
Полная версия:
Неформат
подъёмника.
Но нет, этого, конечно, не могло быть, рассветов оказалось много – целых десять! А
Вадиму виделось, что всё слилось в один чудесный день, который начинался в лилово-
чернильном рассветном сумраке, с фиолетовыми тенями на белом, сыпучем морозном снегу; а
потом этот белый снег терял свой тёмный, мрачный оттенок и наливался изнутри, как вишнёвый
компот, пламенным алым цветом, который пропитывал его всё больше под робкими лучами
красного морозного солнца, что медленно вставало в морозной мгле из-за горных кряжей.
А снег на склонах, покрытый тонкой коркой наста, медленно менял свой цвет с
малинового на золотисто-оранжевый. И каждое утро они торопливыми шагами влюблённых,
болтая о пустяках на ходу, первыми неслись от главного корпуса к станции подъёмника, который
уже шелестел своими стальными канатами на морозе, посылая вверх по склону пустые креслица.
Торопливыми шагами влюблённых… Нет, это более поздняя аллюзия… Нет, конечно, он не был
тогда в неё влюблен. Он и не понимал тогда, как это – быть влюблённым. Ему просто впервые за
всю его юность повстречалась женщина, с которой почему-то хотелось находиться рядом. И он
каждое утро возвращался к ней, нетерпеливо ожидая, пока она лёгкой иноходью сбежит вниз по
ступенькам лестницы на площадку, где он терпеливо дожидался, чтобы снова увидеть её, как
будто в повторе на экране телевизора: в красном-вишнёвом, радостно шуршащем лыжном
костюме, с варежкой, снятой с правой руки – она специально снимала варежку, чтобы взять его за
руку. Если подумать, к нему никогда так не прикасались женщины. Да, два-три раза на танцах в
выстывшем актовом зале МАИ к нему льнули эти серые мышки в потёртых, бесформенных
свитерах и убого скроенных болгарских джинсах «Рила» – аспирантки с кафедры радиолокации,
что ли? Он толком и танцевать не умел тогда, а они старались вовсю с каким-то жалким
отчаянием. Каждая из них прижималась к нему всем телом, а в вальсе, где он просто позорно
топтался на месте, путая ноги, даже с отчаянной смелостью пыталась оседлать худыми бёдрами
его ногу, и ему приходилось цепенеть от застенчивости и подавленного желания, чтобы, не дай
бог, невольно не выдать своего такого убогого вожделения и не упереться в её лобок. Чёрт бы
подрал эти сиротские танцы в МАИ, где на каждую сотню приехавших из разных провинциальных
берлог прыщавых технарей, кое-как причёсанных, в плохо сидящих москвошвеевских пиджаках,
приходилось вполовину меньше московских лимитчиц! Савченко от раздражения и злости и на
себя, и на этих серых мышей перестал ходить на танцы уже с третьего курса. И ничего не потерял, разумеется. Чем это убожество лучше Изотовки?!
А здесь перед ним не серая мышь. О нееет! Настоящая Красная Шапочка из сказки Шарля
Перро, с умными глазами, в которых, слава богу, и близко не ночевала провинциальная
униженность и покорность, а светился какой-то мягкий и безмятежный, будто люминесцентный,
свет. Она была красивой и взрослой, она пришла из того мира, который кружил вокруг него и
дразнил его все эти годы на московских улицах, но куда вход ему до сих пор оставался заказан.
Где он видел прежде такой свет? И где он видел таких женщин раньше? Да, да, естественно, –
услужливая память подбрасывала ему образы из детства – он видел их сквозь окна купейных
вагонов фирменного поезда «Крым» в Симферополе. Поезд роскошно урчал своими
кондиционерами у главного перрона, и эти москвички со своими дочками, загоревшие и похожие
в больших очках-светофильтрах то ли на мулаток, то ли на гигантских стрекоз, со спокойным
любопытством смотрели на него, остающегося на платформе в ожидании, пока не подадут на
посадку жлобский состав Симферополь–Ясиноватая, в котором ни кондиционированных вагонов,
ни даже ресторана.
