
Полная версия:
Неформат
– Конструктор, чего это вы усложняете техническое решение задачи? Где это видано,
чтобы человек ел двумя вилками сразу? Что за избыточный запас прочности и перерасход
материалов в искомой конструкции?
Савченко иронически хмыкнул, поднося, наконец, упрямую сосиску левой вилкой ко рту:
– А ты молодец, Красная Шапочка! По-моему, ты начинаешь побеждать меня в словесных
шахматных партиях, причём моим же оружием – используя те же гамбиты, что и я!
Лялька удовлетворённо рассмеялась:
– Это королева. Она ходит как угодно.
– Кому, простите, угодно? – весело подхватил Савченко.
– Тому, кто играет, – парировала Лялька, и они громко, привлекая внимание всего зала,
захохотали от того, что наконец-то нашли нечто общее, – «Трёх мушкетёров» оба знали почти
наизусть.
– А если серьёзно, – отсмеявшись, продолжал Савченко, – одной вилкой можно есть в
моей родной Изотовке. Там, кажется, можно и вообще руками, вытирая их после о рукава. Но я не
собираюсь туда возвращаться. Вторая вилка в Москве и сейчас – это как второе крыло в самолёте.
Я моделирую неоптимальную ситуацию. Оптимально требуется нож, конечно, но, раз его нет,
вторая вилка выполняет ту же функцию.
В этот момент она окончательно всё для себя решила. Он был ей нужен – и в постели, и
просто так, чтобы кружить ей голову милой заумью, чтобы очаровывать её настырностью, с
которой он, как юный птенец, стряхивал с себя провинциальную скорлупу изотовского
застольного этикета и расправлял крылья. Но вначале – в постели… Она терпеливо выждала, пока
он доел вторую порцию творога, и сказала ровным, нейтральным голосом:
– Знаешь, я всё-таки пойду прилягу. Что-то знобит меня. Если хочешь, можешь проводить
меня до номера. Моя старая дева на весь день в гостях.
– Слушай, может, тебе чаю ещё принести? – озабоченно спросил он. – Горячий чай при
простуде – первое дело.
Но Ляля поспешно отказалась от чая – ещё не хватало, чтобы в решительный момент ей
пришлось отлучаться в туалет!
Обратно они шли в такт с ветром и метелью, которая продолжала бушевать и почти
полностью замела их утренний след. Ляля, отдав ему на согрев правую руку, обхватила Вадима и
засунула левую руку в карман его куртки. Они шли, тесно прижавшись друг к другу, и почему-то
очарованно молчали.
«Он, наверное, девственник. Ну, не может же парень просто так, по-пионерски, ходить
возле женщины две недели, даже если он не от мира сего и с техническими мозгами. Должен же
он, хоть теоретически, знать устройство женщины». Женщиной она мысленно именовала себя.
«Кстати, насчёт устройства: сколько у меня дней осталось? Если он теоретик, а не практик, это
важно. А то как бы не залететь случайно».
Вадим просто шёл вперёд, зарываясь глубоко в снег и заботливо ощущая в своих ладонях
теплоту её маленьких рук. Они с громким топотом стряхнули снег с ботинок в вестибюле, и Ляля
сказала:
– Пойдём, посмотришь, где я живу. А то одной, да ещё больной, в комнате сидеть скучно.
Соседки не будет часа три. Она со своей компанией в гостиницу «Интурист» на экскурсию
отправилась.
В комнате было светло от навалившего за последние часы снега за окном и тихо, как в
храме. Пока Савченко возился, снимая намокшие лыжные ботинки, чтобы поставить их к батарее,
Ляля метнулась в комнату и одним махом руки смела со стула Лилькины трусики и бюстгальтер,
швырнув их на её же кровать под одеяло. Вадим размеренно и с любопытством кота,
очутившегося в чужой кухне, прошёл вглубь комнаты, инстинктивно вертя головой и рассматривая
зачем-то стены, хотя на них ничего не красовалось.
– Ты что ищешь? Картины? – Ляля сбросила с себя куртку и ботинки, швырнув и то и другое
в направлении Лилькиной кровати. – Картин нет. Но ценно то, что мы здесь только вдвоём со
старой девой – мой родитель специально дороже заплатил, чтобы не вчетвером в одной комнате.
