Но о чем? Материн взгляд был полон нежности и растерянности. У нее довольно густо были подведены глаза – вероятно, по моде того времени, выкрашенные в темный или рыжий цвет волосы и смелая, под стать макияжу, прическа а-ля Брижитт Бардо – фотография была сделана в шестидесятых. Я перевел взгляд на папу, на его начинающую лысеть голову, на полнеющее лицо, на тонкие, нервные, крепко сжатые губы. Я ревновал его к ней, я хотел быть с ней там без него, на этом озере.

На следующий день я поехал прогуляться по центру и вспомнил сцену из детства: отец обнимал меня, совсем маленького, а я лепетал ему, что тоже болею за «Спартак», мне было года четыре, не больше. Отец и брат были в восторге, я улыбался, несмотря на то что у меня только что выпал молочный зуб, я чувствовал соленый привкус во рту и хотелось расхныкаться. Мой лепет и комментарии отца и брата были записаны на кассету, и я иногда ее слушал вместе с матерью. Она говорила, что, когда я был маленький, мы хорошо ладили с отцом, потом отношения стали ухудшаться. Сам я не помнил всего этого, но до сих пор звучит в голове мой детский голос и голос отца, от которого я содрогался впоследствии. Я помнил лишь те времена, когда нам обоим было все труднее друг друга терпеть, он доставал меня и однажды так довел, что я чуть не бросился на него с ножом – финкой, которой он так гордился и которая лежала на почетном месте в серванте. Я часто в его отсутствие брал этот нож и любовался им, трогал острое лезвие, думал о сведении счетов с жизнью – меня забавляла и возбуждала такая мысль. В тот вечер, когда матери не было дома и он совершенно меня довел, я открыл сервант, достал оттуда финку и пригрозил ему, что если он еще раз… Он не испугался, напирал на меня, говорил: «Ну, давай, прирежь меня, ссыкун, баба, тряпка, ну, давай же!» Он был пьян и агрессивен, настоящая злобная тварь, я ненавидел его в те мгновения лютой ненавистью, как однажды мать, которая кричала ему: «Ненавижу тебя всеми фибрами своей души!» Я не смог дать ему отпор, стоял и рыдал горько, держа в руке финку, а он издевался надо мной и ушел победителем. Правда, с тех пор, кажется, он стал меня чуть больше опасаться, а может это я сочинил.

Когда я возвращался домой с прогулки по центру, в вагоне метро рядом со мной сидел одинокий пьяница, от него разило алкоголем, он был грязен и неприятен, все сторонились его, а он бормотал себе что-то под нос. Поглядев на него, я почему-то вспомнил отца, те последние годы, когда он был таким беспомощным, и мне стало жаль этого пьяницу. Я дал ему сто рублей, пьяница, прекратив бормотать, уставился на сотню, потом злобно посмотрел на меня и опять принялся бормотать. Я вышел из вагона, не сказав ему ни слова. Вслед мне смотрели удивленные пассажиры.

Вечером того же дня попалась на глаза другая семейная, но уже полароидная, фотография – отец, мать, старший брат и я. Наверху дивана даже сидел Пакито. Я был опять в какой-то яркой импортной футболке, очень довольный, только-только вышедший из возраста карапуза – румяные щечки, маленькие глазки и маленький, аккуратный носик. Я любил эту фотографию, в отличие от той, где я все портил, закрывшись от солнца рукой. На этом фото совершенно другая атмосфера: мы были какие-то расслабленные; родители улыбались, брат тоже был доволен. На отце была синяя рубашка, на матери яркий, я бы даже сказал легкомысленный, сарафан с лиловыми розами на темно-синем фоне, в сочной листве. В нем она выглядела очень молодо: точеное личико, мелкие черты лица – похожа на девчонку, на подростка, хотя ей было не меньше 39 лет. Может, это еще из-за того, что фотография была сделана при удачном освещении: мягкий оранжевый свет от ночника. Мы на этой фотографии были похожи на добрых призраков совсем не из «советского прошлого», словно выпали из времени и пространства. Мое любимое фото.

Глава 43

Наутро я вспомнил неприятную историю, она произошла, когда я учился в начальной школе. Я тогда панически боялся отца. В углу сидел в клетке Пакито, он тоже притих от его голоса и властных манер. Отец решил проверить мои знания в таблице умножения, спросил меня, сколько будет шесть на семь. Я не мог сказать, хоть мы и проходили это. Он сказал, что, если я не знаю, мы не пойдем в кино. Ему нравилось чувствовать надо мной свою власть. Когда я был младше, я копировал его слова и манеру говорить, как тогда про «Спартак», и это приводило его в восторг. Все вокруг тоже были в восторге. Потом я стал расти и меняться. Он снова хотел вернуться в то время, когда я был маленьким и обожал его. Я стоял, дрожа от неприятного возбуждения, а он выговаривал мне за то, что я такой тупой и ленивый. Он боялся меня бить – мать запретила, но все же не удержался и съездил мне по губе, не сильно больно, но унизительно, кровь потекла, я смотрел на него, он крикнул: «Не смотри на меня, лучше садись и учи таблицу умножения!» В тот день мы все же пошли в кино, он так захотел. Я уже не хотел, но пришлось. Это было ужасно – сидеть рядом с человеком, который только что тебя ударил и отчитал, даже если и была причина. Мне не понравился фильм – он назывался «О бедном гусаре замолвите слово». Дома мать сразу увидела раздувшуюся губу, опять начался скандал, отец врал, что не трогал меня.

Потом вспомнил, как под влиянием отца, а может по собственному выбору, с наслаждением отвергал все советское. В классе я постоянно провоцировал скандалы своими заявлениями о том, что «в совке ничего не было хорошего». Вызывающе носил джинсы и джинсовую куртку вместо школьной формы. За это меня не любили.

В школе на уроках литературы я писал графоманские сочинения, вызывавшие скандалы в классе и приводившие в трепет учителей, гордо приносил тройки по математике, физике, химии. Неясно было только с биологией: я все никак не мог определить, под какую категорию подпадает она. И долгое время держался где-то между четверкой с минусом и тройкой с плюсом. Все определила какая-то проходная работа – не контрольная даже, а так, проверочная. Биологичка долго не могла решить, что мне ставить – то ли четыре, то ли три. Я как раз сидел за первой партой и наблюдал ее муки выбора. Покрутив мой листок с бегущими по нему буквами, она отложила его и стала проверять другие работы. Все шло как по маслу: этому тройку, той пятерку, тому четверку. Вот только моя работа по-прежнему ставила ее в тупик. Увидев, что я наблюдаю за ней и уловив в моем взгляде насмешку, она нарисовала на листе пузатую тройку и отложила его в стопку оцененных работ. Ну, тройка так тройка. Я сосредоточился на сочинениях по литературе.

bannerbanner