Вадим Савченко каждое лето в этот единственный день в Симферополе своим тонким
чутьём умного, но обделённого удачей мальчишки чувствовал эту пропасть между собой и этими
московскими мулатками с их стройными ногами и красивыми руками в кольцах и маникюре,
которых уносил в столицу урчащий кондиционерами поезд под печальные прекрасные звуки
марша «Прощание славянки», льющиеся из вокзального репродуктора. А он оставался на
перроне, как будто вместе с купейными вагонами красивого поезда снова уехала от него его
мечта – быть там же, куда так беззаботно отправились эти красивые женщины со своими
дочерьми и уверенные в себе мужчины. Он бродил и бродил по перрону в ожидании
донбассовского поезда, собранного из изношенных, с замызганными стёклами вагонов,
разглядывая вокзальную башню с часами и надпись у главного входа в зал ожидания,
выполненную крупными золотыми буквами на чёрном зеркале: «Партия торжественно
провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!»
И Савченко каждый год давал себе по-мальчишески страстный зарок: после десятого
класса во что бы то ни стало уехать из Изотовки туда, к этим мулаткам, похожим на стрекоз в своих
стильных очках, подальше от донбассовских матрон с их густопсовым прононсом и необъятными
формами.
Глава 3
«Продлись, продлись, очарованье…»
– Ну, расскажи мне, авиаконструктор, что такое Изотовка и где она находится.
Позади оставались тот сказочный малиновый рассвет в горах, и скрип троса подъёмника, и
монастырское меню завтрака с неизменным творогом и блинчиками. Она предложила не
морочиться с лыжами, а просто погулять вокруг базы, и он с тайным облегчением согласился:
недавние и непрочные навыки катания, кажется, атрофировались за одну ночь, и позориться
перед ней не хотелось…
– Изотовка – это что, такие донбассовские Петушки?
Савченко с недоумением посмотрел на неё:
– Петушки? Какие Петушки?
– Да нет, не обращай внимания, – отмахнулась она. – Я думала, у вас в МАИ, может,
читают.
– А что, это какая-то новинка? – ревниво навострил уши Савченко.
– Да нет, говорю же тебе: не обращай внимания! – нетерпеливо отмахнулась Ляля. –
Просто я тут недавно рукопись читала. О том, как шибко умный, но вдрызг пьяный интеллигент
целый день на электричке в Петушки едет. Это такая станция под Владимиром, если ехать с
Курского вокзала. Такая, знаешь ли, недостижимая для него утопия.
Савченко сдержанно покачал головой. Слово «утопия», конечно, подкупало своей
элитарностью, как и вчерашнее «эмпирически». Но вообще до встречи с ней он всегда без
энтузиазма относился к разговорам об Изотовке и тихо бесился, когда его спрашивали в МАИ,
откуда он приехал. Раздражало всё: и необходимость натужно, в длинных придаточных
предложениях объяснять, в какой это области (Донецкой), и само это название, от которого за
версту разило не городом (пусть провинциальным и непритязательным), а самой захудалой
деревней. То ли дело Торжок или Великие Луки! Или, на худой конец, какая-нибудь Гатчина…
Вроде тоже глушь, но от тех названий веяло стариной, ярмарками, рыбными обозами,
купеческими загулами, колокольным звоном. Их даже упоминали в школьных учебниках истории.
От Изотовки, Кадиевки, Макеевки и прочих донбассовских дыр веяло мещанством худшего
пошиба – всеми этими коврами на стенах стандартных хрущёвок-малометражек, пьяными
воплями в открытые окна невысоких домов в разгар лета: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня…»;
да ещё этим мерзким, базарным словом «скупилась»!» «Я вчера была в магазине и скупилась…»
Это хуже похабщины. Но вопрос был задан, и она выжидающе смотрела на него внимательными
беличьими глазами с интересом и совсем не высокомерно, и он снова, как и вчера, ощутил
небывалую до этого лёгкость в общении с ней. Вадим лишь на долю секунды пожалел, что не
встретил её года три назад в Москве – это были бы совсем другие годы! Болталось с ней легко, и
всё, что он обычно мысленно обсуждал и анализировал только сам с собой, от чего закипал
перегревшийся его мозг в предутреннем сне – всё это, оказалось, можно как-то просто и без
стеснения обсуждать с ней. Ну, за исключением эротических снов – тех самых, которые донимали
мужчин со времён Адама. Пушкин, к слову, жаловался Кюхельбекеру, что ему-де всю ночь
накануне снились «нагие девы».