Сесть, правда, негде, места для кресла мало. Так что присаживайся на кровать. У меня ещё тёплый
плед есть, а то замёрзнешь.
Всю эту белиберду Ляля произносила на автомате, обречённо направляясь к своей
постели.
– Ух ты! У тебя и спальник есть! – воскликнул он, когда она, не раздеваясь, юркнула туда
чуть ли не с головой.
– Нет, это не мой, здесь вчера пришлось выпросить, когда поняла, что заболеваю. В нём
теплее спать.
Она и вправду выпросила вчера двойной спальник на складе, когда со змеиной хитростью
планировала всю эту операцию по его соблазнению.
«Это же не Лилькины двенадцать братцев-месяцев, которые сами под простыни лезут, –
приняла она ещё вчера стратегическое решение. – Надо соблюсти абсолютную невинность:
спальник – это не про секс, спальник – это про альпинизм. А какую вершину этот конструктор
покорит, решим сами».
Оставался последний шаг, и Ляля сделала его без колебаний.
– Слушай, действительно, не мёрзни, – окликнула она Вадима из-под одеяла, – возьми там
плед в ванной. Не обращай внимания на надпись – это не для своих, а для старой девы, чтобы
чужое не хватала. Только не уколись булавкой.
Змеиная хитрость её была в том, что она действительно с утра приколола английской
булавкой бумажку с надписью «Из ванной не выносить» для бестолковой Лильки. Ей сейчас
нужны были эти двадцать секунд, которые он провозится с пледом и булавкой в ванной, чтобы
догола раздеться в спальнике.
Он, слава богу, провозился даже дольше, чем она планировала, и Ляля даже
всполошилась, не оставила ли её безбашенная соседка пачку презервативов или что-нибудь столь
же неуместное на виду. Но Вадим наконец-то вышел с пледом в руках, когда она уже надёжно
зарыла всю одежду между спальником и подушкой.
– Плед, как у Шерлока Холмса, – заметил аналитически Савченко, – не хватает кресла-
качалки, трубки и Бейкер-стрит за окном.
– Усаживайся поудобнее, – нарочито засуетилась она, поджимая ноги и поворачиваясь
внутри спальника так, чтобы ненароком не обнажить грудь. Вадим послушно расположился на
дальнем конце кровати и уселся по-турецки, накрывшись пледом. Она мысленно отрепетировала
эту сцену накануне несколько раз, ревниво захронометрировав все свои действия. Сейчас, когда
всё её тело обратилось в один нерв, это помогло ей не суетиться и не раскрыть раньше времени
план игры. Она с его подачи уверенно залепетала что-то о Конан Дойле. Только для того, чтобы
выиграть время и в конце нескольких фраз утомлённо затихнуть, и, полежав в тишине секунд
двадцать, сказать жалобно:
– Знаешь, всё никак не согреюсь, даже в спальнике. Полезай сюда со своим пледом, у
меня зуб на зуб не попадает.
Савченко жестом официанта, меняющего скатерть, махнул пледом, накрывая и Лялю, и
полу спальника, которую она предусмотрительно откинула в сторону, и перебрался к ней,
повернувшись боком так, что его лицо приблизилось к её плечу. Он хотел поправить сползавший с
неё плед и попал рукой на её упругую, обнажённую грудь. Он почему-то сразу, не глядя и не
дотрагиваясь до неё, сообразил, что она совсем голая под этим спальником, и на мгновение
оцепенел. Его начало трясти, как в ознобе, и именно в этот момент она прильнула к нему всем
своим телом, облокотившись локтем на подушку и обдав его нездешним запахом польского
дезодоранта. Не отрывая локтя от подушки, Ляля вплела свои пальцы ему в волосы и провела, как
гребнем, от основания до кончиков, зацепив мочку уха и поворачивая к себе его голову.
Её лицо было так близко, что он, повинуясь инстинкту, буквально впился губами в её рот,
обхватив левой рукой её шею, а правой лихорадочно расстёгивая молнию на джинсах. Рука
дрожала так, что молния не слушалась и всё время заедала. Ляле вдруг стало смешно.
«Вот непутёвый, – подумала она, – даже штаны снять толком не может. Сможет ли он
вообще что-нибудь?»