Изотовка по сравнению с ночным неистовством плоти – детский утренник.
Странно, он вдруг почувствовал себя с ней тоже москвичом – не провинциалом, а именно
столичным жителем, но только более искушённым, чем она, – этаким антропологом, готовым
познакомить менее опытного коллегу со странностями и причудами аборигенов далёкого
архипелага. Как там было в школьном учебнике литературы об Островском? «Колумб
Замоскворечья»? Вот и он почувствовал себя таким Колумбом, открывающим наивной юной деве
жестокую правду жизни.
Они шли по утоптанной дорожке вдоль корпусов турбазы, с облегчением сбросив с себя
обузу – горные лыжи, на которых пытались кататься всё утро.
– Изотовка – это ничто, – категорично озвучил свой главный тезис Савченко. – И находится
она нигде. В этом, пожалуй, и заключается проблема.
– То есть ты человек ниоткуда? – спросила Ляля тоном первой ученицы.
– Да, именно так. Изотовка – это не место, это образ жизни, и совсем не мой. И получилось
так, что я там прожил всё детство, но не имел с ней ничего общего. Только и ждал, как бы оттуда
сбежать в Москву.
– Ну, это уже ближе к теме. Я имею в виду, что это не место, а образ жизни. Вот с этого
места поподробнее, пожалуйста.
– Объясняю. Население – потомки раскулаченных, бежавших от голода жителей
центральных районов России, а самое главное – уголовники с судимостями. У моего школьного
приятеля мать в детской комнате милиции до сих пор работает. Так вот закрытая статистика:
каждый третий взрослый в Изотовке имеет в прошлом судимость. Основное – угольные шахты;
есть ещё целый цветник интересных производств – ртутный комбинат, например. А есть
коксохимзавод. И ещё азотно-туковый завод. Можешь себе представить, какая там атмосфера?
– Ну, у нас в Москве тоже есть места не подарок, – неуверенно заметила Ляля. – Тот же
ЗИЛ, например. Или Нагатинская пойма.
Савченко нетерпеливо помотал головой:
– Нет, ты не понимаешь. То же, да не то. Я же тебе говорю, это не география с розой ветров
– это образ жизни.
– То есть ты говоришь не о месте, а о людях, – полувопросительно-полуутвердительно
сказала Ляля.
Вадим пристально взглянул в её полные внимания глаза:
– Вы умны, Красная Шапочка. Это вам каждый Волк в лесу скажет. И, да, я говорю именно
о людях.
– Ну и чем они так уж отличаются от обитателей Черёмушек?
– Ты знаешь, все-таки отличаются. Хотя вроде много общего. Но скажу тебе честно:
Изотовка – это не Рио-де-Жанейро. Это значительно хуже.
Ляля вспомнила отца, который запоем цитировал Ильфа и Петрова, и невольно
усмехнулась.
– Давай я тебе нарисую картинку, если красноречия и изобразительных способностей
хватит, – воскликнул Вадим, снова входя в придуманную им роль антрополога. – Но для начала
загадка. Угадай, что такое 1113?
Ляля, чуть забежав вперёд и повернувшись к нему лицом, старательно вышагивала задом
наперёд, несколько искусственно, как цапля, поднимая пятки, чтобы не споткнуться о бугристую, с
наледью поверхность снега.
– Это, наверное, количество минут, которые истекли с того момента, как ты меня поднял
вчера на лыжном склоне! – весело воскликнула она. – Или количество шагов, которые мы сегодня
уже прошли вместе. То есть или время, или расстояние – что-то типа того?
Савченко улыбнулся внутренней, сосредоточенной на себе улыбкой:
– Время? Нет, не угадала. Расстояние – да, этот ответ намного теплее… Так вот: 1113 – это
количество километров от Курского вокзала в Москве до железнодорожной станции в Изотовке.
Ляля, по-прежнему проворно пятясь перед ним в такт с его шагами, радостно заплясала,
поскальзываясь на утоптанном снегу:
– Угадала, угадала! Откуда ты это знаешь? На этой станции в твоей Изотовке наверняка
стоит километражный столбик с этой цифрой! Всё просто, как кофе! И в чём тут загадка? Чем
примечательно это число?