Она оттолкнула его руку и стала настойчиво, но аккуратно расстёгивать непослушную
молнию и через минуту, когда упрямая молния всё-таки поддалась, почувствовала дрожь его
возбуждения. Она легко оттолкнулась локтем от подушки, и её тело нависло над ним так, что её
маленькие, с торчащими сосками груди оказались прямо у его лица.
Когда он попытался взять её груди, как час тому назад брал в ладони её пальцы, руки его
тряслись и как будто онемели. В ушах гулко стучало, будто отмеривал приливы и отливы крови
какой-то резонатор в физической лаборатории. Ляля мимолётно, но очень внимательно взглянула
ему в глаза и шепнула: «Не волнуйся, всё будет хорошо. Ты же хочешь меня?» Отчаявшись
успокоить свои по-прежнему трясущиеся руки, он прильнул к ней головой и вместо
утвердительного ответа слегка боднул её плечо.
Что было потом, они оба помнили смутно. Сначала они как-то неловко возились в ворохе
одежды и одеял, потом он всё-таки сумел обхватить Лялю и перевернуть на спину. Так он
чувствовал себя увереннее: он превратился в механизм, выполняющий backward and forward
friction movements. Это дурацкое определение из какого-то учебного текста для занятий по
техническому переводу в тот момент всплыло почему-то в его памяти. Он так и не смог его тогда, на третьем курсе, толком перевести.
«Надо будет у неё потом спросить», – промелькнуло в голове, и он выпал из нормального
человеческого состояния. Больше он ничего не видел, не слышал и не понимал.
– Ты что, робот? – шёпотом поинтересовалась Лялька.
Он, кажется, даже как-то рассеянно кивнул, в сущности признавая себя таковым, но было
понятно, что он не уловил, о чём, собственно, его спрашивают.
Он был неумелым и старательным и по-прежнему действовал в состоянии душевной
оглушённости, и Ляля невольно улыбнулась довольной внутренней улыбкой опытной и много
знающей женщины. Он, кажется, и хотел и боялся её одновременно, и потому на самом деле
двигался как умный, но запрограммированный робот.
Она чутко и с неведомым прежде любопытством прислушивалась к ощущениям в его теле,
полностью сконцентрировав своё внимание на партнёре, чего никогда раньше не делала с
Романом. Когда его снова стала бить дрожь, но уже другая, нарастающая, как крещендо, Ляля
ринулась всем своим телом навстречу его толчку в самый последний раз и, молниеносно по-
кошачьи отпрянув и оставив его снаружи, почувствовала, как низ её живота орошается тёплыми
пульсирующими струями.
Она пружиной выскочила из-под него и помчалась в ванную, заметая следы, ступая след в
след, как лисица, и зная, что так выигрышнее смотрятся её ноги и попка.
Но он ничего не видел. Он просто лежал, зарывшись лицом в подушку в полусознательном
состоянии, граничащем с обмороком.
В ванной было зябко, а из душа хлынула остывшая, застоявшаяся в трубах вода.
Дожидаясь горячей, с любопытством зачёрпывая тёплой рукой с живота сперму и смывая её под
холодным душем, она вдруг обнаружила, что по внутренней стороне ноги вниз, на щербатый
кафельный пол стекают кровяные стрелки. Месячные пришли раньше, чем она ожидала.
«Чёрт возьми! Он, наверное, тоже увидит. Конфуз-то какой! Ещё подумает, что лишил
меня девственности».
Вернувшись из ванной и скорее почувствовав, чем увидев, его состояние, она опять
взъерошила ему волосы и нежно сказала: «Спасибо».
Это «спасибо» стало впоследствии её визитной карточкой.
Спасибо, – говорила она каждому своему мужчине после секса, прокручивая в голове как
заклинание:
«Спасибо за то, что увидел во мне женщину.
Спасибо за то, что ты мужчина.
Спасибо за то, что мы такие разные и поэтому нас тянет друг к другу.
Спасибо за то, что мир устроен таким, какой он есть».
Затем, напоследок, она чмокнула своего теперь уже сексуального партнёра, скомандовала
одеться, и выставила за дверь.
«Ну что же, неплохо для начала», – подумала Лялька.
Конечно, сексом, к которому она уже привыкла, это трудно было назвать, но в принципе
она осталась довольна: потенциал имелся, а опыт и мастерство – дело наживное. Она теперь
точно знала, что её будет занимать в ближайшее время. У неё появился питомец, которого нужно
правильно воспитать и обучить элементарным вещам.