– Ничем. Кроме того, что оно без остатка делится на три. Но для меня оно какое-то
знаковое. Это барьер, который я много раз преодолевал за эти годы, приезжая в Москву и потом
уезжая из неё снова в Изотовку – только для того, чтобы снова вернуться обратно.
– Дровосек, да вы, кажется, не математик, а поэт в душе! – так же радостно и беззаботно
рассмеялась Ляля. – Это же самый настоящий романтический герой, который уезжает, чтобы
снова возвратиться! Кстати, твоё «вернуться обратно» стилистически хромает. Тавтология, «масло
масляное»; вернуться – это уже означает «обратно». Это я тебе как начинающий филолог говорю.
На неё невозможно было обижаться! Разве можно обижаться на белку, которая, торопясь
схватить орешек с рук, невольно тяпнула тебя острыми зубками за палец?!
И он, чтобы поддержать, не дать разрушиться этой весёлой, необидной для него
атмосфере разговора, как игривый пёс, спародировал её – забежал вперёд и развернулся к ней
лицом, спиной к анемичному январскому солнцу, которое теперь подсвечивало её лицо и
заставляло слегка щурить глаза.
Ляля с готовностью приняла игру:
– Но романтический герой всё равно не объяснил, чем обитатели этой Изотовки
отличаются от, скажем, московских лимитчиков. Или я чего-то недопонимаю?
– Главное отличие – гонор. Или отсутствие его. В этом главная разница. Ваши лимитчики
(Опять, чёрт возьми, сорвалось это «ваши», словно он не прожил в Москве четыре года!) то есть
московские лимитчики, – поправился он, – это люди в движении. Они бросили провинцию и
приехали в Москву. Они приехали за новой жизнью – пусть они даже сами себе в этом не
признаются. У них куча того, что в умных газетах называют «родимыми пятнами». Только не
капитализма, – улыбнулся Савченко, – а провинциализма. Но при всех этих родимых пятнах у них
есть одно достоинство: они знают, что они никто и звать их никак. У них нет гонора, нет
самодовольства. У них, может, есть комплекс неполноценности или комплекс провинциала, но у
них нет довольства собой. И это очень хорошо, потому что заставляет их искать варианты решения
задачи. Жизнь для них – сложная, почти нерешаемая задача, и они готовы продать душу дьяволу
за то, чтобы выбиться в люди. Ты школьную химию помнишь? Свободная валентность?
Ляля сокрушённо покачала головой:
– Что-то припоминаю, но очень смутно. Ну и при чём здесь вся эта химическая заумь? Ты,
егерь, умеешь всё усложнить до головной боли в мозжечке.
– По-моему, головная боль в мозжечке – это тоже – как ты выразилась? – тавтология. – Он
игриво, ненавязчиво вернул ей порцию ехидства, которой она попотчевала его минуту назад. – А
валентность – это очень удачный, как мне кажется, образ, позволяющий проиллюстрировать
разницу между жителями Изотовки и нашими (Да, нашими! В нашей Москве! – внутренне
воскликнул он.) лимитчиками с ЗИЛа. Посуди сама, эти люди, как атомы, оторвались от своей,
органически присущей им среды, бросив всё, ну или, скажем, многое из того, что их с ней
роднило. Бросили семечки на завалинке по вечерам, домино дотемна, сизый неочищенный
самогон по праздникам и слоников на телевизоре, накрытом сверху салфеткой с бахромой. Они
оборвали многие из своих валентных связей и помчались в столицу. И, знаешь, им плохо,
неуютно, их там никто не ждёт, они не знают и не любят эту столичную жизнь. И, казалось бы,
почему не вернуться обратно (Опять эта чёртова тавтология! Но Ляля не обратила на неё в этот раз
внимания, потому что слушает его очень серьёзно), – к этим вечерам на завалинке, пьянкам по
праздникам и слоникам в ряд? Почему бы не заполнить эти свободные, незанятые валентные
пары чем-то родным, знакомым и понятным? Ан нет! (Его вдохновение, сродни лекторскому,
выдало из глубин памяти это книжное «ан».) Не идут они на это. Каким-то шестым чувством,
печёнкой чуют: не надо! Лучше заполнять эти освободившиеся валентные связи чем-то новым,
чего в провинции не было и нет, даже если им это не по нутру. Они оторвались от прежнего мира, но не пристали к новому.