Оставшись одна, она долго смеялась, вспоминая испуганные глаза Вадима, его дрожащие
руки, неловкие от смущения движения. «Интересно, до него дошло, что это я его совратила?» –
подумала она. Потом начала приводить себя в порядок: уложила свои шикарные волосы, подвела
и подкрасила глаза, чуть припудрилась. Обвела взглядом комнату: обшарпанный платяной шкаф
с покосившимися дверцами на скрипучих петлях, убогие тумбочки около пружинных кроватей с
металлическими спинками. Люкс называется! Только что удобства в номере. Может быть, она
поторопилась? Наверное, лучше бы при свечах, за бутылочкой французского шампанского? Но
где? Дома родители. Не просить же ключ у кого-нибудь из подруг… Ладно, что сделано, то
сделано.
В это время в комнату влетела Лилька.
– Что с тобой? Что-то случилось? – с порога выпалила она и, поймав Лялькин удивлённый
взгляд, продолжила: – Там этот, твой красавчик, вокруг корпуса бегает, как ненормальный, что-то
причитает, типа, что он тебя погубил или убил… Я что-то до конца не врубилась, испугалась. Вдруг, думаю, он маньяк… Вот прибежала тебя спасать. А ты жива-живёхонька и неплохо, между прочим,
выглядишь. Тебе эта помада очень идёт. Ты что, ею раньше не пользовалась?
Всю эту тираду Лилька выплюнула со скоростью пулемётной очереди. Лялька вначале
оторопела, а потом всё поняла и снова расхохоталась:
– Не волнуйся, это я его… Он, видно, испугался. Бегу успокаивать мальчика.
Женская рассудочность, как обычно, осталась при ней. Раз он бегает по снегу вокруг
корпуса – придётся бегать за ним и утешать. Без куртки много не набегаешь. Она машинально
хватала куртку, варежки и торопливо влезала ногами в тёплые финские «дутики» из «Берёзки».
Может, она действительно пережала для первого раза? И её алхимик теперь безнадёжно
испорчен, как игрушка, которую затискали до того, что она сломалась? Что он там бормотал при
Лильке? «Погубил»? Это прямо из пьес Островского…
Ляля понеслась вниз по лестнице, хватаясь рукой за виниловую поверхность перил,
испещрённую гвоздевыми царапинами – руническими надписями местных остроумцев. Нет,
конечно, это следовало устроить в алькове, под тихую музыку и французское шампанское… А тут
эти перила… И казённый неистребимый дух турбазы…
Она выскочила на улицу, больно ударившись плечом о тугую, неподатливую дверь, и
быстро, как пограничная собака, взяла след – направо от крыльца, уже слегка припорошенные
снегом, шли две шаткие борозды. Ляля бросилась вслед по ним, стараясь ступать в притоптанный
снег. Интересно, куда он ушёл? И как далеко? Борозды вели её вокруг здания («По периметру», –
подумала она, опять мысленно примеряя его менталитет). Она прибавила ходу и побежала
вприпрыжку, проваливаясь в снег, но уже не обращая на это внимания. Налетела на него сразу за
углом здания, где он стоял, озябший и потерянный, почему-то без шапки и с растрёпанными
волосами, как декабрист, по нерадивости опоздавший на Сенатскую площадь, а теперь всё равно
обречённый на кандалы и сибирскую ссылку. Он был так жалок и растерян, что шутливое
настроение, с которым она выбежала из комнаты, моментально испарилось, а на смену пришла
женская жалость и нежность. Ляля бросилась к нему, зарываясь обеими руками в его волосы,
похолодевшие на морозе, и нежно поцеловала его в губы. Она рывком расстегнула молнию на
куртке и притянула его замерзшее лицо вниз, ближе к теплу своей груди, одновременно стараясь
согреть своим дыханием его холодные, мокрые от снега волосы. Ляля шептала ему в ухо что-то
нежное и неразборчивое – какое-то «Что? Ну что, мой милый? Ну что с тобой? Я что-то сделала не
так? Ты обиделся?» При этом она целовала его снова и снова, ощущая со стыдом и радостью, что
в ней снова начинает томиться вожделение. Внезапно она почувствовала, что его лицо, стылое
ещё минуту назад, вдруг стало тёплым и мокрым… Он плакал – тихо и без всхлипов, как котёнок, и
Ляля ошеломлённо затихла. Теперь она боялась спугнуть его даже своим шёпотом, ненароком
обидеть теми милыми и бессвязными глупостями, которые шептала ему ещё минуту назад.
Она молча повела его обратно, в казённое тепло турбазы, заботливо увлекая его в
протоптанную колею и смело вышагивая рядом по снежной целине, проваливаясь на каждом
шаге и теперь не обращая на это никакого внимания. Около ступенек она сняла с руки варежку,
ласково на неё подула и так же ласково, птичьими движениями промокнула остатки слёз на его
щеках. Снова прильнув к нему, Ляля шепнула:
– Я, наверное, знаю, что ты можешь мне сказать. Всё было в первый раз. У тебя. Женщины
это чувствуют. Я рада, что это было со мной. Только никому не говори… О том, что в первый…
Пусть это будет твоя тайна. Моя, конечно, тоже. Есть вещи, которые не забываются, если о них не
говорят вслух.
И он послушно кивнул головой.
Вадим совсем не запомнил остаток того дня. Как будто все его чувства отключились, а
память скрылась в омуте забвения, куда она услужливо складывает все ненужные нам
впечатления. Много позже, напрягая бесстрастную рассудочность, он поневоле приходил к
выводу, что остаток дня не мог никуда деться, ведь куда-то это время потрачено? Куда?.. Он мог, логически рассуждая, допустить, что что-то делал в эти оставшиеся часы и даже был занят какими-
то хлопотами. Ну, скажем, сдавал номер и предъявлял вредной кастелянше-кабардинке со
скандальным голосом, какой бывает только у вредных восточных женщин, полотенца и наволочки
от подушек по счёту за себя и своих соседей по комнате. Потом он, кажется, забирал свой паспорт
в зелёном дерматине из отдела регистрации, куда сдал его 10 дней назад на временную
прописку. Зелёная оболочка паспорта, казённая и бездушная, как и все документы, всегда
напоминала ему МАИ с его бесконечной казёнщиной коридоров и обычно вызывала глухое,
необъяснимое раздражение – может, потому, что в ней стояли эти мерзкие штампы о прежней
прописке из Центрально-Городского района Изотовки, как Каинова печать провинции? Или
потому, что текст там был на двух языках – русском и украинском, что, как и всякая бессмыслица, оскорбляло его стремление к простоте и логике. На кой чёрт изгаляться в документах – писать их
на языке, который не существует, по крайней мере в Изотовке? И не более живом, чем латынь?
Но в тот вечер, когда он (Это ведь было? Это должно было быть?) забирал паспорт в
каморке паспортного стола без окон, с глухой дверью, обшитой выкрашенным ядовито-зелёной
краской листовым железом, ему было решительно всё равно. Он сам себе казался (теперь, многие
годы спустя, слово найдено) бесплотным, бестелесным трёхмерным образом, голограммой,
нарисовавшейся в пространстве комнатушки, и ему было смешно, как этого не понимает
тщедушный, с залысинами армянин-участковый, который донимал Савченко вопросами: как
получилось так, что по-украински слово «фамилия» – это, видите ли, «призвыще», а отчество –
вообще какое-то несуразное «по-батькови». В другое время Савченко, превозмогая раздражение,
вступил бы в интеллектуальный спарринг с армянином, но в тот день он был так оглушён
произошедшим, что отвечал бесцветно, терпеливо и безучастно, как отвечают слабоумному
ребёнку опустошённые трагедией родители. И армянин, так и не удовлетворив в полной мере
своего мальчишеского любопытства, наконец отстал и с досадой отдал ему паспорт.
Савченко только запомнил, что всё куда-то ходил по базе: из столовой к себе в жилой
корпус, оттуда зачем-то в актовый зал, от кастелянши из хозблока – в переговорный пункт, где был
один на всю турбазу междугородний телефон; он ходил и ходил без остановки, неприкаянный,
как Агасфер, но только, в отличие от библейского персонажа, пьяный и шальной от счастья. Его
воспалённое воображение снова и снова бросало его туда, в комнату, залитую белым
медицинским светом от сугробов за окном. Ему казалось, что всё его тело горит, и он
расширенными глазами всматривался в это наркотическое видение: её грудь, её стройные бедра
и искажённое страстью лицо.