Вадим в пылу вдохновения шагал назад с носка на пятку, оскальзываясь на снегу и
сбиваясь с шага, но не обращал на это внимания. Он чувствовал прилив энтузиазма, который
знаком каждому, кто долго искал и наконец нашёл решение замысловатой теоремы и теперь
спешит познакомить с ним аудиторию.
Его подмывало сказать ей, что всё это совсем не заметки учёного антрополога из столицы,
а его собственное ощущение, эти сиротские метания ума в проходящем поезде Сухуми–Москва,
который каждый раз безжалостно увозил его из Изотовки после каникул в Москву, когда его
холодный, рассудочный ум приказывал ему плюнуть на эту Изотовку, покрытую пеленой
противной ноябрьской измороси, а по-украински ещё гаже – «мряки», висевшей в воздухе, а
сердце его сжималось при мысли о том, что завтра он снова очутится в Москве, холодной и
неприветливой, но ждавшей его и сулившей ему лучшее будущее.
Ляля, утратив свой шутливый тон и посерьёзнев, неутомимо шла вперёд, как будто
скорость ходьбы подгоняла ход мысли:
– Ну что же, убедил. Образ, пожалуй, хороший, хотя и странный. Никогда не думала,
сколько у меня валентностей и сколько из них свободных. Но ты же начал с другого слова –
«гонор». Это что, тоже валентность? Только занятая, а не свободная?
– Да, почти так. Гонор – это внутреннее состояние такого человека-атома, у которого все
валентности не просто заняты, а очень ладно и уютно заняты; он их рвать и освобождать для чего-
то другого и не думает. Более того, он считает, что жизнь у него состоялась, всё путём, ничего
больше не надо.
Он получил от коксохимзавода квартиру, стоит в льготной очереди на установку телефона,
и через пять лет ему его поставят, а прошлым летом по профсоюзной путёвке за тридцать
процентов съездил в Трускавец. И он работает на шахте – каком-нибудь «Юнкоме», то есть «Юном
коммунаровце». И зарплата у него шахтёрская – триста рублей. А жена – маникюрша, через кассу
получает семьдесят рублей в месяц, а на самом деле чистыми рублей двести-триста – кто же
работает через кассу?! В Москве они тоже бывали – в основном за покупками ездили. И
единственное, что они поняли после посещения Москвы: жизнь там сумасшедшая, все носятся,
как угорелые, и вообще ничего особого в ней, этой Москве, нет, а так, большая деревня!
Ляля с любопытством и удивлением прислушивалась к новым ноткам в голосе егеря –
язвительным и жестоким. Таким она его ещё не видела.
– И вот, – продолжал Вадим, – таких обладателей связанных валентностей в Изотовке, да и
вообще в Донбассе, – большинство. Театра в Изотовке нет. А если бы и был – кто туда пойдёт? Для
театра свободные, незанятые молекулярные связи надо иметь в душе – свободную валентность. А
у них всё уже и так заполнено до полного удовлетворения. Знаешь, как у Пушкина: «Всегда
довольный сам собой, своим обедом и женой…»
Вместо театра бесконечные посиделки на лавочках возле подъезда в тёплое время года. И
разговоры соответствующие: «Я вчера сходила на базар, скупилась там. Купила сто яиц, девять
кило – обрати внимание, именно “кило”, а не килограммов! – бедная система СИ! Я готов от неё
за одно это сокращение отказаться! – говядины, накрутила 200 котлет на неделю».
Так может говорить только человек с полностью удовлетворённой валентностью. На
балконах гордо красуется постиранное бельё, по преимуществу нижнее, на всеобщее обозрение.
Считается хорошим тоном орать снизу, от входа в подъезд своему мужу на пятом этаже так, что
слышно на всю улицу: «Ваня, борщ выключи!» Ну и мужчине выходить на улицу в майке посидеть
у подъезда – это само собой разумеется. И понимаешь, они все так довольны собой! Ходячая
иллюстрация – жизнь удалась!
Ляля зачарованно слушала этот всплеск эмоций и даже шаг замедлила.
– Слушай, а зачем двести котлет? – наконец спросила она, просто чтобы прервать этот
поток информации, который захлёстывал её с головой, – там что, большие семьи?