Такое похожее на помешательство наркотическое смешение реальности с бредом он
испытал раньше один раз в раннем детстве, когда при проверке у глазного врача ему закапали
атропин и он потерял контроль над собой и реальностью.
А в тот остаток дня он запомнил только один момент скоротечного протрезвления: когда
она, оторвавшись от своей вездесущей подружки, подошла к нему после ужина в столовой и, не
обращая ни на кого внимания и не заботясь о том, что подумают окружающие, повела его,
покорного, как телёнок, в угол кафе. Она внимательно смотрела ему в лицо своими пушистыми
глазами, и он сразу протрезвел – атропин перестал мутить его мозг и чувства.
– Егерь, обещай, что ты не пропадёшь в Москве в своём сумасшедшем МАИ, – сказала она
тихо. – Обещаешь?
Он, слава богу, снова мог смотреть ей в лицо без стыда и стеснения. И это было радостно и
странно. Он кивнул, каким-то образом понимая, что сейчас лучше безмолвствовать.
– Знаешь, на Западе… то есть за границей, – поправилась она, – принято посылать
благодарственные письма на дорогой писчей бумаге после встречи или пребывания в гостях. Я не
раз в английской литературе натыкалась на эти подробности. У нас почему-то эта традиция не
прижилась, а жаль. Зато у нас открытки-поздравления с Новым годом. Хочу тебя поблагодарить за
всё: и за то, что вытащил меня из снега, и за наши разговоры под чай и творог с кефиром. И,
главное, за всё, что было сегодня, – сказала она, – смело глядя ему прямо в глаза. Она протянула
ему новогоднюю почтовую открытку, где Дед Мороз с развевающейся бородой и Снегурочка в
кокошнике мчались в санной тройке, под дугой, на которой вместо колокольчиков причудливо
извивались цифры 1 9 7 2.
– До встречи в Москве, – тихо и убеждённо сказала она. – Ты там когда будешь?
– Дней через шесть, – в тон ей ответил он, как будто он и впрямь постоянно жил в Москве
и столичный город по праву принадлежал ему.
– Сама понимаешь, в Изотовку заехать надо, – сказал он с уверенной интонацией
молодого барина, которому по дороге в столицу нужно по делам заглянуть в какую-то богом
забытую Кистенёвку.
– До встречи в Москве, – повторила она, как одному из своих, как будто почувствовав этот
его подтекст и мысленно вычеркнув из мира всё прочее, и прежде всего Изотовку. – Я буду ждать.
Она стремительно и легко, одним летящим прикосновением поцеловала его в губы,
словно ласточка прикоснулась крылом, и стремительно пошла к выходу из столовой, где Лилька в
ожидании её с шумом и прибаутками прощалась с очередным братцем-месяцем.
Савченко неотрывно следил за ярко-красной фигуркой, пока она не скрылась в проёме
двери, и машинально посмотрел вниз, на новогоднюю открытку в руке. На обороте, перекрывая
собой всё пустое пространство наискось и обрываясь рядом с пропечатанной маркой «Почта СССР.
4 коп.» красивым крупным почерком отличницы было написано: «До встречи в Москве» и
семизначный номер её телефона.
Глава 4
«Москва видала всякое…»
Снова и снова листая страницы памяти, он всякий раз до физического озноба в теле
вспоминал, как жутко мёрз в ту зиму; когда-то раньше, ещё в изотовской школе, он обратил
внимание на вещую фразу из сибирских, кажется, воспоминаний мрачного и нелюбимого им
Достоевского: «Я промерзал до самого сердца». Фраза эта – цитата из убогого школьного
учебника по литературе, что ли, стала для Савченко рабочим девизом на весь остаток той
студёной зимы. Почему? Чёрт его знает?! Сентенция эта ему вовсе не нравилась, да и не шла к его
психотипу. Было в этой фразе что-то извращённое, как и всегда у Достоевского – теперь бы
сказали «пафосное»; разило от этой фразы какой-то пьяной, слезливой и сопливой русской
трактирной исповедальностью, каким-то бесстыдством души.
Но это «промерзал до сердца» маячило над ним, как вывеска над магазином, с того дня
зимой семьдесят второго, как он заехал с Кавказа к родителям в Изотовку. Поезд безнадёжно