– Какие, к черту, большие! – с ожесточением отозвался Савченко, – Двое детей –
максимум. Я же говорю, гонор! Я прошлым летом случайно в мебельный магазин забрёл. Туда как
раз завезли пять спальных гарнитуров из ОАР – Объединённой Арабской Республики. Название
мебели – «Людовик Шестнадцатый», и каждый набор – три тысячи рублей. Вычурная, навязчивая,
бьющая в глаза роскошь в стиле «умереть не встать». Ты не поверишь, их смели за два часа!
Самое смешное – я потом видел этот спальный гарнитур в квартире у соседей. А для него ведь
действительно дворец нужен. Желательно такой, как у Людовика Шестнадцатого. А они его в
малогабаритную хрущёвку втиснули. В результате в спальню войти просто нельзя: она занята
целиком кроватью в стиле Людовика. Открываешь дверь в комнату и сквозь дверь ложишься на
кровать. Класс!
Это воспоминание настолько рассмешило Савченко, что он даже утратил свой
язвительный тон, и Ляля подумала, что ему не идёт злиться –становится некрасивым лицо.
– Ну что ты прицепился к этому гарнитуру, Дровосек?! – примирительно сказала она, –
знаешь, красиво жить не запретишь. Это их представление о том, что такое жить красиво.
Савченко с сожалением, как на маленькую, посмотрел на неё:
– Как же! Красиво! – задиристо воскликнул он. – Выходят они из этой квартиры, с такой вот
красотой, и идут, скажем, прямиком в ДПИ. – Столкнувшись с непонимающим взглядом Ляли, он
расшифровал: – Донецкий политехнический институт. У нас там филиал. Я уж не говорю о том, что
иняз тоже имеется. Так вот, при входе в оба эти института, представь себе, торжественно
красуются сварные рамы с поперечинами для очистки обуви от налипшей на подошвы грязи. И,
поскоблив об это устройство подошвы, местные последователи Людовика потом ещё обмывают
верх обуви от запачкавшей её грязи в тут же стоящей специальной сварной ванне с вечно бурой
водой. Как тебе такая картинка?! Я уже не говорю о том, что при дворе Людовика не пили
«Червоне мицне».
Ляля опять вопросительно поглядела на Савченко.
– «Красное крепкое» в переводе с украинского, – объяснил он, – местное пойло, которое
почитатели мебели Людовика считают полноценным вином. Впрочем, другого в Изотовке днём с
огнём не сыщешь. Разве что грузинский портвейн по рубль семнадцать. Ты знаешь, я до приезда в
Москву вообще не понимал, что такое настоящее вино. Так что до красивой жизни там далеко, и
арабскими гарнитурами ситуацию не исправишь. А потом – ладно бы они сами себе это «красиво»
делали! Но ведь их критическая масса среди населения зашкаливает. Они и формируют
мировоззрение, как в книжке Маяковского «Что такое хорошо и что такое плохо?». Стеллажи с
книжными корешками – чтобы модно было. Но книги, само собой, ни разу не прочитаны.
«Хельга» с чехословацким хрусталём. Я в детстве у репетитора брал уроки музыки. Так вот,
насчитал у неё в одной комнате двадцать три хрустальных вазы! А самое восхитительное –
«Жигули» в экспортном исполнении и сзади под стеклом на всеобщее обозрение – настоящий
профессиональный футбольный мяч! Стоит, по-моему, целых двадцать пять рублей. Такими
команды мастеров в высшей лиге играют. Новенький, накачанный воздухом. И заметь, им ни разу
не играли в футбол! И ни разу играть не будут. Для того и лежит под стеклом. Для красоты. Все
валентности заполнены до отказа. Приходит суббота – и народ в массе своей напивается
дешёвым самодельным самогоном, заедая его холодцом, а те, кто побогаче, колбасой сервелат.
Сыр голландский тоже режут на отдельную тарелочку тонкими ломтиками – угощение… Ну и
хоровое пение пьяными голосами – что-нибудь хватающее за душу. «Каким ты был, таким ты и
остался, орёл степной, казак лихой…»
Вадиму захотелось карикатурно, во весь голос передразнить своих невидимых
оппонентов, и он с трудом подавил в себе это желание:
– А в понедельник, едва опохмелившись, с головой, которая трещит с перепою, едут на